Хаос и конец научного детерминизма 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Хаос и конец научного детерминизма



 

Можно провести явную (и далеко не случайную) параллель между критикой нарративного детерминизма со стороны Музиля, Борхеса и других писателей и критикой классического детерминизма Лапласа со стороны ученых двадцатого века. К несчастью, историки, как правило, пренебрегают этим (как Э. Х. Карр сделал с теорией о черных дырах) или просто неправильно это понимают. В итоге великое множество философов истории, которые на протяжении этого века спорили, считать ли историю “наукой”, судя по всему, так и не поняли, что их представление о науке есть не что иное, как пережиток XIX века. Более того, если бы они внимательнее отнеслись к тому, чем на самом деле занимались их коллеги-ученые, они бы удивились – а возможно, и обрадовались, – обнаружив, что задавали неверный вопрос. Дело в том, что огромному множеству современных тенденций в естественных науках свойственен, по сути, исторический характер – иными словами, они изучают происходящие со временем изменения. Именно по этой причине небезосновательно будет перевернуть вопрос с ног на голову и спросить не “Считать ли историю наукой?”, а “Считать ли науку историей?”.

Это верно даже для относительно старого второго закона термодинамики, который гласит, что энтропия изолированной системы всегда стремится к повышению – то есть что беспорядок усиливается, если предоставить систему самой себе, и что даже попытки навести порядок в итоге приводят к снижению количества доступной упорядоченной энергии. Это имеет огромное историческое значение – и не в последнюю очередь потому, что подразумевает безусловный и беспорядочный конец истории человеческой жизни и вселенной в целом. Теория относительности Эйнштейна тоже оказала влияние на историческое мышление, поскольку она развенчала представления об абсолютном времени. После Эйнштейна мы стали понимать, что каждый наблюдатель измеряет время по-своему: если бы меня подняли высоко над землей, мне бы казалось, что все внизу происходит медленнее из-за влияния гравитационного поля земли на скорость света. Однако даже относительное время имеет лишь одно направление, одну “стрелу”, в основном из-за энтропии и влияния энтропии на наше психологическое восприятие времени: даже энергия, расходуемая на запись факта в нашу память, повышает уровень беспорядка во вселенной.

Беспорядок увеличивается. Ничто не движется быстрее света. Однако вопреки ожиданиям позитивистов девятнадцатого века не каждый процесс в мире природы можно объяснить действием таких четких законов. Одним из главных научных прорывов конца девятнадцатого века стало осознание, что большинство утверждений о взаимоотношении природных явлений были, по сути, не более чем вероятностными. Американец Ч. С. Пирс еще в 1892 г. провозгласил конец детерминизма в своей книге “Анализ учения о неизбежности”: “Случай сам по себе проникает на все улицы смысла, и нет ничего навязчивее его, – заявил Пирс. – Случай стоит на первом месте, закон – на втором, а тенденция к привыканию – на третьем”[158]. Окончательные свидетельства этому появились в 1926 г., когда Гейзенберг доказал, что невозможно с точностью предсказать будущие положение и скорость частицы, поскольку ее текущее положение можно определить, только используя хотя бы один квант света. Чем короче длина волны используемого света, тем более точно определяется положение частицы, но тем сильнее и искажаются данные о ее скорости. Из-за этого “принципа неопределенности” квантовая механика может лишь предсказывать ряд возможных исходов конкретного наблюдения и предполагать, какой из них наиболее вероятен. Как заметил Стивен Хокинг, это на фундаментальном уровне “привносит в науку неизбежный элемент непредсказуемости или случайности”[159]. Именно против этого возражал Эйнштейн, верный идеалу вселенной Лапласа. В знаменитом письме Максу Борну он написал:

 

Ты веришь в Бога, который играет в кости, а я верю в полный закон и порядок в объективно существующем мире, что и пытаюсь доказать сугубо спекулятивным методом. Я твердо верю, но надеюсь, что кто-то найдет для этого более реалистический путь, а лучше даже более осязаемый фундамент, чем сумел найти я сам. Огромный изначальный успех квантовой теории не убеждает меня поверить, что в основе всего лежит игра в кости, хотя я прекрасно понимаю, что твои более молодые коллеги считают это следствием старческого маразма[160].

 

Однако неопределенность пережила Эйнштейна и имеет не менее обескураживающие следствия для исторического детерминизма. По аналогии историки не должны забывать о собственном “принципе неопределенности”, который гласит, что любое наблюдение исторического свидетельства неизбежно искажает его значимость самим фактом его выбора через призму ретроспективы.

Влияние на историю оказала и другая важная научная концепция – так называемый “антропный” принцип, который в “строгом” смысле гласит, что “существует множество различных вселенных или областей единой вселенной и для каждой из них характерна собственная начальная конфигурация, а возможно, и собственный набор законов науки… [однако] только в нескольких вселенных, похожих на нашу, появляется разумная жизнь”[161]. Само собой, здесь сразу возникают очевидные проблемы: непонятно, насколько значимыми считать другие “истории”, в которых нас нет. Согласно Хокингу, “наша вселенная представляет собой не просто один из возможных вариантов истории, а один из наиболее вероятных… существует определенное семейство историй, которые гораздо вероятнее остальных”[162]. Эту идею о существовании множества вселенных (и измерений) развил физик Митио Каку. На мой взгляд, историку не стоит буквально воспринимать ряд наиболее фантастических гипотез Каку. Учитывая количество необходимой энергии, кажется сомнительным, что путешествия во времени сквозь “трансверсабельные кротовые норы” в пространстве-времени можно назвать хотя бы “теоретически” возможными. (Помимо всего прочего, как часто говорится, если бы путешествия во времени были возможны, к нам давно бы хлынул поток “туристов” из будущего – но только тех, которые не решились отправиться в более давние времена, чтобы предотвратить убийство Линкольна или задушить в колыбели новорожденного Адольфа Гитлера.)[163] Тем не менее идея о бесконечном множестве вселенных может послужить важной эвристической цели. Мысль о том – как выразился один физик, – что существуют другие миры, где на кончике знаменитого носа Клеопатры красовалась омерзительная бородавка, весьма нетрадиционна. Однако она напоминает нам о неопределенной природе прошлого.

В последние годы подобным образом отошли от детерминизма и биологические науки. Хотя в работе Ричарда Докинза, к примеру, и слышатся детерминистические нотки, ведь он называет отдельные организмы, включая людей, просто “машинами выживания, сформированными недолговечными альянсами долговечных генов”, в “Эгоистичном гене” он явно говорит, что гены “определяют поведение только в статистическом смысле… [они] не контролируют свои творения”[164]. Его дарвиновская, по сути, теория эволюции “слепа к будущему” – у природы нет заранее составленного плана. Вся суть эволюции заключается в том, что молекулы-репликаторы (такие, как ДНК) совершают и воспроизводят ошибки, так что “на первый взгляд банальные и незначительные изменения могут оказывать существенное воздействие на эволюцию”. “Гены не обладают прозорливостью, они не планируют на будущее”. Докинза можно назвать детерминистом лишь в одном отношении – он отрицает влияние “неудач” на процесс естественного отбора: “Удача по определению случайна, поэтому ген, который постоянно проигрывает, нельзя считать неудачливым – это просто плохой ген”. Таким образом, те организмы, которые проходят огонь, воду и медные трубы, лучше всего для этого подготовлены: “Генам приходится выполнять аналогичную прогнозированию задачу… [Однако] прогнозирование в сложном мире – рискованное дело. Каждое решение машины выживания сопряжено с риском… В результате те индивиды, гены которых сформировали их мозг таким образом, чтобы они правильно выбирали стратегию, с большей вероятностью выживают, а следовательно, и передают по наследству те же самые гены. Отсюда и реакция на базовые стимулы боли и наслаждения, и способность запоминать ошибки, моделировать варианты и взаимодействовать с другими «машинами выживания»”[165].

Впрочем, другие эволюционисты критикуют эту нить рассуждений, поскольку она подразумевает по-прежнему детерминистическое следствие о том, что победа достается сильному отдельному организму (или “мему”, или “фенотипу” – то есть другим формам репликаторов Докинза). Как показывает в своей “Удивительной жизни” Стивен Джей Гулд, определенные случайные события – крупные природные катастрофы, подобные той, что, судя по всему, произошла после так называемого “Кембрийского взрыва”, – нарушают ход процесса естественного отбора[166]. Коренным образом изменяя многолетние экологические условия, они в одночасье обесценивают признаки, которые на протяжении тысяч лет формировались в ответ на эти условия. Выжившие выживают не потому, что гены сумели разработать и создать превосходные “машины выживания”, а часто потому, что их рудиментарные признаки вдруг оказываются козырем. Иначе говоря, в доисторическую эпоху от роли случая никуда не деться. Гулд показывает, что разнообразие анатомических форм, обнаруженное в Бёрджесских сланцах в Британской Колумбии, возраст которых оценивается в 530 миллионов лет, лишило актуальности традиционные цепочки эволюционной теории. Это не дарвиновский закон естественного отбора определил, какие из организмов, сохранившихся в Бёрджесских сланцах, пережили великий кризис, разразившийся на планете 225 миллионов лет назад. Выжившие организмы стали просто счастливыми победителями катастрофической “лотереи”. Если бы землю постиг другой катаклизм, развитие жизни пошло бы другим, непредсказуемым путем[167].

И снова можно глумиться над описанными Гулдом альтернативными мирами, населенными “травоядными морскими организмами” и “морскими хищниками с хватательными передними конечностями и челюстями-щипцами”, но не Homo sapiens (“Если бы в море царили маленькие приапулиды, я сомневаюсь, что австралопитек вообще однажды прошелся бы на двух ногах по саваннам Африки”)[168]. Однако замечания Гулда о роли случая в истории далеко не абсурдны. В отсутствие научной процедуры верификации через повторение историк эволюции может лишь формировать нарратив – как выразился Гулд, проигрывать заново воображаемую пленку, – а затем выдвигать предположения относительно того, что случилось бы, если бы другими были начальные условия или какое-либо из событий последовательности. Это применимо не только к неожиданному триумфу полихетов над приапулидами после бёрджесского периода или триумфу млекопитающих над гигантскими птицами в эоцене, но и к той краткой восемнадцатитысячной доле истории планеты, в течение которой ее населял человек.

Да, рассуждения Гулда во многом основаны на роли крупных потрясений – например, вызванных влиянием внеземных тел. И все же это не единственный путь, которым случайность проникает в исторический процесс. Как показали сторонники “теории хаоса”, природа довольно непредсказуема – даже когда с неба не падают метеориты, – чтобы сделать точные предсказания практически невозможными.

В современном обиходе математиков, метеорологов и других ученых “хаос” не синоним анархии. Это слово не означает, что в природе не существует законов. Оно означает лишь то, что эти законы настолько сложны, что нам фактически не под силу делать точные предсказания, а потому многое из происходящего вокруг нас кажется случайным или хаотичным. Поэтому, как сказал Иэн Стюарт, “Бог может играть в кости, одновременно создавая вселенную, где царит совершенный закон и порядок”, поскольку “даже простые уравнения [могут] рождать движение такой сложности, такой чувствительности к измерению, что оно кажется случайным”[169]. Если точнее, теория хаоса занимается стохастическим (то есть якобы случайным) поведением, наблюдающимся в рамках детерминистических систем.

Изначально этот феномен интересовал только последователей выдающегося французского математика Анри Пуанкаре. Пуанкаре полагал, что при многократной трансформации математической системы должна возникать периодичность, однако Стивен Смейл и другие ученые обнаружили, что во множественных измерениях некоторые динамические системы не ограничиваются четырьмя типами состояния покоя, описанными Пуанкаре для двух измерений. Используя предложенную Пуанкаре топологическую систему установления соответствия, можно было выявить ряд “странных аттракторов” (таких как канторово множество), к которым тяготели такие системы. “Странность” этих систем заключалась в крайней сложности предсказания их поведения. Из-за их чрезвычайной чувствительности к начальным условиям для безошибочного прогнозирования необходимо было располагать невозможно точным знанием их исходных точек[170]. Иными словами, кажущееся случайным поведение на самом деле не совсем случайно – оно просто нелинейно: “Даже когда наша теория детерминистична, не все ее предсказания подтверждаются воспроизводимыми экспериментами. Подтверждаются лишь те, которые выдерживают небольшие изменения начальных условий”. Теоретически мы могли бы предсказать, какой стороной упадет подброшенная монетка, если бы точно знали ее вертикальную скорость и количество оборотов в секунду. На практике это слишком тяжело – то же самое a fortiori относится и к более сложным процессам. В связи с этим, хотя теоретически вселенная все же детерминистична, “любые ставки на детерминизм бесполезны. Лучшее, на что мы способны, это вероятности… [поскольку] мы слишком глупы, чтобы разглядеть закономерность”[171].

Теория хаоса получила множество применений (и породила множество производных). Одним из первых стала классическая физическая задача “трех тел” – о непредсказуемости гравитационного воздействия двух равновеликих планет на частицу пыли, – что астрономы на практике наблюдали на примере очевидно случайной траектории вращения Гипериона вокруг Сатурна. Теория хаоса применима также к турбулентности жидкостей и газов – это особенно интересовало Митчелла Фейгенбаума. Бенуа Мандельброт обнаружил другие хаотические закономерности в своей работе “Фрактальная геометрия природы”: фрактал, по его определению, “продолжал демонстрировать четко определенную структуру в большом диапазоне масштабов” – прямо как “фиговое дерево” Фейгенбаума. Исследование Эдварда Лоренца о конвекции в погоде дает нам один из самых поразительных примеров хаоса в действии: он использовал фразу “эффект бабочки”, чтобы описать чрезвычайную зависимость климата от начальных условий (имея в виду, что взмах крыла единственной бабочки сегодня может в принципе определить, случится ли через неделю ураган на юге Англии). Иными словами, малейшие колебания состояния атмосферы могут приводить к серьезным последствиям – отсюда и невозможность хотя бы примерно точно прогнозировать погоду (даже при наличии мощнейшего в мире компьютера) более чем на четыре дня вперед. Роберт Мэй и другие также обнаружили хаотические закономерности в флуктуациях популяции насекомых и животных. В известном роде теория хаоса наконец подтверждает то, о чем давно догадались Марк Аврелий и Александр Поуп: даже если мир кажется “порождением случая”, он все равно обладает “четкой и прекрасной” – пускай и непостижимой – структурой. “Заключено в природе мастерство, / Хоть неспособен ты постичь его” (Пер. В. Микушевича).

Очевидно, что теория хаоса имеет широкий спектр применения в социальных науках. Экономистам теория хаоса помогает объяснить, почему прогнозы и предсказания, основанные на их линейных уравнениях, которые служат фундаментом для большинства экономических моделей, так часто не оправдываются[172]. Тот же принцип, “что простые системы не обязательно обладают простыми динамическими характеристиками”, пожалуй, можно применить и к миру политики[173]. Это по меньшей мере должно предостеречь экспертов от разработки простых теорий об определяющих факторах выборов. Наше понимание хаотических систем, как заметил Роджер Пенроуз, позволяет нам в лучшем случае “смоделировать типичные исходы. Может, прогноз погоды и не всегда сбывается на самом деле, однако он вполне убедителен в качестве одного из вариантов погоды”[174]. То же самое относится к экономическим и политическим прогнозам. Составитель долгосрочных прогнозов в лучшем случае может предложить нам ряд убедительных сценариев и признать, что выбор между ними станет лишь догадкой, но не пророчеством.

 

К хаостории

 

Но как же применить теорию хаоса историкам, которых интересует не предсказание будущего, а понимание прошлого? Недостаточно просто сказать, что человек, подобно всем другим организмам, испытывает на себе влияние хаотического поведения мира природы, хотя не возникает никаких сомнений, что до самого конца девятнадцатого века погода была, пожалуй, главным определяющим фактором благополучия большинства людей. Однако в современной истории все больше влияния в этом отношении получают действия других людей. В XX веке жизнь большего, чем когда-либо ранее, количества людей оборвалась из-за других людей – а не под влиянием природы.

Философское значение теории хаоса заключается в том, что она пересматривает понятия причинности и случая. Она спасает нас не только от абсурдного мира идеалистов вроде Оукшотта, где нет причинно-следственной связи, но и от столь же абсурдного мира детерминистов, где есть лишь цепочка предопределенной каузальности, основанной на законах. Хаос – стохастическое поведение в детерминистических системах – предполагает наличие непредсказуемых исходов, даже если последовательность событий объединена причинно-следственной связью.

Фактически эта срединная позиция уже подразумевалась во многом, что философы истории говорили о каузальности в 1940-х и 1950-х гг. – еще до появления теории хаоса. Фундаментальная детерминистическая идея, что каузальные связи обусловливаются исключительно законами, как мы увидели, восходит к работам Юма. В своем “Трактате о человеческой природе” Юм утверждал, что о наличии каузальной связи между двумя явлениями X 1 и Y 1 можно заявить, только если наблюдалась серия случаев, в которых факты X 1, X 2, X 3, X 4… предваряли факты Y 1, Y 2, Y 3, Y 4… – и серия достаточно длинная, чтобы оправдать вывод, что за X всегда (или почти всегда) следует Y. Доработанная Гемпелем, эта модель каузальности стала известна как модель “охватывающего закона”. Она гласит, что любое утверждение каузальной природы предопределено законом (или “очевидным изложением [предустановленных] общих принципов”), выведенным на основании многократных наблюдений[175].

Однако Карл Поппер усомнился в возможности вывода подобных законов исторических изменений, если под “законом” подразумевалось прогнозное утверждение, аналогичное классическим законам физики. Поппер полагал, что научная методология – систематическая проверка гипотез путем экспериментов – не может применяться к изучению прошлого. Поппер отрицал детерминизм – который почему-то называл “историзмом”, – но это все же не означало, что он отрицает и саму концепцию каузальности, как ее отрицал Оукшотт[176]. Поппер признавал, что события и тенденции определяются “начальными условиями”. Он не готов был принять лишь то, что в истории возможно найти каузальное объяснение, которое не будет зависеть от такого общего утверждения или дедуктивной уверенности. Коллингвуд уже провел различие между гемпелевским (или номологическим) типом каузального объяснения и “практическим” типом объяснения, где причина считалась “событием или состоянием вещей, обеспечив или предотвратив которое мы можем обеспечить или предотвратить то событие, причиной которого она представляется”[177]. Здесь лучшим критерием для определения каузальной связи был не гемпелевский охватывающий закон, а так называемое “необходимое условие”, или conditio sine qua non, задействующее принцип, что “следствие не может случиться или существовать, если не случилась или не существует причина”. Поппер сделал такое же замечание: “Существует бесконечное множество возможных условий. Чтобы иметь возможность изучить эти варианты в поисках истинных условий зарождения тенденции, мы должны постоянно пытаться представить условия, в которых рассматриваемая тенденция исчезла бы ”[178]. Сильнее всего Поппер критиковал сторонников “историзма” за их неспособность задавать подобные вопросы – “представлять перемены в условиях перемен” (как мы видели, этим грешили и идеалисты, включая Оукшотта).

Следствия этого были подробнее изучены Франкелем, который приводит несколько примеров исторических объяснений, представляющих собой описания “условий, в отсутствие которых рассматриваемые события не случились бы”:

 

Изменилось ли бы течение Великой французской революции, если бы Руссо не написал “Общественный договор”? Изменился ли бы период восстановления после Гражданской войны, если бы Бут, как и большинство потенциальных убийц, оказался плохим стрелком? Само собой, применяя каузальные воздействия определенного типа к Руссо и Линкольну, мы предполагаем, что ответ на эти вопросы положителен… Каково конкретно общее правило, которое стоит за положением исторической каузальности, таким как “красота Клеопатры заставила Антония задержаться в Египте”?[179]

 

Как заметил Галли, “историки… говорят нам, как случилось конкретное событие, указывая на предшествовавшие ему события, которые до той поры оставались незамеченными или хотя бы недооцененными, но в отсутствие которых, утверждают они на основе индуктивного рассуждения, рассматриваемое событие вряд ли случилось бы или не случилось бы вовсе”[180]. Различие между естественной наукой и историей состоит в том, что историкам часто приходится полагаться исключительно на такие объяснения, в то время как ученые могут использовать их в качестве гипотез, которые необходимо проверить экспериментальным путем. Иными словами, если мы хотим поговорить о каузальности прошлого, не прибегая к охватывающим законам, нам приходится использовать гипотетический анализ, пускай даже только чтобы проверить нашу каузальную гипотезу.

Правоведы, специализирующиеся на каузальности, которые, если уж на то пошло, не меньше историков заинтересованы в понимании причин событий прошлого, пришли к тому же выводу другим путем. Как показывают Харт и Оноре, с юридической точки зрения, существуют практические проблемы с предложенным Миллем определением причины как “совокупности положительных и отрицательных условий, всех случайностей… за которыми неизбежно наступает последствие”[181]. Дело в том, что при определении степени ответственности, суммы финансовых обязательств, размера компенсации и типа наказания юристы должны выяснить, какая из множества причин – пожара, к примеру, или смерти – “оказалась решающей”[182]. Здесь опять единственным способом сделать это становится принцип “необходимого условия”, или conditio sine qua non: только определив, был ли бы конкретный ущерб нанесен в отсутствие предположительно преступного деяния ответчика, мы можем сказать, стало ли это деяние причиной ущерба в юридическом смысле. Как заметил Р. Б. Брейтвейт, каузально связанными, таким образом, считаются события, которые используются:

 

чтобы подтвердить не только выводы о том, что случилось или случится, но и “гипотетические” выводы о том, что случилось бы, если бы какое-то из событий, которое на самом деле имело место, не случилось бы… Юрист задействует ключевой элемент каузальных связей… [спрашивая], раз предполагается, что А стало причиной Б … случилось бы Б в отсутствие А?[183]

 

Харт и Оноре признают практические ограничения conditio sine qua non (например, в гипотетическом деле, где два человека одновременно застрелили третьего)[184]. Однако они не сомневаются, что его все равно следует предпочесть не менее субъективным допущениям “реалистов” о намерениях законодателей.

Философские следствия гипотетических рассуждений весьма сложны. Как заметил Гардинер, многое зависит от формы гипотетического вопроса, который часто оказывается неполным:

 

“Стала ли стрельба на бульварах причиной революции 1848 года во Франции?” Означает ли это: “Произошла ли бы революция в тот же самый момент, когда она произошла, если бы стрельбы не было?” Или же это означает: “Произошла ли бы революция рано или поздно, даже если бы стрельбы не было?” А если, получив положительный ответ на последний вопрос, мы спросим: “Какова тогда настоящая причина революции?” – нам снова понадобятся уточнения. Дело в том, что существует целый ряд возможных ответов… И нет единственно верных Реальных Причин, которые предстоит открыть историкам…[185]

 

Эти проблемы формулировки подробно изучались логиками[186]. Однако историку, пожалуй, важнее решить, какие гипотетические вопросы вообще необходимо задавать. Не зря одним из самых сильных аргументов против рассмотрения альтернативных сценариев служит замечание, что количество возможных альтернатив ничем не ограничено. Подобно Цюй Пэну Борхеса, историк сталкивается с бесчисленными “расходящимися тропками”. Именно это Кроче считал главным недостатком гипотетического анализа.

На практике, однако, нет смысла задавать большую часть возможных гипотетических вопросов. К примеру, ни один человек в здравом уме не захочет узнать, что случилось бы, если бы в 1848 г. все население Парижа вдруг отрастило бы крылья, поскольку этот сценарий не правдоподобен. На эту потребность в правдоподобности при формулировке гипотетических вопросов впервые указал сэр Исайя Берлин. В своей критике детерминизма Берлин, как и Мейнеке, отталкивался от положения, что детерминизм несовместим с потребностью историка выносить оценочные суждения о “характере, целях и мотивах индивидов”[187]. Однако далее он провел различие (что до него предлагал Нэмир) между тем, что случилось, что могло случиться и что случиться не могло:

 

[Н] икто не станет отрицать, что мы часто спорим о том, какой порядок действий был бы наилучшим из всех вариантов, доступных людям в настоящем, прошлом и будущем, в фантазиях и мечтах; что историки (а также судьи и присяжные) действительно пытаются определить, насколько это возможно, каковы эти варианты; что прочерчиваемые в результате линии обозначают границу между достоверной и недостоверной историей; что так называемый реализм (в отличие от вымысла, незнания жизни или утопических мечтаний) заключается ровно в том, чтобы поместить случившееся (или то, что могло случиться) в контекст того, что могло бы случиться (или может случиться), и отделить от того, что случиться не могло; что все это… и составляет в итоге смысл истории [и] что от этой способности зависит вся историческая (и юридическая) справедливость…[188]

 

Это различие между тем, что случилось, и тем, что вполне могло бы случиться, имеет решающее значение:

 

Когда историк, пытаясь определить, что случилось и почему, отвергает всю бесконечность логически открытых возможностей, подавляющее большинство которых совершенно абсурдно, и, подобно детективу, изучает только те возможности, которые обладают хотя бы некоторым начальным правдоподобием, именно правдоподобное – то есть то, что люди, будучи людьми, могли бы совершить или кем могли бы стать, – увязывает воедино закономерности жизни…[189]

 

Иначе говоря, нас интересуют возможности, которые казались правдоподобными в прошлом. Это прекрасно понимал Марк Блок:

 

Оценить правдоподобие события – значит, взвесить шансы на то, чтобы оно свершилось. Учитывая это, разумно ли говорить о возможности события прошлого? Очевидно, нет, совершенно неразумно. Непредсказуемость свойственна лишь будущему. Прошлое уже определено – в нем нет места возможностям. Пока не брошена игральная кость, вероятность выпадения любого числа составляет один к шести. Проблема исчезает, как только кость вылетает из стакана… Однако при ближайшем рассмотрении применение вероятностей в исторических изысканиях не вызывает противоречий. Когда историк задает себе вопрос о вероятности прошлого события, он пытается мысленно переместиться в момент, когда это событие еще не произошло, чтобы оценить, какой была его вероятность накануне его реализации. Таким образом, вероятность остается свойством будущего. Однако, поскольку настоящий момент был отодвинут в прошлое силой воображения, перед нами открывается будущее прошлых времен, основанное на фрагменте, который для нас лежит в прошлом[190].

 

Почти то же самое написал и Тревор-Ропер:

 

В любой конкретный момент истории существуют реальные альтернативы… Как нам объяснить, “ что случилось и почему ”, если смотреть только на то, что случилось, не рассматривая альтернативы… Только оказавшись перед альтернативами прошлого… только живя моментом, которым жили люди того времени, только находясь в еще изменчивом контексте среди еще не решенных проблем, только наблюдая приближение этих проблем… мы можем вынести полезные уроки из истории[191].

 

Иными словами, сужая спектр исторических альтернатив и рассматривая только правдоподобные варианты – и таким образом заменяя загадку “случайности” расчетом вероятностей, – мы решаем дилемму выбора между единым детерминистическим прошлым и необъятной бесконечностью возможных прошлых. Следовательно, необходимые нам гипотетические сценарии представляют собой не просто фантазии – это модели, построенные на расчетах относительной вероятности правдоподобных исходов в хаотическом мире (поэтому они и называются “виртуальной историей”).

Само собой, это значит, что мы должны в известной степени понимать теорию вероятности. К примеру, нам следует избегать заблуждения игрока, которому кажется, будто шанс, что при следующем повороте рулетки выпадет черное, возрастает, если до этого пять раз выпадало красное. На самом деле это не так – равно как когда мы подбрасываем монетку или бросаем кости[192]. С другой стороны, историки изучают людей, которые, в отличие от игральных костей, обладают памятью и сознанием. В случае с костями прошлое действительно не влияет на настоящее – важны лишь уравнения, которые описывают их движение в броске. Однако в случае с людьми прошлое часто имеет влияние. Вот простой пример (позаимствованный из теории игр): политик, который дважды избежал военного конфликта, может набраться смелости и взяться за оружие в ответ на третий вызов именно потому, что он помнит прошлые унижения. Любое предположение о вероятности вступления политика в открытый конфликт должно основываться на оценке его прошлого поведения и его текущего отношения к собственному поведению в прошлом. В связи с этим оценить историческую вероятность сложнее, чем математическую. Бог не играет в кости, а люди костями не являются. Мы возвращаемся к тому, что Коллингвуд назвал поистине “исторической формой” каузальности, в которой “причиной «вызывается» свободный и преднамеренный поступок сознательного и разумного агента”.[193] А как сказал Дрэй, “принципы поведения” агентов прошлого не всегда представляются нам строго рациональными[194].

Тем не менее остается один вопрос без ответа. Как именно нам отличить вероятные нереализованные альтернативы от невероятных? Чаще всего гипотетический анализ критикуют за его зависимость от “фактов, доказать существование которых невозможно”. Следовательно, нам просто не хватает знаний для ответа на гипотетические вопросы. Но это не так. Ответ на этот вопрос на самом деле очень прост: правдоподобными или вероятными следует считать лишь те альтернативы, которые действительно рассматривались современниками, о чем свидетельствуют источники изучаемого периода.

Это в высшей степени важный момент, который, похоже, ускользнул от Оукшотта. Как часто говорится, наше прошлое когда-то было будущим, а люди прошлого, как и мы сегодня, не имели представления о том, чего ждать впереди. Они могли лишь рассматривать вероятное будущее, некий правдоподобный исход. Возможно, некоторые люди прошлого вообще не интересовались будущим. Верно и то, что многие люди прошлого были вполне уверены, что знают, какое будущее их ждет, и порой даже оказывались правы. Однако большинство людей прошлого рассматривало более одного возможного варианта будущего. Хотя в итоге сбывалось не более одного из этих вариантов, перед своей реализацией этот вариант был не реальнее (хотя теперь он и может казаться вероятнее) других. Если же вся история представляет собой историю (записанной) мысли, нам явно следует придавать одинаковое значение всем исходам, которые рассматривались в изучаемый период. Историк, который позволяет своему знанию о том, какой из исходов в итоге реализовался, вычеркнуть все остальные исходы, которые люди считали вероятными, не может и надеяться описать прошлое таким, “каким оно было на самом деле”. Рассматривая лишь ту возможность, которая стала реальностью, он совершает самую примитивную телеологическую ошибку. Чтобы понять, как все было на самом деле, мы должны понять, как на самом деле не было – но как для современников могло бы быть. Это еще важнее, если реализуется исход, которого никто не ожидал – и о котором никто не думал, пока он не случился.

Это существенно сужает диапазон гипотетического анализа. Более того, мы вправе анализировать лишь те гипотетические сценарии, которые современники не только рассматривали, но и записали на бумаге (или другом носителе информации), дошедшей до наших дней и признанной историками в качестве достоверного исторического источника. Очевидно, это привносит в историю дополнительный элемент непредсказуемости, поскольку нельзя заранее сказать, какие из документов дойдут до наших дней. Но в то же время это делает гипотетическую историю целесообразной.

Гипотетический анализ имеет под собой два основания. Во-первых, при постановке вопросов о каузальности возникает логическая необходимость выявлять “необходимое условие” и пытаться представить, что случилось бы в отсутствие предполагаемой причины. По этой причине мы обязаны моделировать правдоподобные альтернативные варианты прошлого на основе оценки вероятностей, а делать это можно лишь на базе исторических свидетельств. Во-вторых, существует историческая необходимость проведения гипотетического анализа при попытке установить, каким “на самом деле было” прошлое – прямо как наказывал Ранке, поскольку нам следует придавать равную значимость всем возможностям, которые до реализации события обдумывали современники, причем эта значимость должна быть выше значимости непредвиденного ими исхода.

Таким образом, помимо первого условия об обязательном использовании четко прописанного аргумента о conditio sine qua non, все вошедшие в этот сборник эссе также отвечают методологическому условию о рассмотрении лишь тех гипотетических вариантов, которые обдумывали и современники. Рассуждения в каждой главе начинаются с анализа альтернатив, которые в рассматриваемый период считались реалистичными.

В процессе их изучения возникает ряд соображений. Во-первых, на самом деле часто реализуется не тот исход, который большинство информированных современников считало наиболее вероятным: в этом отношении гипотетический сценарий в критический момент был для участников события “реальнее” событий, фактически последовавших далее.



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2021-01-14; просмотров: 134; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 3.15.150.59 (0.056 с.)