Философия для более подготовленных 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Философия для более подготовленных



 

Как‑то вечером перед Новым годом, вернувшись домой, я увидела в передней самого чужого мне, самого непонятного и далекого человека, хотя и самого близкого из всех мужчин – в чем я никогда не сознаюсь, – непостижимо почему, но близкого; это был отец детей, муж фру, знаменитый человек, мой хозяин.

– Хэлло!

– Добрый вечер.

На сей раз в доме не было вечеринки, все было тихо. Он только что приехал с аэродрома, его кожаный чемодан стоял в коридоре.

– Где дети, которых я вверил вашему попечению?

– Думаю, они где‑нибудь развлекаются.

– Будем надеяться. Люди должны развлекаться, пока могут, потому что придет время и им надоест развлекаться. Я бы многое дал, чтобы снова получать удовольствие от кино.

Мне хочется убежать и закрыть за собой дверь; я никогда не умею ему ответить, мне кажется, он по моим глазам видит, как у меня бьется сердце оттого, что он приехал, и оттого, что он снова насмешливо и рассеянно шутит со мной.

– Спокойной ночи, – неожиданно говорю я и хочу уйти.

– Угла!

– Что?

Он глубоко затягивается сигаретой. Я жду у двери и смотрю, как он курит.

– Говорят, прощают тех, кого понимают. Я думаю, это неверно, прощают прежде всего тех, кого не понимают, прощают детей. Скоро Новый год, дети готовятся к самому большому развлечению – взрыву в полицейском участке. Начальник полиции, мой родственник, просит меня запереть младшего сына, но разве это поможет? Мои дети обязательно примут участие в этом новогоднем развлечении. Я думаю, самое простое – дать им взорвать злополучный участок, а потом построить новый, лучший.

– Извините, до меня это не очень доходит. Взорвать полицейский участок под Новый год? И это сделают дети? Зачем?

– Не знаю, – говорит доктор Буи Аурланд, – а впрочем, можно придумать какое‑нибудь объяснение. В новогоднюю ночь больше всего ощущаешь собственное бессилие. Раньше у детей был бог, они любили его и молились ему. Он делал их соучастниками своего всемогущества. А теперь бог переехал неизвестно куда, и если что и осталось от него, то только в американо‑смоландской общине. Вот дети и восстают против собственного бессилия.

– Но при чем тут полицейский участок?

– Может быть, это лишь символ. Символ, понятный детям. Символ врага личности. Символ высшей силы, которая говорит: ты не соучастник моего всемогущества. В ночь под Новый год особенно чувствуешь движение времени. А ты бессилен перед ним и скоро вообще станешь ничем. Вы понимаете?

– Нет. По‑моему, нам не хватает клуба для молодежи. Вот и все.

Он курит и курит, глубоко вдыхая в себя дым, прищурив глаза.

– Я и не надеюсь, что вы меня поймете. Здоровый человек не понимает философии. Но вы, не понимающая философии, скажите, что делать с детьми? Вы говорите: клуб для молодежи. Может быть. Раньше, когда мы знали бога, а не человека, нам легче было воспитывать детей. А теперь? Бог – единственное, что мы знали, – изменил нам. Остался человек, нечто неизвестное. Разве клуб для молодежи поможет в этом случае? Извините, что я задерживаю вас.

– Мне приятно слушать вас, хотя я и не все понимаю.

– Так скажите что‑нибудь.

– Мне нечего сказать.

– Клуб для молодежи. Да, может быть, это и нужно, но…

– Сейчас меня интересуют ясли, – прерываю я его и чувствую, как всю меня обдает жаром.

– К сожалению, мы против коммунизма. – Он устало зевает. – Наши рефлексы, как это говорится в психологии, обусловливаются тем, что мы противники коммунизма. Мы его боимся. Никто не сомневается в том, что коммунизм победит, во всяком случае, я не знаю никого, кто бы сомневался. Я могу в этом признаться, ибо уже полночь, а в полночь становишься разговорчивым, если не легкомысленным. Вы же не настроены против коммунизма, у вас нет никаких оснований бояться его, поэтому вы станете коммунисткой, если захотите. Быть коммунисткой – это естественно для крестьянской девушки с Севера, пожалуй, более естественно, чем стать светской дамой. Я понимаю вас, хотя сам предпочел бы уехать в Патагонию.

– Патагония? Что это такое? Остров?

– А может быть, мне следовало бы поехать к вам на Север, в вашу долину, в заброшенный поселок, как это советует мудрый Йоун.[33] Может быть, мы обзавелись бы домом, стали держать овец и играть на органе. А? Спокойной ночи.

 

Веселый новогодний вечер

 

– Сегодня мы пойдем на собрание ячейки, – сказала я Гуллхрутуру в новогодний вечер и взяла его с собой к органисту.

Позже младший сын депутата альтинга говорил мне, что это был самый веселый Новый год в его жизни и что ни разу за весь вечер ему не захотелось взорвать полицейский участок. У органиста не было ничего особенного: кофе, плюшки и дружеское обхождение. «Кадиллак» стоял у дверей, а детская коляска – в комнате. Боги хвастались, что это они убили мерзкого типа Оули, чтобы таким образом ознаменовать рождество.

– А «кадиллак»? – спросил толстый развязный полицейский.

– Двести тысяч кусачек в Америке, а ключ от машины у нас.

– Постарайтесь не попасть в тюрьму за кражу автомобиля, – посоветовал развязный полицейский.

Атомный скальд исполнил песню греческих горцев, прозвучавшую как вой несчастной собаки. Бриллиантин аккомпанировал ему на вяленой треске. Потом они спели песню, сочиненную ими на смерть мерзкого Оули:

 

Пал проклятый мерзкий Оули,

Омрачавший край исландский,

Черт, в Кеблавике рожденный,

Захотел страну продать он,

Кости выкопать из гроба.

Всем известна его злоба,

Он Кеблавику, разбойник,

Атомной грозил войной.

Пал проклятый мерзкий Оули,

Омрачавший край исландский,

Черт, в Кеблавике рожденный.

 

В кухне сидел деревенский священник и играл в ломбер с органистом и полицейскими. Все были в хорошем настроении, в особенности священник: он сопровождал Богов, и они угостили его водкой. Когда мы с Гуллхрутуром вошли, они сразу пригласили мальчика сыграть в ломбер, а развязный полицейский, у которого в этот вечер не было дежурства, предложил ему щепотку нюхательного табаку из своей серебряной табакерки, от которого Гуллхрутур зачихал не хуже, чем от слезоточивых бомб, которые бросали в прошлом году во время взрыва полицейского участка.

Старушка – мать органиста – обносила присутствующих водой в пластмассовых стаканчиках, говорила всем «пожалуйста», похлопывала нас по щекам, призывала милость господню на всех людей мира и спрашивала о погоде.

Клеопатра, словно достойно почившая, лежала на сломанном диване, в сложенных на груди руках она держала фальшивую челюсть.

Когда исполнялась песня про покойного Оули, близнецы вдруг проснулись, и Бог Бриллиантин вынужден был взять их к себе на колени. Малыши с черными глазками и коричневым пушком на головках были очаровательны. Глядя на их личики, я поняла, почему старушка так безоговорочно любит род людской. Когда отец взял их на колени, они перестали плакать, и Бог, тихо напевая, баюкал их.

О кофе пришлось позаботиться мне – хозяин был занят игрой. За столом Боги затеяли спор со священником. Они требовали, чтобы он зажигал им сигареты, молился им и в следующее воскресенье произнес о них проповедь в церкви. Бог Бриллиантин заявил, что он – мадонна в образе мужчины, пресвятая дева с фаллосом и близнецами, а Беньямин поведал, что написал атомное стихотворение: «О тата бомма, томба ата мамма, о томма ат!», которое одновременно является началом новой истории сотворения мира, новым заветом Моисея, новым посланием к коринфянам и атомной бомбой.

Священник, огромный детина с Запада Исландии, заявил, что сейчас, собственно, следовало бы снять пиджак и задать Богам хорошенькую взбучку; божество не станет принимать образа дураков, и пусть черт зажигает им сигареты, а почтенные полицейские пусть объяснят, почему явных убийц не сажают в тюрьму.

Развязный полицейский ответил:

– Совершить преступление теперь пустяк, господин пастор. Труднее доказать, что человек совершил его. В последний раз, когда этих парней судили, они взяли на себя двенадцать лишних преступлений, так что дело назначили на пересмотр и до сих пор не докопались до истины.

В конце концов пастор все‑таки зажег Богам сигареты и получил за это еще «Черной смерти».

Они спросили, не хочет ли еще кто‑нибудь выпить? В горле у Клеопатры что‑то забулькало, она попыталась открыть глаза, но снова замерла.

– Пастор, передайте мне зубы Клеопатры, пусть девочка поиграет ими, – попросил Бог Бриллиантин. – И еще хорошо бы каплю молока для мальчика.

Часы в городе пробили двенадцать, в порту загудели сирены пароходов. Пастор встал, подошел к фисгармонии и заиграл новогодний псалом, а мы все запели. Потом мы пожелали друг другу хорошего, счастливого нового года.

 

 

Глава пятнадцатая

 

Холодная новогодняя ночь

 

Гуллхрутур не рассердился на меня, хотя и понял, что я обманула его, приведя не в ячейку, а к органисту. Он сказал:

– Я уверен, что коммунисты не такие веселые, как органист. Он приглашал меня приходить когда угодно и решать с ним шахматные задачи.

Некоторое время он молча шел рядом со мной, потом спросил:

– Послушай, а правда, что эти двое сумасшедших убили человека?

– Вряд ли, по‑моему, они просто хотели подразнить пастора.

– Если они общаются с богом, то имеют право убивать. Только я не верю, чтобы они общались с богом. Я думаю, они обыкновенные люди, но просто сумасшедшие. Одни сумасшедшие могут говорить, что они общаются с богом.

– Может быть, и так. Но по‑моему, не лучше и те, кто крадет норок и револьверы.

– Ты дура!

В эту новогоднюю ночь здорово морозило. Я была горда и рада, а может, и не горда и не рада тому, что ушла, не сказав ни слова чужому мне человеку – полицейскому с Севера, и за весь вечер даже не посмотрела в его сторону, хотя для приличия и пожелала ему, как и всем, счастливого нового года.

– Пойдем побыстрее! – попросила я мальчика. – Мне холодно.

Он догнал меня у садовой калитки. Он или бежал за мной, или ехал в автомобиле, потому что, когда мы уходили, он еще сидел в кухне у органиста.

– Что тебе нужно?

– Я тебя совсем не вижу.

– Но ты весь вечер пялил на меня глаза.

– Я не видел тебя уже почти два месяца.

– Чего он хочет? – спросил мальчик. – Может, позвать полицию?

– Нет, дружочек. Иди домой, ложись спать. Я сейчас приду.

Когда мальчик ушел, полицейский спросил меня:

– Почему ты сердишься? Разве я тебя обидел?

– И да, и нет.

– Разве мы не друзья?

– Не знаю. Не похоже. И больше я не могу стоять здесь в такую стужу.

– Пойдем ко мне, или я пойду к тебе.

– Зачем?

– Мне нужно с тобой поговорить.

– Этого еще недоставало. Однажды ночью я пошла к тебе, потому что была дура и ничего не понимала. Я думала, мы будем видеться. Но прошел месяц, другой, а ты даже не позвонил мне. И вот мы случайно встречаемся, и тебе вдруг понадобилось поговорить со мной. О чем?

– Мне нужно поговорить с тобой.

– Не путаешь ли ты меня с Клеопатрой?

Я шагнула к двери и открыла ее. Он шел за мной.

– Подожди, – сказал он, когда я переступила порог. Но он не попытался взяться за ручку двери, хотя я не очень крепко держала ее, он не попытался помешать мне закрыть дверь, а продолжал стоять на том же месте. Я поднялась в свою комнату, чувствуя себя свободной женщиной, если такие вообще существуют.

 

Фильм или сага?

 

Дом спал, а может, никого не было дома. Я обошла комнаты и зажгла свет, чтобы посмотреть, что нужно будет сделать завтра утром. Никаких следов гостей я не заметила. И хотела уже пойти к себе, когда услышала, что на втором этаже открылась дверь, и вдруг в голубом свете ночника на лестнице появилась прекрасная дама. Она спускалась вниз, прямо ко мне. На ней была пышная меховая шуба с широкими рукавами и длинное вечернее платье, белые туфельки на пробковых подошвах, толщиной в ладонь, без носков, из вырезов выглядывали окрашенные в красный цвет ногти. Длинной белой рукой, усыпанной драгоценностями, она придерживала на груди шубу; волосы ее – причудливое сочетание естественных локонов и изысканного парикмахерского искусства – спускались на плечи; лицо раскрашено, губы цвета запекшейся крови, почти черные, черты лица застыли, как у лунатика.

Мне показалось, что я снова вижу передвижной кинематограф в нашем поселке. Во всех голливудских фильмах появляется такая женщина, очаровывающая крестьян и жителей мелких селений. Это существо занимает почетное место на страницах киножурналов, которые можно встретить в домах, где нет даже канализации.

И вдруг я понимаю – это не прекрасная дама, а ребенок. Это Альдинблоуд в фантастическом наряде спускается вниз.

– На кого ты похожа, Альдинблоуд? Что за кинодиву ты изображаешь, девочка? Ты хотела напугать меня?

Она даже не взглянула в мою сторону и продолжала идти, как во сне, прошла мимо, ничего не видя и не слыша, и направилась к выходу. Когда она коснулась двери, я схватила ее за руку.

– Альдинблоуд, ты бредешь во сне?

Она посмотрела на меня блестящими, холодными, как у тролля, глазами.

– Оставь меня! Пусти!

– Не можешь же ты, девочка, уйти из дому одна, под утро!

– Нет, я пойду, – тихо сказала она. – Я только что вернулась. И опять уйду. Я была на балу. И пойду на бал.

– Пешком, в таком платье? В снег и слякоть?

Она посмотрела на меня взглядом не то безумной, не то кинозвезды и совершенно спокойно сказала:

– Тебе хочется знать, куда я собралась? Изволь, я иду топиться.

– Что за глупости, Альдинблоуд?

– Глупости? Ты называешь смерть глупостью?

Она хотела открыть дверь, но я крепко держала ее за руку.

– Это глупо, девочка. Я не пущу тебя, пока не поговорю с твоим отцом.

– Ха! Ты думаешь, он будет сидеть в праздник дома, в этом отвратительном доме, среди этих отвратительных людей?

– Подожди, Альдинблоуд. Давай поговорим.

– Никогда не бывать тому! – И как бы в подтверждение этой фразы из саги, она бросилась на меня. Она несколько раз ударила меня сжатыми кулаками так, как это делают дети, потом начала кусаться. Но я ее не выпускала. Поняв, что ей со мной не сладить, она перестала драться и отступила в гостиную. Она стояла посреди комнаты, манто упало, обнажив узкие плечи. Распластавшаяся на полу меховая шуба напоминала волшебную шкуру. Передо мной стояла маленькая угловатая девочка, движения ее были неуклюжи, как у теленка. Она забилась в угол дивана, съежившись так, что подбородок касался колен, закрыла сжатыми кулачками глаза и заплакала, то громко рыдая, то жалобно всхлипывая, как обиженный ребенок. Я поняла, что теперь это не игра. Или уж очень тонкая игра.

Я подошла к ней как можно осторожнее.

– Что случилось? Разве ничего уже нельзя сделать? Чем я могу тебе помочь?

Она отняла кулачки от глаз и стала потрясать ими в воздухе, будто сбивала масло сразу в двух маслобойках, сморщилась, словно от боли, и застонала:

– О‑о, я беременна!

– Вот мерзавцы! – первое, что я сказала. – Это на них похоже.

– Он весь вечер не танцевал со мной, даже не посмотрел на меня, и подумай, какая свинья: повез с бала домой жену. Уж тут‑то он мог бы пощадить меня, я ведь не заслужила с его стороны такой низости. Свою жену, можешь ты себе это представить? А я уже шесть недель беременна.

– Хорошо, Альдинблоуд, что ты мне все это рассказала. Теперь подумаем, что делать.

– Я хочу, хочу утопиться. Как мне теперь жить? В школе меня будут дразнить, мать убьет меня, премьер‑министр продаст меня в публичный дом в Рио‑де‑Жанейро, а мой дедушка предпочел бы лишиться своей фабрики сельдяного масла, чем услышать об этом. Над отцом будут смеяться в альтинге и в университете, служащие «Снорри‑Эдды» станут хихикать у своих счетных машин, когда он будет проходить мимо. А коммунисты во время демонстраций начнут кричать перед нашим домом: «Дочь капиталиста – маленькая шлюха».

– Я могу поклясться, что ни один коммунист не знает такого гадкого слова. На языке всех хороших людей это называется «быть в интересном положении». На твоем месте я бы пошла к отцу, он человек без предрассудков.

– Никогда, пока я жива, я не навлеку на него такого позора.

– Ну, он справлялся и с большими трудностями. Люди из хорошего общества с высокими моральными принципами и с тонкими нервами, когда с их дочерьми случается такое, посылают их за границу. У нас, простых людей, нет таких возможностей, и мы рожаем. Могу тебе признаться, девочка, я, кажется, тоже беременна.

– Это правда, Угла? – Девушка поднялась с дивана и обняла меня. – Поклянись. И ты не собираешься покончить с собой?

– Наоборот. Но когда придет время, я уеду на Север, потому что колыбель моего ребенка будет у старого Фалура, в Эйстридале.

Она опять отодвинулась от меня.

– Я уверена, что ты обманываешь. Ты стараешься меня утешить, а это во сто тысяч раз хуже, чем обманывать.

– Знаешь, Альдинблоуд, что сделает твой отец, когда ты все ему расскажешь? Он выдаст тебе чек в долларах и ближайшим самолетом отправит тебя через океан в Америку, к матери. А уж она сумеет позаботиться о своем ребенке. Ты родишь в Америке, пробудешь там год, два, три и в конце концов вернешься домой после долгого путешествия, как говорят у нас в деревне, и будешь одной из лучших невест Исландии.

– А ребенок?

– Через два‑три года, когда люди об этом узнают, история будет слишком старой, чтобы о ней вспоминать. Ребенка все будут любить, а ты – больше всех. Старая пословица говорит, что дети детей – счастливые люди.

– Значит, мне не надо кончать с собой? А я так радовалась, что стану призраком и буду являться этой свинье, который ушел со своей женой.

– Мужчинам безразлично, когда женщины кончают самоубийством. Они, может быть, даже бывают довольны: меньше хлопот.

Подумав, она спросила:

– А ему не будет казаться, что это он убил меня? – И сама ответила: – Нет. Вряд ли у него есть совесть. Мне бы следовало убить его. Как ты думаешь? Не убить ли мне его сегодня ночью, как это делают в сагах?

– В сагах женщины никогда этого не делали. Наоборот, они обручались с другими, а при удобном случае натравливали второго возлюбленного на первого. И устраивали так, чтобы тот, кого они любили меньше, убил того, кого они любили больше. Но не спеши, Альдинблоуд, в сагах это происходило не сразу.

В результате всех этих разговоров Альдинблоуд не сделала ни первого, ни второго – не пошла ни умирать, ни убивать своего возлюбленного. Она попросила разрешения лечь спать со мной, потому что она худенькая и у нее слабые нервы, а я толстая здоровая северянка.

 

 

Глава шестнадцатая

 

В Австралию

 

Девочка проспала долго. Проснувшись, она, не сказав мне ни слова, нарядилась и отправилась на новогодний праздник. Я сделала вид, что все идет как полагается. Но я не была уверена, что она не бросится в воду. От этого ребенка всего можно было ждать.

К вечеру позвонил телефон: это была она. Она говорила задыхаясь, лихорадочно быстро, точно пьяная.

– Не рассказывай ни о чем отцу. Он ничего не должен знать. Я убегаю.

– Убегаешь? Куда?

– В Австралию. Я обручена.

– Поздравляю.

– Спасибо. Самолет отправляется в ноль ноль пять.

– Тебе ничего не нужно?

– Нет. Вот только у меня нет зубной щетки и ночной рубашки. Но это неважно.

– А можно узнать, с кем ты обручена, Альдинблоуд?

– С австралийским офицером. Я уезжаю ночью. Завтра в Лондоне мы поженимся.

– Альдинблоуд! Если ты будешь умницей, я никому ничего не скажу, но, если ты станешь делать глупости, я расскажу всем, и прежде всего твоему отцу. Это мой долг. Где ты, девочка?

– Не скажу. Прощай. Всего хорошего. Спасибо за вчера. Даже если мне будет сто тысяч лет, я этого никогда не забуду.

Она положила трубку.

Когда я только начала работать в этом доме, меня научили не класть трубку на рычаг, если звонит какое‑нибудь анонимное лицо, а сообщить об этом, пока связь с позвонившим еще не прервана. Я положила трубку на стол у телефона и позвала хозяина. Я сказала, что Альдинблоуд где‑то в городе, что она заболела и будет рада, если он к ней приедет, – ее номер соединен с нашим.

Подойдя к телефону, доктор тоже не положил трубку на рычаг.

– Вы сказали, Гудни больна. Что с ней?

– Вчера вечером ей немного нездоровилось. И сегодня тоже.

– Она пьяна? – спросил он без обиняков и без улыбки.

– Нет.

Он улыбнулся.

– Какие теперь вопросы приходится задавать. Когда я был мальчиком, во всем городе из женщин пила только одна старуха. Мы, мальчишки, всегда за ней бегали. А теперь вполне естественно для уважаемого гражданина Рейкьявика спросить о своей дочери, которая только недавно конфирмовалась: «Она пьяна?»

Обвинял ли он кого‑нибудь или оправдывал, и кого? Я промолчала. Я не ответила на его дальнейшие расспросы. Только сказала, что девочке плохо и что на его месте я бы ее разыскала.

Он перестал улыбаться, поднял брови и испытующе посмотрел на меня, повертел очки, подышал на стекла и протер их. Пальцы у него дрожали. Надев очки, он сказал:

– Спасибо вам.

Взял пальто, шляпу и, выходя, попросил:

– Будьте добры, не кладите трубку.

Я слышала, как он выводил из гаража машину.

 

"Маять моя пошла в загон к овцам" [34]

 

Я рано легла спать. А когда проснулась, мне показалось, что я проспала, что уже утро, а может быть, даже день. В дверях моей комнаты стоял хозяин. Я вскочила с постели и в страхе спросила:

– Что случилось?

– Я понимаю, очень нехорошо будить людей ночью, – сказал он спокойным, ровным голосом, который кажется таким странным только что проснувшемуся человеку. – Вы правы, дорогая, Гудни действительно больна. Я нашел ее и отвез к одному знакомому врачу. Скоро ей будет лучше. Вы ее поверенная, она вам доверяет. Не можете ли вы побыть с ней?

Было четыре часа утра.

Отец вынес ее из машины на руках, сама она идти не могла. Она лежала на диване в своей комнате бледная как смерть, с закрытыми глазами. Волосы ее были в беспорядке, темная помада с губ и грим со щек смыты. Лицо у нее было совсем детское. Отец снял с нее туфли, но она оставалась в шубе. Она услышала, как я вошла, но не пошевелилась и не приподняла век. Я подошла к ней, села на диван, взяла ее за руку и позвала:

– Альдинблоуд!

Немного погодя она открыла глаза и прошептала:

– Все кончено, Угла. Папа возил меня к врачу. Все кончено.

– Что же врач с тобой сделал?

– Он вонзил в меня железо. Он убил меня. В тазу были кровавые куски.

– В каком тазу?

– В эмалированном.

Я сняла с нее все, надела ночную сорочку и уложила в постель. Она очень ослабела от наркоза, временами впадала в полубессознательное состояние, тихо стонала. Но когда мне показалось, что Альдинблоуд наконец заснула, она неожиданно открыла глаза и улыбнулась.

– Значит, когда я вырасту, я услышу песню: «Мать моя пошла в загон к овцам»?

– Девочка моя, Альдинблоуд, мне так хотелось бы что‑нибудь сделать для тебя.

– Все‑таки надо было уехать в Австралию. – Она снова впала в полубессознательное состояние. Я испугалась: уж не умерла ли она. Но она вдруг заговорила: – Угла, расскажи что‑нибудь о деревне.

– Что же ты хочешь послушать о деревне?

– Расскажи мне о ягнятах.

Я увидела в ее глазах слезы. А тот, кто плачет, не умирает. Слезы – это признак жизни. Если ты плачешь, значит, твоя жизнь еще чего‑то стоит.

И я начала рассказывать ей про ягнят.

 

 

Глава семнадцатая

 

Девушка ночью

 

В месяц Торри,[35] о котором давно забыли в городе, я окончательно убедилась в том, что беременна. В сущности, все стало ясно гораздо раньше. Все, о чем было написано в книгах для женщин, происходило во мне, и мне казалось, даже еще более бурно. Иногда всю ночь я видела его во сне, он был страшен, я вскакивала, зажигала свет и не могла уснуть до тех пор, пока не давала самой себе обещание пойти к нему, попросить прощенья за то, что в новогоднюю ночь я закрыла перед ним дверь, умолять его что‑нибудь для меня придумать.

А наутро мне казалось, что я его не знаю, что он не имеет ко мне никакого отношения, что ребенок только мой. Мне вообще думалось, что у мужчин детей не бывает, что женщины рожают детей, подобно деве Марии, изображаемой на всех картинах с младенцем на руках. Кто‑то невидимый является отцом всех детей, а роль мужчины случайна. Я понимала первобытных людей, у которых ребенок не связывал между собой мужчину и женщину. Я говорила себе, что он никогда не увидит моего ребенка и никогда не будет называться его отцом. Не пора ли вообще принять закон, запрещающий мужчинам называться отцами своих детей? Но, подумав хорошенько, я пришла к выводу, что дети, в сущности, не принадлежат и матерям. Ребенок принадлежит самому себе, и по закону природы мать в какой‑то степени принадлежит ему, но только до тех пор, пока она ему нужна. Она – собственность ребенка, пока он растет в ее чреве, пока он ест или, вернее, пьет ее в первый год своего существования. Ответственность за детей лежит на обществе, если оно вообще несет какую‑либо ответственность, если вообще кто‑нибудь перед кем‑нибудь ответствен.

Но по вечерам, возвращаясь от органиста, я невольно шла по одной определенной улице и смотрела на один определенный дом, на одно определенное окно, где иногда горел свет, а иногда было темно. Я замедляла шаг, но вдруг мне начинало казаться, что на меня устремляются взоры из всех бесчисленных окон, я бежала без оглядки и останавливалась от сильного сердцебиения только на другом конце улицы. Просто невероятно, сколько разных чувств может жить в женщине, особенно ночью.

Не потому ли я захлопнула дверь перед его носом, что тогда еще не была уверена в своей беременности? И не потому ли я теперь тоскую о нем, что окончательно уверилась в этом и хочу свалить на него ответственность, может быть, даже потащить его к алтарю? Женщина думает так отвратительно потому, что она во власти своего ребенка, он хочет пить ее, она вынуждена найти себе раба и вместе с ним создать молочную лавку, называемую браком; когда‑то это было таинством, единственным таинством, на которое плевали святые. И вот она, несчастная, носит в себе окаменевшую любовную тоску, как своего рода опухоль нервной системы, носит под сердцем живого ребенка и являет собой укор богу и людям, вызов обществу, которое безуспешно пытается освободить ее от рожденного и нерожденного. Короче говоря, я люблю его. Я захлопнула дверь перед ним потому, что в душе женщины живет много различных чувств, и вот теперь у меня нет никого, кто бы возил моих близнецов.

Нет! Я поворачиваю снова на ту же улицу. Беременная девушка может выйти замуж за кого угодно, ей, как и природе, почти безразлично, кого пастор запишет отцом ее ребенка. Но несмотря ни на что, я люблю его. Люблю этого человека, молчаливого, застенчивого, умного, чистого, имеющего призвание, о котором он не хочет говорить; его, бросающего украдкой горячие взгляды, не жгущие, а обволакивающие. С ним всегда хорошо, сколько бы он ни молчал. Среди всех остальных девушка видит только его и молча идет за ним. Он кладет ее к себе в постель, не сагитировав предварительно газетной статьей. Что может быть более естественно? И когда я закрыла перед ним дверь в новогоднюю ночь, он все же остался со мной. Он остался со мной потому, что я его не впустила. Если бы он попытался убедить меня какими‑нибудь доводами или смягчить мольбами, я, может, и впустила бы его, но, уйдя утром, он не остался бы со мной. Он убедил бы только мой рассудок. А теперь, если я встречу его, я не дам ему понять, что я беременна, и даже не намекну, что он должен на мне жениться. Но я скажу ему: «Я люблю тебя и поэтому ничего от тебя не требую». Или: «Я люблю тебя и поэтому не хочу выходить за тебя замуж».

 

Другая девушка ночью

 

Однажды на ступеньке какого‑то дома я вижу женщину. Она держится руками за окровавленную голову и громко рыдает в ночной тишине. Раскрытая сумка валяется на тротуаре, будто кто‑то швырнул ее; зеркальце, губная помада, носовой платок, пудреница и деньги разбросаны вокруг. Из дома доносится пение. Я подхожу к женщине, чтобы спросить, что случилось. И узнаю Клеопатру.

– Это ты, возрожденный Скарпхедин? Вот уж не думала, что это ты сидишь здесь и хнычешь.

– Да, это я.

– Что с тобой случилось?

– Они избили меня и выгнали.

– Кто?

– Конечно, исландцы, проклятые исландцы.

– Почему же?

– Они не хотели платить. Сначала заманили меня. А потом отказались платить. Убила бы этих проклятых исландцев, by golly.[36]

– Но это же наши земляки.

– Наплевать. Они не хотят платить. Бьют, выбрасывают людей на улицу, а сами жуют табак.

– Может, позвать врача, Патра, или заявить в полицию? Или хочешь, я отведу тебя домой?..

– Нет, нет, нет! Никакого врача и никакой полиции! И не нужно отводить меня домой.

– Домой, к нашему органисту.

– У меня нет дома, и меньше всего я хочу идти к органисту, хотя я четыре года ночевала у его матери, потому что он святой человек. Все было о'кей, пока были американцы. А теперь их осталось мало, и у каждого есть своя постоянная подружка. И мне приходится опять, как в молодости, гулять с исландцами, которые жуют табак, бьют и не хотят платить. О мои дорогие американцы! Боже, сделай так, чтобы они поскорее вернулись с атомной бомбой.

– Помилуй тебя бог, Клеопатра! Скарпхедин ни за что бы так не сказал, даже когда сжигали Ньяля и когда Топор Риммугигур рассекал ему голову.

– Если уж мне нельзя даже быть sorry,[37] тогда проваливай…

Из носу у нее течет кровь, глаз подбит, от нее слегка попахивает водкой, но она почти трезва; очевидно, от побоев хмель прошел. Я собираю ее вещи в сумку, даю ей платок, чтобы вытереть кровь с лица – он сразу же намокает, – убедившись таким образом, что кровь и слезы Клеопатры имеют такой же химический состав, как и у всех других девушек, я, поколебавшись немного, предлагаю ей пойти ко мне ночевать, и она призывает на меня благословение бога‑отца и сына и не знаю, чье еще. Как правило, люди с подмоченной репутацией чрезвычайно религиозны. Она встает, вынимает губную помаду и зеркальце и при свете фонаря красит губы. В ночном, полном зла мире это действие производит на меня впечатление поступка большой моральной силы. И мне становится стыдно, что я такое ничтожество.

Она жалеет, что была так непредусмотрительна при американцах и не позаботилась о приличном жилье для себя. Так глупо было надеяться на то, что война будет продолжаться вечно. Когда они устраивали party[38] в своих чудных бараках с cosy[39] уголками и fancy[40] освещением – вот это была жизнь! Да!

Она начала с липового полковника где‑то между Хафнарфьордом и Рейкьявиком, а кончила настоящим полковником с седыми волосами и диабетом. Она была на вечере у янки вместе с премьером – американцы ведь либералы, потому что у них есть атомная бомба и они не делают различия между премьер‑министром и уличной девкой.

Полковник подарил ей красное пальто, белые ботинки и шляпу с большими полями, в которой трудно пролезть в дверь. А денег было больше, чем дерьма. Вот! Gosh.[41] Он обещал взять ее к себе, когда умрет жена. А теперь он умер сам, он не вынес мира, а может, его убила жена, потому что она была молодая. И Клеопатра снова начала плакать; она была потрясена горем, биологически совершенно законным и психологически таким же оправданным, как любое другое горе. И мне стало искренне жаль ее.

– Вот так теряешь все и умираешь. И все равно нужно жить, когда ты уже умерла. Разве это не ужасно, что меня любил colonel,[42] а теперь бьют люди, которые жуют табак.

Она была в том возрасте, когда химические изменения в организме женщины начинают приносить ей разочарования в жизни; она давно устала от ночных похождений юности, неизведанные приключепия больше не манили ее, исчезла наивная вера в то, что ее ожидает что‑то новое, прекрасное, осталось только рабское существование и борьба за кусок хлеба. Ей, по правде говоря, надоела погоня за мужчинами со всех концов света, с Севера и Юга; ей, как всякой женщине, которой перевалило за тридцать, хотелось вести нормальную жизнь, не кочевать больше с места на место. Она сказала, что ей так хочется иметь свой угол, а не обременять всю жизнь святого человека, который называет ее Клеопатрой, а то еще Скарпхедином.

– Ведь меня никогда не звали Клеопатрой, я Гудрун, Гунна.

Я спросила, не хотела бы она выйти замуж, но она не могла даже найти достаточно сильные слова, чтобы выразить свое возмущение таким непристойным предложением, и только сказала: «Вот еще!» Зато, когда мы легли в постель и потушили свет, она поведала мне, как она представляет себе нормальную жизнь. Ее мечта – это квартирка из двух комнат – гостиной и спальни, с мебелью в стиле ренессанс, кухней и канализацией и три постоянных любовника: женатый торговец со средствами, приближающийся к серебряной свадьбе, моряк, который только иногда бывает на суше, и культурный молодой человек, обрученный с молодой девушкой.

Мы подробно обсудили эту идею, и нам захотелось спать. Мы замолчали, но, когда я уже подумала, что Клеопатра спит, она вдруг предложила:

– А мы не прочтем «Отче наш»?

– Читай за нас обеих.

Она прочла «Отче наш», мы пожелали друг другу спокойной ночи и заснули.

 

 

Глава восемнадцатая

 

Гражданин на задворках

 

Хотя современные писатели и утверждают, что детей качать вредно, все же я начала просматривать в газетах объявления о продаже колыбелек. Городской муниципалитет отклонил предложение коммунистов об устройстве яслей. Одна «мать семейства» написала в газете, что создавать на общественные средства подобные учреждения – значит содействовать распущенности, ибо настоящие ясли находятся в истинно христианских семьях, поддерживающих добрые обычаи. А почему ясли должны быть только для истинных христиан и людей с добрыми обычаями? Почему не должно быть яслей для детей истинных нехристиан с дурными обычаями, подобных мне?

Общество, в котором мы живем, принадлежит этим истинным христианам с добрыми обычаями, и его главная забота – воспитывать детей богатых и убивать детей бедняков, как сказал коммунист, знакомый девушки из булочной. Несколько поколений назад богачи были так сильны – хотя они тогда еще были вшивыми, – что добрая половина исландских детей погибла. Если бы простой народ не создал своих организаций, дети бедняков продолжали бы умирать. А если бы мы не укрепляли их, богатые боролись бы против бедных старыми средствами: во имя Иисуса Христа избивали бы их розгами и топили, как в прежние времена. Борьба против яслей для бедных матерей достаточно характеризует богачей; разница по сравнению со старыми временами только в том, что теперь богачи избавились от вшей.

Я спросила девушку в булочной:

– Что бы ты делала, будь у тебя ребенок?

Улыбка исчезла с ее лица, зрачки расширились, и она вопросительно посмотрела на своего друга‑коммуниста.

– Расскажи ей, – кивнул он.

Какая‑то женщина купила черного хлеба, девочка – пирожное, и булочная опустела.

– Пойдем, – сказала девушка и провела меня через заднюю дверь в крошечный чулан, который одновременно был складом и умывальной. Дверь оттуда вела во двор.

Небо было затянуто черными тучами. Лил проливной дождь, бушевал ветер. В луже у двери стояла детская коляска с поднятым верхом, покрытая мешковиной для защиты от дождя. Девушка подняла мешковину и, улыбаясь, заглянула в коляску.

Ребенок не спал, его большие глаза были открыты. Увидев мать, он заплакал, заворочался и изо всех сил потянул себя за палец.

– Солнышко мое! – сказала мать и, увлеченная сыном, на минутку забыла о работе и о черных дождевых тучах.

– Какие у него умные глаза! – сказала я. – Вот из кого получится настоящий гражданин Исландии.

– Если его здесь обнаружат, меня уволят.

А в булочной нетерпеливый покупатель стучал по прилавку.

 

Все теории мира и еще кое‑что



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2021-01-14; просмотров: 87; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 3.139.240.142 (0.145 с.)