Кайзеровский Европейский союз 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Кайзеровский Европейский союз



Что, если бы Британия “осталась в стороне” в августе 1914 года?

Ниал Фергюсон

 

Непосредственной причины опасаться катастрофы не было.

Сэр Эдвард Грей, “Ловля нахлыстом”[549]

 

Ввесьма успешном романе Эрскина Чайлдерса “Загадка песков” (1903) Каррузерс и Дэвис натыкаются на свидетельство существования немецкого плана, по которому “множество морских лихтеров, до отказа набитых солдатами… должны одновременно выйти в составе семи регулярных флотилий из семи мелководных бухт, под эскортом имперского флота пересечь Северное море и пристать к английским берегам”[550]. Накануне 1914 г. этот кошмарный образ вовсе не был уникальным. Тремя годами позже немецкое вторжение было в жутких деталях описано Уильямом Ле Кё в его популярном романе “Вторжение 1910 года”, впервые опубликованном с продолжениями в германофобской газете лорда Нортклиффа Daily Mail. Ранее в своей карьере “паникера” Ле Кё был больше озабочен опасностью российского и французского вторжения. Однако (как Баден-Пауэлл, герой Мафекинга и основатель скаутского движения) он получил фальшивые “планы” немецкого вторжения от группы контрабандистов, базирующихся в Бельгии, и именно они сподвигли его на такие экстравагантные полеты фантазии, как “Битва при Ройстоне” и “Осада Лондона”[551]. Последний прыжок в область фантазии совершил Саки (Гектор Хью Манро) в романе “Когда пришел Вильгельм. История Лондона под властью Гогенцоллернов” (1913), который описывает последствия молниеносной германской победы[552]. Герой Саки Мюррей Йовил – “взращенный и вскормленный как представитель правящей расы” – возвращается из темной Азии и обнаруживает поверженную Британию, “включенную в состав империи Гогенцоллернов… в качестве имперской земли, этакой Эльзас-Лотарингии, омываемой Северным морем, а не водами Рейна”, с кафе в берлинском стиле на “Регентштрассе” и выписываемыми на месте штрафами за хождение по траве в Гайд-парке. Хотя Йовил жаждет сопротивляться тевтонской оккупации, его не поддерживают современники-тори, которые (вместе с Георгом V) бежали в Дели, оставив лишь презренную шайку коллаборационистов, в которую вошла безнравственная жена Йовила Сесилия, ее богемные друзья, всевозможные мелкие бюрократы и “вездесущие” евреи[553].

Была ли война между Британией и Германией неизбежна в 1914 г.? Пожалуй, в новейшей истории найдется мало событий, которые интерпретировались бы с большей однозначностью, чем начало Первой мировой войны. Ее приближение предвидели не только популярные британские писатели. В Германии тоже бытовало мнение, что войны избежать не удастся. Рейхсканцлер Бетман-Гольвег сказал своему секретарю в критический момент июльского кризиса, что он почувствовал, что “над Европой и нашим народом навис рок, мощь которого не сравнится с человеческой силой”[554]. Несколько дней спустя, когда война уже началась, Бетман-Гольвег набросал то, что впоследствии стало одним из классических детерминистских объяснений войны: “Империализм, национализм и экономический материализм, которые при жизни последнего поколения определяли направление политики всех государств, поставили цели, достичь которых можно было лишь ценой всеобщего конфликта”[555]. Еще большим фаталистом был начальник Генерального штаба Германии Хельмут фон Мольтке, который заметил “усмехающуюся горгонью голову войны” еще в 1905 г.[556] “Война, – заявил он вскоре после своей отставки в сентябре 1914 г., – показывает, как эпохи цивилизации следуют друг за другом в прогрессивной манере и как каждой нации приходится исполнять свою предопределенную роль в развитии мира”[557]. В детерминизме Мольтке сочетался мистицизм конца века и “социальный детерминизм”, популяризированный писателями вроде его бывшего коллеги Бернгарди[558] и заметный также в последующих ремарках его австрийского визави Конрада[559]. Но к подобному выводу можно было прийти и отталкиваясь от совершенно иных идеологических предпосылок. Как показал Вольфганг Моммзен, “топос неизбежной войны” в предвоенную эпоху в Германии был характерен как для левых, так и для правых. Хотя марксистские интеллектуалы вроде Хильфердинга и Каутского – не говоря уже о Ленине и Бухарине – и не сумели предсказать приближение войны (само собой, пока она не началась), но лидер социал-демократов Август Бебель – и вовсе не он один! – еще в декабре 1905 г. предвидел наступление “сумерек богов буржуазного мира”[560].

Британские политики тоже порой использовали такой апокалиптический язык для объяснения войны, но стоит отметить, что чаще они прибегали к нему в мемуарах, а не в предвоенных высказываниях. “Народы соскользнули в кипящий котел войны”, – написал Ллойд Джордж в знаменитом отрывке своих “Военных мемуаров”. И это была не единственная метафора, которую он использовал, чтобы описать взаимодействие безбрежных и бесстрастных сил. Война была “катаклизмом”, “тайфуном”, не поддающимся контролю государственных деятелей. Когда 4 августа Биг-Бен прозвонил “судьбоносный час”, его “эхо отдалось у нас в ушах, как стук молотка судьбы… Я почувствовал, будто стою на планете, которая вдруг слетела со своей орбиты… и, бешено вращаясь, летела в неизвестность”[561]. Уинстон Черчилль обратился к тем же астрономическим образам в своем “Мировом кризисе”:

 

В эти дни о взаимодействии наций должно думать… как о феноменальной организации сил… которые, как планеты, не могут приблизиться друг к другу в космосе… не спровоцировав серьезные магнетическую реакцию. Если они слишком сблизятся, начнут сверкать молнии, а в какой-то момент они и вовсе могут сорваться с орбит… по которым двигались, и притянуть друг друга к столкновению.

 

Свирепствовала “опасная болезнь”, а на кону стояла “судьба великих человеческих рас”. “В воздухе витала странная раздраженность… Страсти наций… пылали под поверхностью каждой земли”[562]. Как и Черчилль, министр иностранных дел сэр Эдвард Грей вспоминал ту же самую “бедственную и нездоровую атмосферу”. Как и Ллойд Джордж, он тоже чувствовал, что его “утягивает в быстрину войны”.

Все эти образы естественной катастрофы выполняют вполне очевидную функцию. Когда Первую мировую войну стали считать величайшим бедствием новейшего времени, эти образы служили прекрасной иллюстрацией утверждений политиков о том, что они были не в силах ничего предотвратить. Грей довольно ясно указал в своих мемуарах, что война была “неизбежна”[563]. Фактически он высказал это мнение уже в мае 1915 г., когда признал, что во время июльского кризиса “сильнее всего он чувствовал”, что “сам не в силах выбирать политику”[564]. “Я мучил себя, – признал он в апреле 1918 г., – гадая, мог ли я предотвратить войну, будь я мудрее или дальновиднее, но я пришел к выводу, что ни одному человеку было не под силу ее предотвратить”[565].

Некоторые историки продолжают использовать образ мощных естественных сил, влекущих великие державы в бездну[566]. Хобсбаум сравнил июльский кризис с “грозой”, Барнетт сравнил британское правительство с “человеком в бочке, подплывающим к Ниагарскому водопаду”[567]. И все же в остальных источниках – даже в собственных мемуарах – большинство заинтересованных лиц признавало, что до принятия решения о вступлении в войну в августе 1914 г. у Британии оставалось хотя бы немного пространства для расчета, обсуждения вариантов и выбора. Часто указывается две более конкретных причины британского вмешательства: во-первых, бытовало мнение, что Британия была связана моральным и договорным обязательством защищать нейтралитет Бельгии. Как выразился Асквит, прибегнув к знакомому всем со школьной скамьи языку: “Людям нашего происхождения и истории невозможно бездействовать… пока главный задира мутузит и втаптывает в землю несчастную жертву, не дававшую ему никакого повода”[568]. Ллойд Джордж согласился: “Если бы Германия не покусилась на целостность Бельгии… страсти точно успели бы улечься”[569]. С тех пор историки не раз повторяли мысль о том, что британское вступление в войну стало неизбежным после нарушения бельгийского нейтралитета. Сорок лет назад А. Дж. П. Тейлор написал, что “британцы воевали за независимость суверенных государств”[570]. Недавно Майкл Брок заявил, что это был решающий фактор, который склонил большинство министров Кабинета Асквита поддержать вступление в войну[571].

Однако более важна – уж точно для Грея и Черчилля – вторая причина, а именно – что Британия “не могла во имя собственной безопасности и независимости позволить Франции пасть под агрессивным натиском Германии”[572]. Согласно Черчиллю, “континентальный тиран” поставил себе целью добиться “мирового господства”[573]. В своих мемуарах Грей упомянул об обеих причинах. “Наше быстрое и сплоченное вступление в войну, – вспоминал он, – объяснялось вторжением в Бельгию”[574]. “Я же инстинктивно чувствовал, что… мы должны идти на помощь Франции”[575]. Если бы Британия осталась в стороне, “Германия… получила бы господство над всем континентом Европы и Малой Азии, поскольку турки были бы на стороне победоносной Германии”[576]. “Остаться в стороне означало бы открыть дорогу господству Германии, покорению Франции и России, изоляции Британии, ненависти к ней как тех, кто боялся, так и тех, кто желал ее вмешательства, и в итоге захвату Германией верховной власти на континенте”[577]. По словам К. М. Уилсона, эти эгоистичные доводы были на самом деле даже важнее судьбы Бельгии, о которой правительство говорило в основном затем, чтобы очистить совесть нерешительных кабинетных министров и не допустить оппозицию к власти. Решение вступить в войну было принято главным образом потому, что защита Франции и России была в интересах Британии, которая не хотела допускать “консолидацию Европы при потенциально враждебном режиме”[578]. Подобных взглядов придерживается Дэвид Френч[579]. Они же изложены на страницах большинства недавних работ,[580] а также книги Пола Кеннеди с говорящим названием “Подъем англо-германского антагонизма”[581].

Мысль о том, что Германия представляла угрозу самой Британии, вряд ли можно назвать попыткой объяснить события постфактум. Примерно с 1900 по 1914 г., как показывают приведенные выше примеры, бытовало мнение, что Германский рейх намеревается бросить военный вызов британской державе. Само собой, книги вроде романов Саки обычно высмеиваются британскими историками как ксенофобское “нагнетание паники” в целях пропаганды праворадикальной кампании за введение призыва. (Со временем их среди прочих высмеял П. Г. Вудхаус, написавший чудесный пастиш “Крутое пике, или Как Кларенс спас Англию”, в котором страну одновременно захватывают не только немцы, но еще и русские, швейцарцы, китайцы, Монако, Марокко и “Безумный Мулла”.) И все же не стоит забывать, что мысль о германской угрозе Британии – пускай она и выражалась в гораздо менее цветистых формах – с достаточной серьезностью воспринималась старшими чиновниками британского Министерства иностранных дел, включая и самого министра[582]. Из вклада МИДа в германофобский жанр известнее всего, пожалуй, составленный в ноябре 1907 г. меморандум старшего служащего сэра Айры Кроу, в котором он предупреждал, что желание Германии играть “на мировой арене гораздо более серьезную и господствующую роль, чем отведена ей при текущем распределении реальной власти”, может привести ее к стремлению “ущемить власть возможных соперников, укрепить собственную [власть], расширив зону своего влияния, затруднить взаимодействие других государств и в конце концов сломить Британскую империю и занять ее место”[583]. В основе анализа Кроу лежала историческая параллель с проблемами, которые поставила перед Британией постреволюционная Франция. Другой германофоб из МИДа, сэр Артур Николсон, в начале 1909 г. заметил в письме Грею: “Величайшие цели Германии, несомненно, заключаются в том, чтобы добиться господства на Европейском континенте, а по обретении достаточного могущества вступить с нами в борьбу за морское превосходство”. Позиция Министерства иностранных дел была ясна: Германия планировала добиться мирового господства в два этапа – первым делом ей нужно было получить “гегемонию в Европе”, после чего “для возможных амбиций Германии [не осталось бы] никаких границ”[584]. Такие рассуждения были характерны не только для дипломатов. Агитируя за отправку экспедиционного корпуса на континент, Генеральный штаб использовал ту же аналогию: “Ошибочно полагать, – гласил составленный в 1909 г. меморандум в адрес Комитета обороны империи, – что превосходство на море неизбежно повлияет на неотложную проблему великого противостояния на суше. Трафальгарское сражение не помешало Наполеону выиграть битвы при Аустерлице и Йене и сокрушить Пруссию и Австрию”[585]. Этот аргумент повторили и два года спустя: континентальное господство “даст заинтересованной державе или державам перевес в военной и морской силе, что поставит под угрозу значимость Соединенного Королевства и целостность Британской империи”. Такие мысли порой высказывали даже те, кто делал ставку на флот, например виконт Эшер. “Германский престиж, – писал Эшер в 1907 г., – для нас опаснее Наполеона в момент его апогея. Германия будет бороться с нами за гегемонию на море… Следовательно, «L’Ennemi, c’est l’Allemagne» ”[586]. Без флота, сказал Черчилль, Европа “после одного внезапного потрясения… [окажется] в железной хватке тевтонов и всех аспектов тевтонской системы”. Ллойд Джордж вспоминал тот же довод: “Наш флот был фактически единственным гарантом нашей независимости… как и во времена Наполеона”[587]. Начальник Генерального штаба Робертсон, таким образом, лишь немного преувеличивал, когда в декабре 1916 г. написал, что “о стремлении Германии создать империю, простирающуюся по всей территории Европы, от Северного моря и Балтики до Черного и Эгейского морей, а возможно, даже до Персидского залива и Индийского океана, известно на протяжении последних двадцати лет или даже дольше”[588].

Но не только эти влиятельные современники искренне верили в германскую угрозу Британии. После публикации эпохального труда Фрица Фишера “Рывок к мировому господству” и в немецкой историографии укоренилась уверенность в правильности подобного мнения. Даже если англичане ошиблись в деталях и преувеличили вероятность германского вторжения, похоже, что Саки и другие паникеры были в общем и целом правы, утверждая, что в Германии властвуют милитаристские элиты, которые планируют агрессивную “попытку добиться мирового господства”, из-за чего война была неизбежна[589]. В недавних немецких сочинениях аргументы Фишера, как правило, оттачиваются, но не отбрасываются, хотя есть и ряд заметных исключений. Классической иллюстрацией возобладавших телеологических представлений служит недавняя работа Иммануэля Гайса, озаглавленная (весьма характерно) “Долгий путь к катастрофе. Предыстория Первой мировой войны. 1815–1914”, где утверждается, по сути, что Первая мировая война стала неизбежным следствием объединения Германии, произошедшего почти на полвека ранее[590].

И все же сложно не чувствовать некоторого беспокойства при мысли о том, что война между Британией и Германией была предопределена, пускай и потому лишь, что восемьдесят лет спустя издержки войны кажутся гораздо больше ее выгод. Тогдашние потери британцев существенно превзошли потери времен Второй мировой войны, особенно если сравнить цифры по всей Британской империи: погиб 908371 человек (более одной десятой всех мобилизованных), а общее число жертв составило более трех миллионов. Неудивительно, что “Великая война” и сегодня преследует воображение британцев, вдохновляя современных писателей вроде Пэт Баркер. Более того, финансовые затраты на войну – которые подняли государственный долг с 650 до 7435 миллионов фунтов стерлингов – омрачили последующие тревожные десятилетия крахом ипотечной системы, серьезно ограничив политикам пространство для маневра в период депрессии. Британия вступила в войну в качестве “мирового банкира”, а в конце войны она задолжала Соединенным Штатам около 5 миллиардов долларов[591]. В последние годы некоторые социальные историки пытаются подчеркнуть “прогрессивные” побочные эффекты войны на внутреннем фронте. Они не берут в расчет неисчислимые психологические раны, нанесенные последующей жизни миллионов выживших и членов их семей.

Если все жертвы “Великой войны” должны были предотвратить установление германской гегемонии в Европе, то закрепить это достижение не удалось. Всего через двадцать лет возникла гораздо более серьезная германская угроза Британии и всему миру[592]. Учитывая, как дорого далась ей первая война, Британия оказалась в гораздо худшем положении, чтобы противостоять этой угрозе. Помимо того, что она сама пребывала в относительном упадке, ее бывшие союзники в Европе тоже были слабее: Франция оказалась политически разделена, Россия пребывала в тисках сталинизма, а Италию охватил фашизм. В связи с этим хочется спросить, действительно ли четыре года окопной бойни были столь напрасны, как казалось поэту Уилфреду Оуэну и остальным. Конечно же, либералы вроде Ллойда Джорджа и Кейнса, вклад которых в британскую военную экономику стремился к нулю, очень быстро пришли к выводу, что победа над Германией была напрасной тратой жизней и средств. Если политика умиротворения и имела какой-то смысл, то можно сказать, что война 1914–1918 гг. смысла почти не имела, и наоборот.

Сознавая основополагающую непоследовательность британской политики, несколько историков сомневались в неизбежности англо-германской войны, утверждая, что на самом деле британские политики имели больше пространства для маневра, чем они впоследствии утверждали, пытаясь оправдаться. Однако рассматриваемые альтернативы, как правило, сводились к различным вариантам вмешательства. В разгар Второй мировой войны Лиддел Гарт писал, что в ходе Первой мировой Германию можно было бы победить и не втягивая Британию в длительную континентальную кампанию, если бы британский экспедиционный корпус был отправлен в Бельгию, а не во Францию, или если бы в Дарданелльской операции получилось задействовать большее количество войск[593]. По сути, это просто повторение двух из множества аргументов о стратегии, которые после 1914 г. бытовали в политических и военных кругах. Гобсон, напротив, недавно предположил, что более масштабное континентальное присутствие до 1914 г. могло и вовсе предотвратить нападение Германии на Францию[594]. Это тоже вариация аргументов того времени. Французское правительство всегда утверждало, что ясного заявления Британии о поддержке Франции на раннем этапе было достаточно, чтобы отпугнуть Германию, и эту мысль впоследствии не раз повторяли критики Грея, включая Ллойда Джорджа и Лансдауна[595]. Защитники Грея, однако, справедливо задавались вопросом, был ли британский экспедиционный корпус достаточно велик, чтобы вызвать беспокойство у германского Генерального штаба[596]. Гобсон предложил решить эту проблему, мысленно увеличив численность британской армии и превратив ее в укомплектованную по призыву армию континентальной модели численностью от одного до двух миллионов человек. Как он справедливо замечает, ее можно было с относительной легкостью финансировать путем повышения налогов или привлечения заемных средств[597]. Однако такой гипотетический сценарий очень далек от того, что современники считали политически возможным при либеральном правительстве.

Тем не менее остается третий вариант, который историки обычно игнорируют, – вариант британского невмешательства[598]. В отличие от гипотетического сценария Гобсона, этот вариант вовсе нельзя назвать политически нереальным, о чем свидетельствуют даже мемуары Асквита и Грея. Оба политика подчеркивали, что Британия не обязана была вмешиваться в войну и не была связана никакими договоренностями в этом отношении. Асквит писал: “Мы сохранили свободу решать, следует ли нам вступать в войну, при возникновении такой необходимости… Не было никакого военного соглашения [с Францией]: мы вступили в переговоры, которые не обязывали нас ни к чему иному, кроме как к изучению вариантов”[599]. Грей также не скрывал политической оппозиции любой “опрометчивой попытке принять решение”, из-за чего он и не смог ничего пообещать Франции в июле[600]. Иными словами, если руки Грея и были связаны, то связали их его коллеги по Кабинету, а не сила судьбы. В своих мемуарах он сам дал ясно понять, что выбор был (пускай он и настаивал, что вполне естественно, на правильности собственного решения):

 

Если нам и предстояло пойти на это, давайте возрадуемся, что мы сделали это сразу, ведь так было лучше – лучше для нашего доброго имени, лучше для успешного исхода, чем если бы мы попытались воздержаться, а затем оказались… вынуждены вступить [в войну] … [Если бы мы в нее не вступили], мы оказались бы в изоляции, у нас не осталось бы ни одного друга во всем мире, никто более ни на что не надеялся бы с нашей стороны и не боялся бы нас, а также не считал бы нашу дружбу выгодной. Мы оказались бы дискредитированы… нам выпало бы сыграть бесславную роль. Нас возненавидели бы[601].

 

Отрицание “гипотетического сценария” сохранения нейтралитета отдает должное настойчивости этих эмоциональных послевоенных извинений. Британия, как мы в итоге признали, не могла “остаться в стороне” по соображениям этического и стратегического характера. И все же внимательное изучение документов того времени – а не пронизанных детерминизмом мемуаров – показывает, как близко Британия подошла к этому. Хотя кажется неоспоримым, что в 1914 г. должна была разразиться континентальная война между Австрией, Германией, Россией и Францией, британское решение вступить в эту войну на самом деле нельзя назвать неизбежным. Только сделав попытку понять, что случилось бы, если бы Британия осталась в стороне, мы можем удостовериться в правильности принятого решения.

 



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2021-01-14; просмотров: 74; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 3.137.195.121 (0.017 с.)