День твоего рождения в калифорнийских горах 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

День твоего рождения в калифорнийских горах



 

 

Ломаная луна на холодной воде.

Крики диких гусей высоко в небесах,

Дым от костра вторгается

В геометрию неба ночного –

Точки огней в бесконечности тьмы.

Я вижу – за узкой полоской залива

Твоя черная тень колеблется возле огня.

На озере, скованном ночью, кричит гагара.

Но миг – и весь мир замолкает

Молчанием осени, ждущей

Прихода зимы. Я вступаю

В круг огневого света, держа в руках

Кукан с форелями нам на ужин.

Мы едим, и озеро шепчет,

И я говорю: «Много лет спустя мы станем

Вспоминать эту ночь и станем о ней говорить».

Много лет прошло с тех пор, и снова

Много лет. Я вспомнил сегодня

Эту ночь так ясно, будто прошлою ночью она была.

А ты мертва вот уже тридцатилетье.

 

СТЭНЛИ КЬЮНИЦ

© Перевод А. Сергеев

 

ОТЕЦ И СЫН

 

 

Я шел за ним то в сумерках предместий,

То по песку дорог, белевших точно

Кладбищенские кости, то сквозь сладкий

Творог полей, где сливы с веток грузно

Роняли капли спелости. Я милю

За милей крался скользкими шагами,

Шел за творцом моей усталой крови,

За ним, хранящим запах водоемов,

Чья вязкая любовь – мои оковы.

Бежали годы, вспархивали птицей,

Спешили сонным царством детских лет;

Молчанье разворачивало свиток,

Ночь, как фонарь, в моем горела лбу.

 

Как передать отцу мой страх и притчу,

Как пропасть перейти, небрежно бросив:

– Ты дом построил – мы его загнали.

Сестра тогда же выскочила замуж

И укатила, и с тех пор ни строчки.

Я пожил на холме в десятке комнат:

Светло, конечно, но тепло не слишком,

Когда темнело, я сходил под холм.

Газеты доставляют ежедневно.

Я одинок, но слез не проливал.

 

Перед водой, где мхи тянулись к горлу

Сырыми пальцами, я возопил:

– Отец! Вернись! Ты знаешь путь обратно!

Я смою грязь с твоих одежд. Поверь,

Соринки не останется. Поведай

Мне, закружившемуся в вихре войн,

Закон благожелательности, ибо

Я сыном быть хочу всем, кто рыдает,

И братом всем подкидышам полей,

И другом чистым помыслам и взорам.

Наставь меня на труд и доброту! –

Скрываясь в мире черепах и лилий,

Он оглянулся на меня белесым,

Пустынным от неведенья лицом.

 

 

КОНЕЦ ЛЕТА

 

 

Дрожащий тусклый небосвод,

Смятенье в насквозь продутом мире

Показывают, что нелюбящий год

Поворачивается на шарнире.

 

Среди стерни и валунов

В лишившемся иллюзий поле

Червяк мне напомнил песней без слов,

Что здесь я в его роли.

 

Рассталась высь с голубизной,

Сорвался ястреб с силосной башни;

Я понял: все, что случилось со мной,

Теперь уже день вчерашний.

 

Железная раскрылась дверь,

Послышался с севера окрик строгий –

Птицы, листья, снежинки теперь

Как беженцы на дороге.

 

 

ПРИГЛАШЕНИЕ К ГНЕВУ

 

 

Я соучастник общего растленья,

Своей вины не видящий болван,

У запертых ворот копил терпенье,

Истерику, тоску, к себе презренье

За зимний холод и пустой карман.

 

Терпенье? Что за слово для влюбленных!

Я с ним, провинциалом, был знаком –

Вот он домой плетется: сердце в ранах,

Грязь на худых истерзанных штанинах,

Рукав дрожит подраненным крылом.

 

Пусть терпит он. Я более не в силах

Приноровляться к обстановке; пусть

Струятся змеи подозрений в жилах,

Играют подлецы на нервах голых

И жаждут суть и труд мои украсть.

 

Гнев, разразись над жалким одиночкой,

Сойди ко мне, включи в тигровый строй

Таких, как я, покончивших со жвачкой,

Зажги мне грудь одной сырою спичкой

И всей опустошенностью людской.

 

 

НОЧНОЕ ПИСЬМО

 

 

Я это срочное письмо тебе

Из ночи в ночь пытаюсь написать,

Неверным языком открытой раны

Марая чистые страницы. Гложут

Раскаянье и фаустовский пудель

Мои живые кости; я надеюсь

И не надеюсь, жив и не живу,

Молюсь и издеваюсь над молитвой.

Я двадцать лет как совершеннолетний,

Но содрогаюсь всех моих привычек

И действий, если ты их не одобришь.

О, где ты? Мне почудилось, что смех

На лестнице разбился, как стакан,

Но, оглянувшись, я увидел хаос,

Как бы в цилиндре иллюзиониста,

Где затаилось кроличье безумье, –

И вновь пишу тебе о новостях.

Бог знает что творится: мертвецы,

Продрав глаза, приветствуют друг друга

И пишут лозунги на наших стенах;

Кошмары и фантомы, как солдаты,

Шагают по шоссе; на Сукин‑стрит

Лежат мужчины с переломом воли;

И толпы топят ношу вздорных жизней

В каналах, где плывут автомобили.

Из тех, кто приходил ко мне пенять

На неуспех в торгашеском болоте,

Один вручил судье свое ружье,

Чтоб приговор был громче и верней,

Другой играет в сумасшедшем доме

Душой, болтающейся на спиральке,

Или машинкой для нарезки пальцев,

Все остальные вертятся волчком.

Виновны ли мы в том, что их реальность

Скукожилась от встречи с их мечтой?

– Прости! – молю я, ухватись за зыбкий

Рукав отца: сюда вернулся призрак

Грехи свои оплакать. Мой недуг –

Двадцатый век; коммерческая жилка

В моей руке увяла; сны мои

Дрожат от ужасов; я леденею

Под ветрами гонений там, в Европе,

От красноречья крыс, от истребленья

Открытых ясноглазых городов,

От поруганья чести и искусства.

О, неужели, друг мой, слишком поздно

Для наступленья мира, неужели

Не могут люди вновь прийти к ручью

Воды напиться и не могут в кузне

Собраться, как друзья, и поболтать?

И неужели поздно нам решить:

– Давайте будем добрыми друг к другу. –

На фермах постепенно гаснут окна,

Я стерегу последний свет в долине

И о тебе храню живую мысль –

Вот так схоласты в темные века

Хранили угольки сгоревшей Трои.

В осаде города, и многим пасть,

Но человек непокорим. Из сердца

Струится крупный, круглый детский почерк

И рвется одинокий страстный крик,

Что в этом окровавленном конверте –

История, убийственная боль.

 

РОБЕРТ ЛОУЭЛЛ

 

ТРУПЫ ЕВРОПЫ

© Перевод В. Орел

 

 

Бомбежка кончилась. Мы полегли.

Невест и женихов, лежащих вместе,

Ни крест, ни сталь, ни деньги не спасли,

Ни шпилей вздыбленные перекрестья.

О Матерь! Воскреси! Мы полегли

В сумятице. Вокруг застыло пламя.

В святой земле мы вязнем как во зле.

 

Мария! Воскресишь ли ты тела

Не столько поженившиеся, сколько

Схлестнувшиеся? Если б ты дала

Надежду нам, погибшим от осколка!

Мария, в Судный день спаси тела,

Умерь для нас диаволово пламя.

В святой земле мы вязнем как во зле.

 

Мой труп трепещет. Я внимаю, Мать,

Землетрясенью. Сотрясают трубы

Мой остов. Что ж мне, Сатане внимать?

Мне, кукле искореженной и грубой.

Весь мир соедини, Мария, Мать,

Связуя землю, море, воздух, пламя.

В святой земле мы вязнем как во зле.

 

 

ДЕНЬ НОВОГО ГОДА

© Перевод Т. Глушкова

 

 

И кровь, и смерть, и шторм, и льда ожог…

Вот так опять родится новый год.

Не спрятаться, не слушать у камина,

как сельский почтальон играет в свой рожок,

когда трещит по швам приливный тонкий лед,

и нам отнюдь не ведома причина,

зачем бы это – ближнего любить,

живем, пока живем, затем, чтоб жить

 

и дымом жертв дышать. В сыром снегу

увяз котенок лапками хромыми

и умер. Жгли мы ветхую траву,

чтобы спугнуть ворон на берегу, –

и ветер снеговой закашлялся от дыма.

Котенка схоронили к рождеству

близ церкви, что до срока на запоре:

ключ у Петра‑апостола. А море

 

приходское – под колокол – течет

туда, где светится Иосифа лачуга.

Как струны арфы, он перебирает донки;

но: «Puer natus est»[133], – и эта кровь не в счет:

кровь обрезанья, вопль страданья и испуга,

плач Иисуса – малого ребенка.

Как страшен он – господен нож любви!

Ребенок кро́ви, он рожден в крови́.

 

 

НА ПРОДАЖУ

© Перевод Т. Глушкова

 

 

Бедная, никому не нужная игрушка,

сделанная без любви,

домик моего отца в Беверли Фармс,

в котором прожили мы лишь год, –

продавался сразу же после его смерти.

Пустой, сокровенный, распахнутый, –

его городская мебель

словно застыла на цыпочках

в ожиданье, когда ее вынесут

вслед за приходом гробовщика.

Готовая ко всему, в страхе

прожить в одиночестве до восьмидесяти лет

мать, забывшись, глядела в окно,

словно она на поезде

проехала лишнюю остановку.

 

 

ПАВШИМ ЗА СОЮЗ

© Перевод М. Зенкевич

 

 

В Бостоне Южном аквариум старый

стоит в снежной Сахаре. Заколочены окна без стекол.

 

Облезла бронзовая треска на флюгере.

Пересохли пустые бассейны.

 

Когда‑то мой нос скользил по стеклу улиткой,

рука моя зябко

ловила пузыри

с головы послушной вертлявой рыбы.

 

Я отдернул руку, но порой вздыхаю

о темном растительном царстве

рептилий и рыб. Как‑то утром в марте

я прильнул к оцинкованной колючей

 

ограде у муниципалитета. За ее клеткой

динозавры‑экскаваторы, урча и пыхтя,

выгрызали тонны земли с травой

и рыли себе подземный гараж.

 

Стоянкам машин и кучам песка

полная свобода в центре Бостона.

Доски пуритански тыквенного цвета

опоясывают зябкое правление штата,

 

оно сотрясается, как и полковник Шоу,

и его толстощекие пехотинцы‑негры

на барельефе Годена о Гражданской войне

под дощатой защитой от гаражного землетрясенья.

 

Два месяца спустя после парадного марша

половина полка пала в бою,

а на открытии

Уильям Джеймс[134] мог бы слышать дыханье бронзовых негров.

 

Их памятник, как рыбья кость,

застрял в горле города.

Полковник тонок,

как стрелка компаса.

 

Он чутко насторожен, как птица,

подтянут и собран, как борзая,

развлеченьями он тяготится

и томится в уединении.

 

Он вне пределов. Он ценит в людях

особую силу – умирать за жизнь, –

ведя своих черных солдат на смерть,

он не согнет спины.

 

В сотнях городов Новой Англии

старинные белые церкви хранят

память о грозном восстании; знамена

означают кладбища армии Республики.

 

Каменные статуи Неизвестного Солдата

стройнее и моложе с каждым годом –

подтянув пояса, распушив бакенбарды,

они ждут, опираясь на мушкеты…

 

Отец Шоу не желал памятника,

кроме того рва,

куда было брошено тело сына

и закопано вместе с его «неграми».

 

Этот ров стал ближе.

Здесь нет статуй о последней войне;

На Бойлстон‑стрит продается фото

с видом пылающей Хиросимы

 

и фирмы «Мослер Сейф» – «Скалы Веков»,

уцелевшей от взрыва. Пространство приблизилось.

Когда я сижу у моего телевизора,

то худые лица негритят в школе залетают,

как воздушные шары.

 

Полковник Шоу

парит верхом в пустоте,

он тоже ждет

желанной перемены.

 

Аквариум исчез. Повсюду

огромные авто снуют, как рыбы;

рабская услужливость

скользит при жирной смазке.

 

 

ОСЕНЬ 1961

© Перевод В. Тихомиров

 

 

Туда – сюда, туда – сюда,

тик‑так, тик‑так, тик‑тик –

у прадедовских ходиков

оранжевый, улыбчивый,

посольский лунный лик.

 

Всю эту осень – нервы, испуг:

а если война, а вдруг –

мы толковали: этот упадок смертью чреват.

Я в кабинете – плещусь гольяном

в аквариуме стеклянном.

 

Конец все ближе,

все выше луна,

бледна от страха.

Страна (или дух) –

гагара (ловец жемчужниц) под колпаком стеклянным.

 

Ребенку родитель

уже не спаситель.

Мы стали похожи, глядите,

на скопище пауков,

кричащих без слез, без слов.

 

Восстало природы зерцало.

Ласточка делает лето.

Приятно считать

минуты,

но стрелки приклеились к циферблату.

 

Туда – сюда. Туда – сюда.

Тик‑так!

Единственный мой помощник –

этот оранжево‑черный

качающийся скворечник.

 

 

НОЧНАЯ ГОРЯЧКА

© Перевод В. Тихомиров

 

 

Настольная лампа, и ворох бумаг,

но пол подметен, и все вещи стоят

по стойлам. Десятую полночь подряд

я вижу – густеет усталости мрак,

паря над несмятой моей простыней.

Испарины сладкий раствор соляной

по капле твердит мне: да, это все так –

в промокшей от пота горячке ночной

вся жизнь, все искусство! Скользя под уклон,

мы досуха выжаты жизнью – и впредь

он будет стремиться во мне умереть,

ребенок, что умер во мне, не рожден, –

весь мир и вся плоть… в этой урне ночной

испарина от вдохновенья огня.

Ты! Снова! Ты здесь, у меня за спиной!

Сиянье на веках, и череп коня,

тихонечко ржущий, и топот копыт.

И вновь я плещусь в разноцветий дня,

в промокшей одежде, в ознобе, омыт

сиянием, вижу: вот – я, вот – кровать,

ребенок, взорвавшийся, как динамит,

жена… да, твоя озаренность опять

меня вырывает из черных тенет,

и сердце твое как олень на бегу.

А я черепаха, коль я не смогу

очистить поверхность взволнованных вод,

ты, сердце, приди на подмогу ко мне,

гнет смерти и жизни влача на спине.

 

 

В СОРОК ПЯТЬ

© Перевод А. Сергеев

 

 

Зима пронизывает

меня, Нью‑Йорк

сверлит мои нервы:

я иду

по прожеванным улицам.

 

Куда мне, куда

в мои сорок пять?

На каждом углу встречаю отца,

живого, моих лет.

 

Отец, прости мне

мои обиды,

как я прощаю тем,

кого сам обидел!

 

Ты никогда не всходил

на Сион, но оставил

динозавровы

следы на пути,

по которому я иду.

 

 

ИЮЛЬ В ВАШИНГТОНЕ

© Перевод А. Сергеев

 

 

Жесткие спицы этого колеса

вонзаются в язвы земного шара.

 

На Пото́маке белыми лебедями

катера грудью врезают сернистые воды.

 

Выдры ныряют, выныривают, прилизанные,

еноты полощут мясо в ручье.

 

На кругах площадей – зеленые всадники, словно

освободители Южной Америки, встают

 

над остриями буйной тропической поросли,

которая унаследует мир.

 

Избранный и вступивший в должность приходит сюда,

как новенький гривенник, и уходит, как тряпка.

 

Мы не можем назвать их имен и дат –

круг за кругом, как кольца на пне, –

 

о, если бы за рекой был иной берег,

далекий хребет очистительных гор,

 

холмы, подсиненные, словно веки у девушки…

Кажется, чуть подтолкни – и мы там,

 

что всего лишь ничтожное противление

непокорного тела нас тянет вспять.

 

 

ИСТОРИЯ

© Перевод А. Сергеев

 

 

История кормится тем, что было,

тем, чем мы неумело владели, –

а мы умираем скучно и страшно;

книги конечны, жизнь бесконечна.

Авель конечен; осечка смерти

дразнит скептика, чьи коровы –

как черепа с трансформаторных будок,

чей младенец воет всю ночь,

как неотлаженная машина.

В бледной охотнице, пьяной туманом,

библейской луне ребенок видит

четыре провала; глаза, нос, рот –

наивное до кошмара лицо,

мое лицо в предрассветном морозце.

 

 

АТТИЛА, ГИТЛЕР

© Перевод А. Сергеев

 

 

Гитлер мучился от нетерпенья:

– Пока я жив, успеть бы с войной –

Мы варвары, старый мир одряхлел. –

Аттила возрос на сырой конине,

скакал на битву в звериной шкуре,

сжигал все дома на своем пути,

спал на коне, во снах видел степь –

узнал бы он себя в современном,

не знающем великодушных порывов,

систематичном и философичном

кочевнике и домоседе? О да!

Варвару странно, что гибнет культура, –

а кто оставил в зловонном дыме

железки, кости, осколки, юность?

 

 

БЕТХОВЕН

© Перевод А. Сергеев

 

 

Наша поваренная книга – зеленая с золотом,

как «Листья травы». Для меня она сущая гибель,

а я, хотя бестолково, все‑таки существую –

на хлебе с маслом, яйцах вкрутую, виски и сигаретах:

могу ли я пировать на несущейся туче,

ближним лгать, говорить правду печатно,

быть будничным Гамлетом и отставным Линкольном?

Что для художника мода на туманность?

Бетховен – он был романтик, но трезвый романтик!

Что для него короли, республики, Наполеон?

Он сам себе Наполеон! Что для него глухота?

Кровоточит ли рана на полотне живописца?

В оковах ли хор узников из «Фиделио»?

При хорошем голосе слух – наказанье.

 

 

ВОСХОДЯЩЕЕ СОЛНЦЕ

© Перевод А. Сергеев

 

 

В полдень адское пламя всегда ослепляет,

цветенье последних минут – драгоценность

для обреченных;

они обмахиваются бамбуковыми веерами,

словно отмахиваются от пламени с неба –

адмирал Ониси[135], отец камикадзе, герой,

до сих пор кумир молодежи, юные летчики

обожают его до самоуничтожения…

Он сбивал наши армады, как перелетных птиц.

В саду разговор, в небе зигзаги огня.

Эту войну он бросил: уговорила жена.

Муж и жена пьют виски из чайных чашек,

обсуждают шалости внуков. Когда он вонзает меч,

меч вонзается криво… Восемнадцать часов

ты умирал, рука в руке жены.

 

 

ТРИДЦАТЫЕ

© Перевод А. Сергеев

 

 

Два месяца туманы, сырость, спертость

тем лучшим летом, сорок лет назад:

девчонки по пути домой, пластинки,

туманы, покер, танцы, «спать пора»

какой‑то поздней птицы; местный хемлок

чернеет, словно римский кипарис;

амбар‑гараж под маяком Ковша,

в пруду мизантропичная лягушка

брюзжит на ужас жизни – до утра!

Короткими ночами долги сны;

в кострах на свалке чайки ищут падаль,

скрипя, как цепи; парусник причалил,

и поселенцев в желтых капюшонах

увез автобус, желтый, как листва.

 

 

В НАЧАЛЕ

© Перевод А. Сергеев

 

 

Бывает хуже, в общем, жить опасно,

но в детстве страшный сон – страшней всего.

Спасительные повторенья будней

дают возможность жить: встать в семь, лечь в девять,

есть до́ма трижды в день, плюс непременный

питательный безвкусный школьный завтрак,

смеяться – как дышать, спать – только ночью…

Награда за болезнь – уединенье:

в окне пылятся голые деревья,

морщит поля под цельной простыней –

ты оживленностью пугаешь маму…

Мне жутко вспоминать о первом взлете:

вдруг многое во мне лишилось почвы –

я криво, напрямик летел к стихам.

 

 

ОКНО

© Перевод А. Сергеев

 

 

Полночные деревья сбились с ног;

в окне, природной раме живописца,

страсть борется с классичностью – любовь

течет сквозь пальцы. Поднимаем шторы:

дрожанье мокрых белолицых стен,

шального мира, лондонского мела…

Дома́ нам стали поперек пути,

но мы встречаемся, глотаем бурю.

В столицах, даже самых захолустных,

бездомной буре не ворваться к людям,

пока ее не впустит в дом окно.

Мы слышим, как молотит кулаками, –

жизнь ничему ее не научила…

Бегущие деревья сбились с ног.

 

 

ПОСЛЕ 1939

© Перевод А. Сергеев

 

 

Мы прозевали объявление войны:

уехали в свадебное путешествие,

листали в вагоне революционные

стихи тогдашнего Одена и задремали –

убаюкивали уютные

нелепые ритмы, старевшие на глазах…

Ныне мне задремать труднее,

ныне я заблуждаюсь сознательной.

Вот студентка читает нового Одена.

На вид она из современных,

она вскрывает его охладелое тело.

 

Теперь он – история, как и Мюнхен,

и, кажется, научился

ценить загнивающий капитализм.

 

А мы до сих пор

обсуждаем его отступничество,

которое дьявол рад бы списать

на глумливую эксцентричность эпохи.

 

Нынешний недоделанный революционист –

конец всему, ничему не начало…

неискренние поминки по Дьяволу

Дьявол пережил и, чертыхаясь,

хромает к самоуничтожению;

у меня на душе так тяжело –

никакими весами не взвесишь,

и вокруг плевки, как цветочки…

 

Англия, как и Америка, слишком стары

и могут страшиться прошлого,

привычки тают, как воск;

процветавшие весельчаки

ядовито иронизируют…

 

Лет десять назад

бесцеремонные африканцы

захламили свои английские кладбища

побелевшими от былой власти

изваянными из мыла фигурами

Викторий, Китченеров,

белфастских наемников –

эти хотели краплёными картами

обыграть всемогущее невезение.

Штукатурили щеки, как старая примадонна

для успеха на генеральном прогоне…

Думали, что они еще живы,

если мысли приходят…

 

Мы чувствуем, что машина не повинуется,

точно ведет ее кто‑то другой;

если мы видим свет в конце тоннеля,

это свет приближающегося поезда.

 

ТЕОДОР РЕТКЕ

 

МЕЛЬЧАЙШЕЕ

© Перевод Ю. Мориц

 

 

Витание пернатых,

Журчание цикад.

В заоблачных пенатах

Зажегся звездный взгляд:

Роднит блаженство нас

В такой осенний час.

 

Луна полнеть пошла,

Луна садится плавно.

Вблизи видны тела,

Далекие недавно.

Траву пробрал сквозняк –

И прежний мир возник.

 

Что в зарослях шуршит?

Утраченный во сне,

Конкретный мир спешит,

Спешит в меня – извне,

Беззвучно ставя ноги

На грунт сырой дороги.

 

Мельчайшего слуга,

Я – мелюзги пастух.

В лугах, где мелюзга,

Подвижен даже прах,

Там в каждом – смысла свет,

И камень там крылат.

 

 

ВСЯ ЗЕМЛЯ, ВЕСЬ ВОЗДУХ

© Перевод Ю. Мориц

 

 

1. Передо мною камни.

Они окаменели.

Шуршит волнистый плющ.

Рыбешки мельтешат.

Взъерошен рябью пруд.

 

2. Восторг – мой грех. Я есмь!

Роскошествую здесь,

Как кошка в развилке ветвей,

Выгибающая хребет.

Подумал и смеюсь.

 

3. Блаженства феномен,

Мне кошка греет кровь.

Когда легко, как зверь,

Она идет вдоль стен,

Я забываю все.

 

4. Прекрасна эта плоть

И не способна лгать:

Цветок разит пчелу.

Слова камней и рыб:

«Вне бездны нет земли».

 

5. Отчалил сонный луг.

Где мертвецы? Одна

Звезда плывет вблизи.

Скользит листва с луной.

Он мой – мой луг! Он мой!

 

6. С угрюмой тьмой вдвоем

Я втиснулся в проем.

Что ад? Душевный хлад.

Но кто, поймав кошачий взгляд,

Не будет втайне рад?

 

 

ВАЛЬС МОЕГО ПАПЫ

© Перевод Ю. Мориц

 

 

Свалить ребенка с ног

Ты мог пара́ми виски,

Но я повис, как дог,

И вальс был слаще в риске.

 

Посуду тряс сумбур

По шкафчикам стенным,

Был мамин облик хмур –

И мог ли быть иным.

 

Твой палец как‑никак –

Разбитая костяшка.

Когда ты шел не в такт,

Мне в ухо лезла пряжка.

 

Ритм вальса отбивал

Ты на моей макушке

И так дотанцевал

Со мною до подушки.

 

 

ЭЛЕГИЯ ПАМЯТИ ДЖЕЙН,

моей студентки, упавшей с лошади

© Перевод А. Сергеев

 

 

Я помню ее кудряшки, похожие на усики винограда,

Ее быстрый взгляд и зубастенькую улыбку

И как она, вступив в разговор, окружалась легкими

звуками

И с восторгом доказывала что‑то свое,

Ласточка, милая, хвостик по ветру.

Когда она пела, трепетали ветки и веточки,

Тени ей подпевали и листья,

И шелест их переходил в поцелуи,

И пела в белесых аллеях земля, на которой выросла роза.

 

Грустя, она опускалась в такие глубокие, чистые

бездны,

Что даже отец ее не нашел бы;

Терлась щекой о сено,

Плескалась в прозрачной речке.

Воробышек мой, тебя уже нет,

Мой папоротничек, ронявший колючую тень.

Влажные камни не могут меня утешить,

Как и мох, пораженный закатным блеском.

 

О, если б я мог разбудить тебя,

Моя искалеченная радость,

Голубка, плескавшаяся в ручье.

Над свежей могилой я говорю о своей любви,

Не имея на это права,

Ни отец, ни любовник.

 

 

РАСПАХНУТЫЙ НАСТЕЖЬ

© Перевод В. Тихомиров

 

 

Мои болтливы тайны,

И мне не надо слов.

Раскрыто сердце настежь –

Гостеприимный кров.

Как древний эпос глаз,

Любовь моя – без прикрас.

 

Все правды неприкрыты,

Лишь гнев полуодет.

Мне нагота защита:

Я гол, как гол скелет.

По мне костюм мой сшит –

На волю душа спешит.

 

И ненависть не внове,

И правды речь жива

В прямых делах, не в слове:

Гнев, исказив слова,

Мой превратит язык

В бессмысленный смертный крик.

 

 

ПРОБУЖДЕНИЕ

© Перевод В. Тихомиров

 

 

В свой сон я пробуждаюсь понемногу.

Мне от природы незнаком испуг,

Я по дороге познаю дорогу.

 

Зачем живем – чтобы прийти к итогу?

Танцую по кругу – замкнется круг.

В свой сон я пробуждаюсь понемногу.

 

Кто вы, моя родня? Взываю к богу:

Благослови! Я путь найду не вдруг –

Я по дороге познаю дорогу.

 

Как по спирали червь ползет к порогу?

Как дерево и свет живут сам‑друг?

В свой сон я пробуждаюсь понемногу.

 

Природа‑мать приходит на подмогу

Мне и тебе: живи, гляди вокруг

И по дороге познавай дорогу.

 

Я все смогу познать! И слава богу,

Что падший – вечен, он мне брат и друг.

В свой сон я пробуждаюсь понемногу

И по дороге познаю дорогу.

 

 

ОНА БЫЛА

© Перевод В. Тихомиров

 

 

Она была чудесного сложенья.

Она вздыхала, слыша птичью трель.

Она в движенье вся была движенье –

Чистейших форм чистейшая скудель!

Богам ли воспевать ее по силам,

Английским ли поэтам‑грекофилам?

(Вот это был бы хор – щека к щеке!)

 

О, нежная! она умела столько!

Она взяла меня в ученики:

Движение, прикосновенье, стойка! –

Я брал подачку лишь с ее руки.

Она с косой, а я с граблями, бедный, –

Я греб во славу красоты победной.

(Но сколь был дивен этот сенокос!)

 

Гусак в любви мастак, а уж гусыня! –

Я врал мотив, она игру вела

Легко, свободно, резво, как богиня,

И ослепительно была бела;

То неподвижна вся, то вдруг чудесно

Трепещет нос и с ним бедро совместно.

(Она вокруг и все вокруг нее!)

 

Из семени – трава; трава – на сено:

Я страстотерпец не своих страстей.

Свобода что? Что вечно? Что мгновенно?

Но эта тень белее всех теней.

И кто по дням перечисляет вечность? –

Старея, постигаю быстротечность.

Мерило времени – стареющая плоть.

 

 



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2021-01-14; просмотров: 100; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 18.117.183.172 (0.521 с.)