Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Исландия на улице. Молодежный клуб

Поиск

 

На другой день в сумерки я отправилась в булочную наискосок от дома премьер‑министра. Обычно там за прилавком задумчивая девушка отпускает молоко и хлеб, а иногда перед прилавком, беседуя с ней, стоит молодой человек. Сегодня на тихой улице царило непривычное оживление. У дома премьер‑министра группами стояли люди. Вероятно, что‑то произошло. У всех возбужденные лица, никто не улыбается. Любопытные пешеходы останавливаются на тротуаре. Из окон домов высовываются головы. Под одним из фонарей застыли два полицейских в черных касках с дубинками в руках, а под глазами у них – или мне это только кажется – черные круги.

– Что тут происходит? – спрашиваю я у солидного господина, который с важным видом переходит улицу. Он на ходу бросает:

– Это коммунисты. – И исчезает.

Теперь мое любопытство возбуждено, я задаю тот же вопрос человеку в грязной спецовке. Он с недоумением глядит на меня, потом резко отвечает:

– Они собираются продать страну. – И отходит в сторону.

– Кто хочет продать страну? – громко спрашиваю я, стоя посредине улицы. Все смотрят на меня с удивлением.

Немного погодя молодые люди, собравшиеся группами вокруг дома премьер‑министра, скандируют:

– Не хотим, чтобы Исландия была продана! Не хотим, чтобы Исландия была продана!

Какой‑то парень взбирается на садовую изгородь и начинает речь перед окнами дома премьер‑министра. Но полицейские подходят к нему и просят прекратить: дома никого нет, вся семья уехала куда‑то за город. Парень замолкает. Кто‑то предлагает исполнить гимн, и все дружно запевают. Молодежь, продолжая петь, направляется к центру города. Любопытные на тротуарах расходятся; окна в домах закрываются.

Я вошла в булочную. Девушка стояла за прилавком, молодой человек – перед ней. Они смотрели друг на друга большими ясными глазами. Оба они были очень серьезны и даже не заметили, как я поздоровалась.

– Это были коммунисты? – спросила я.

– Что? – откликнулась девушка, как будто просыпаясь, и взглянула на молодого человека.

– Это студенты педагогического училища и члены Христианского союза молодежи, – объяснил юноша.

– А что случилось? – поинтересовалась я.

– Разве вы не читали газет? – ответил он вопросом.

Я засмеялась и сказала, что я с Севера. Тогда он показал мне статью в вечерней газете; там было написано, что одна из великих держав обратилась к исландскому государству с предложением продать, или одолжить, или подарить ей столицу Рейкьявик, которую она называет Смоки‑бей,[19] или какой‑либо другой залив, который годился бы для нападения и обороны в атомной войне.

Меня просто ошарашила эта нелепость, и в простоте душевной я даже заподозрила, что, может быть, все это обычная газетная болтовня. Я еще ребенком научилась не верить ни одному слову, написанному в газетах.

– Послушай, – вдруг предложил юноша, – не хочешь ли ты купить несколько лотерейных билетов… Мы собираем деньги на постройку клуба для молодежи. Ты можешь выиграть кругосветное путешествие на самолете.

– Или швейную машину, – добавила девушка.

– У меня нет никакого желания летать вокруг света, – ответила я, – и мои руки слишком грубы, чтобы шить на машине.

– Но разве ты не хочешь, чтобы молодежь имела свой клуб? – спросил молодой человек.

– А зачем?

– Ты с Севера, я с Запада, и нигде у нас нет молодежного клуба!

– Ну и что же?

– А ведь в таком клубе молодежь могла бы получить много полезных знаний. Исландский народ должен быть самым культурным и благородным народом мира. Капиталисты считают, что нас, молодежь, следует предоставить самим себе, подобно коням, пасущимся в горах. Это неверно. Для молодежи нужно построить самое большое здание в стране.

– А сколько это будет стоить?

– Миллионы.

– У меня есть двадцать пять крон, – сказала я, – но я собиралась купить себе белье…

– Ты, кажется, служишь у фру Буи Аурланд? – спросила девушка.

Я ответила, что служу.

– Ну, так вот, – объявил молодой человек. – У них жульническое акционерное общество в Нью‑Йорке. На те деньги, что они украли у нас, продавая в течение всей войны товары по спекулятивным ценам, они могли бы построить прекрасный дом для молодежи. Возьми‑ка десять билетов.

– Не лучше ли помочь моему отцу, который собирается строить церковь в Эйстридале? – спросила я.

До этой минуты они оба были серьезны. Теперь вдруг им стало весело. Они переглянулись и начали хохотать.

 

Буря в тарелке супа

 

За обедом я спросила, не хочет ли кто‑нибудь купить лотерейные билеты в пользу клуба для молодежи. За этим столом не слыхали ничего более смешного, с тех пор как новая прислуга заявила, что будет учиться играть на органе. У младших детей от смеха изо рта полетели фонтаны супа. Старший сын, вынужденный на своих плечах нести все страдания этого мира, ограничился тем, что бросил на меня взгляд, исполненный сострадания и презрения. Фру сначала молча посмотрела на меня, затем зловеще кашлянула, а ее муж оторвался от газеты и с усталой миной невыспавшегося человека спросил:

– Что такое?

– Она предлагает лотерейные билеты в пользу клуба для молодежи, – сказал толстячок Бобо.

Доктор попросил показать лотерейные билеты, и я протянула ему пачку. На одной стороне билета был изображен дворец, на другой – выигрыши.

– Спасибо, – сказал он и слегка улыбнулся. И хотя он вернул все билеты обратно, мне все же приятно было увидеть, как блеснули его глаза за стеклами очков и сверкнули в улыбке белые зубы. – Запрос о постройке клуба для молодежи был внесен в альтинг и в городской муниципалитет.

– Откуда у вас эти бумажки, милочка, нельзя ли узнать? – осведомилась фру.

– Я пошла в булочную, когда на улице начались беспорядки, и там одна девушка…

Фру перебила меня:

– Я слышала, она коммунистка.

– Там был еще молодой человек, он‑то и предложил мне взять несколько билетов.

– Они коммунисты, – объявила фру.

– А что это были за беспорядки? – спросил хозяин.

– Ну не такие уж большие беспорядки, – ответила я.

– Нет, большие, – заметил толстячок. – Это все коммунисты.

– Просто нашлись люди, которые не захотели, чтобы Исландия была продана. Я слышала, это студенты педагогического училища и члены Христианского союза молодежи.

Фру сказала:

– Да тут и сомневаться нечего: раз они утверждают, что это кто‑то другой, значит, это они сами. Они обладают способностью подстрекать идиотов. Педагогическое училище и Христианский союз – чудесно! А почему не союз женщин и не миссионерское общество в Китае? Я советую вам, милочка, как можно скорее избавиться от этих билетов. Ваш клуб для молодежи – это помещение для коммунистической ячейки.

– Покажи‑ка мне эти билеты, я хочу посмотреть их, – попросил Бобо.

Я стояла около стула старшей дочери. Вдруг она неожиданно вонзила ногти мне в колено и бросила на меня один из своих лихорадочных взглядов, а я не поняла, за она или против клуба для молодежи.

Не задумываясь, я протянула мальчику лотерейный билет.

– Все! – потребовал он.

Но прежде чем он успел их взять, поднялась унизанная браслетами и кольцами сверкающая рука и вырвала у меня билеты: то была карающая десница фру. В мгновенье ока билеты были разорваны вдоль и поперек и брошены на пол. После этого фру устремила на меня ледяной взгляд и объявила решительным тоном:

– Если вы еще раз попытаетесь вести коммунистическую агитацию в этом доме, вам придется поискать себе новое место. – И она поднесла ложку с супом ко рту.

Старший сын обычно курил между блюдами. Он вынул сигарету, нахмурил брови и опустил уголки рта, выражая этим бесконечное презрение к супу.

– Не к чему расстраиваться, мама, – проговорил он. – С фашизмом ничего не вышло. И теперь коммунизм завоюет весь мир, это всем известно. Rien à faire.[20]

Фру поерзала на стуле, посмотрела философу в лицо и сказала холодно и строго:

– Мой мальчик, тебя пора отправить в санаторий для нервнобольных.

– Разве я создал этот мир, в котором вынужден жить благодаря тебе? – бесстрастно спросил юноша, продолжая курить.

– Подожди, это не все, я хотела тебе еще кое‑что сказать, дитя мое, – начала фру, и голос ее зазвучал на таких высоких нотах, что муж снова оторвался от газеты и с улыбкой дотронулся до ее руки.

Она потеряла нить своих мыслей и поверпулась к нему.

– Ты улыбаешься, у тебя, конечно, красивая улыбка, но сейчас она, к сожалению, неуместна.

– Дорогая Дулла, – умоляюще протянул он.

Я выбежала из столовой и через кухню прошла в свою комнату. Что же мне теперь делать? Может, упаковать вещи? Но когда я стала собирать свои немногочисленные пожитки, я вдруг сообразила, что мне негде даже переночевать. И куда я дену фисгармонию? Чем можно пожертвовать во имя гордости? Всем, если ты достаточно горда. И вряд ли есть что‑либо более унизительное, чем позволять так обращаться с собой, – разве только стать уличной девкой.

В дверях появилась кухарка и спросила, собираюсь ли я, во имя Христа, нести жаркое.

Когда, несколько успокоившись, я снова вошла в столовую, семья покончила с супом, все изо всех сил молчали. Доктор продолжал читать газету. Я собрала со стола грязные тарелки, поставила второе блюдо и ушла. Лотерейные билеты лежали на полу, и я не подняла их.

К вечеру в доме все затихло. Старший сын куда‑то исчез. Богобоязненная воспитанница кухарки занялась своими любимыми заводными куклами, перед сном ей предстояло еще читать псалмы. Бобо и Дуду вместе с детьми премьер‑министра и других важных особ стояли на углу улицы и выкрикивали ругательства по адресу прохожих; они могли развлекаться так часами. Фру отправилась в гости играть в вист, который они называют бридж; в этой игре партнеры заранее рассказывают друг другу, что у них на руках.

Гнев мой постепенно угас. Я сидела за фисгармонией, стараясь подчинить своей воле грубые непослушные пальцы, не желавшие знать никакого искусства. Вдруг я заметила, что в распахнутой настежь двери появился мужчина. Сначала я подумала, что это видение. Он посмотрел на меня слегка прищуренными глазами, протер очки и улыбнулся. Меня бросило в холод, потом в жар. Я поднялась, чувствуя слабость в коленях. Глаза мои видели все, как в тумане. Клянусь, никогда раньше со мной этого не случалось.

– Я услышал музыку, – заговорил он.

– Не смейтесь…

Он спросил, у кого я учусь, я назвала имя органиста.

– Он стал органистом? – удивился доктор Буи Аурланд. – Хотя почему бы и нет? Он намного, намного превзошел нас всех, настолько, что приучил себя спать днем, чтобы не видеть этого преступного общества.

– Он разводит цветы, – сказала я.

– Это интересно. Я бы тоже хотел разводить цветы. В те времена, когда я жадно читал газеты, он читал в оригинале итальянских писателей Возрождения. Я помню, он даже хотел просматривать сообщения о военных действиях, чтобы потом, через двадцать лет, в течение двух минут прочесть все о войне в энциклопедии. Меня радует, что он разводит цветы. Вы не думаете, что мне следовало бы послать детей к нему? Может, он сумел бы сделать из них людей?

– Вы спрашиваете о таких серьезных вещах. Ведь я глупая деревенская девушка, ничего на свете не знаю, и меньше всего я знаю что‑либо, касающееся вас.

– Вы стоите обеими ногами на земле, – сказал хозяин и улыбнулся. – Дайте мне вашу руку. – Он посмотрел на нее: – Большая, красивая рука.

У меня было такое чувство, словно меня поджаривают на сковородке. Все мое тело пылало от того, что он рассматривал мою руку.

Но вот он привычным жестом надел очки. Потом сунул руку в карман, вынул сто крон и протянул мне.

– За ваши лотерейные билеты.

– Они стоили пятьдесят крон, а у меня нет сдачи.

– Отдадите потом.

– Я не могу взять деньги просто так.

– Пусть это вас не смущает, ведь люди всегда стараются заплатить поменьше. Это закон природы. А я экономист.

– Тогда я возьму для вас еще десять билетов.

– Только не протягивайте их мне над тарелкой с супом, – улыбнулся он и ушел, закрыв за собой дверь.

 

 

Глава пятая

 

У моего органиста

 

Если судить по изображениям на почтовых открытках, можно подумать, что все гении‑музыканты по меньшей мере боги. Но теперь я узнала, что величайшие композиторы мира – всего лишь жалкие парии среди людей. Добропорядочные жители Вены считали Шуберта неотесанным парнем, они были уверены, что он ничего не смыслит в музыке: он мстил им тем, что писал музыку для народа. Его «Ave Maria» знают даже наши крестьяне на Севере. Он умер от голода, не дожив и до тридцати лет. Бетховен не получил даже обычного для людей его круга образования и писал, как пишут простые крестьяне. Он оставил смешное письмо, которое считается его завещанием. Он был влюблен в нескольких графинь, взирал на них с таким же восхищением, с каким старый, заезженный мерин смотрит на грациозных скакунов. В глазах добропорядочных венцев он был только глухим чудаком, плохо одетым, неопрятным, которого нельзя допускать в приличное общество. И все же эти два отвергнутых обществом человека стояли выше всех других признанных музыкантов. Многие композиторы служили при дворах мелких, ничтожных князьков, услаждая их слух своей игрой, в то время когда те вкушали пищу. Служил при дворе и великий Иоганн Себастьян Бах, много лет потративший на борьбу с дворцовой челядью в Лейпциге. Гайдна, величайшего композитора своего времени, даже били представители рода Эстергази, которым он служил целых тридцать лет, так и не удостоившись чести сидеть с ними за одним столом. Моцарт, достигший в музыке высочайших вершин, стоял на социальной лестнице ниже болонки трусливых князей и ничтожных епископов. Он умер молодым в нужде и нищете, и за гробом его шла только собака. Господа же не провожали его в последний путь, сославшись на то, что идет дождь, – они боялись инфлюэнцы.

Я прошу моего органиста поставить пластинку с танцем огнепоклонников: ночь, дождь, толпа дикарей, сгрудившись вокруг большого костра, бьет в барабаны. И неожиданно среди этого грома звучит какая‑то удивительная мелодия, которая теплым лучом пронизывает мое сердце. И когда через несколько дней, среди работы, я вдруг вспомнила эту короткую дикую мелодию, я вновь испытала то же блаженное чувство.

Я снова смотрю на картину и замечаю, что у расщепленной девушки, которую я считала лысой, светло‑голубые или, скорее, зеленоватые волосы, густые и блестящие. Только теперь я вижу, что волосы нарисованы сами по себе и отделены от лица белой полоской.

Царица Клеопатра, размалеванная как всегда, босая, в шелковых брюках и меховом пальто, с сигаретой во рту, выплывает из спальни матери органиста и направляется в кухню.

– Мне хочется кофе.

– Клеопатра, – говорит органист, – в твоих владениях вся Бразилия, Турция и Ява. – И не помню, сколько еще кофейных стран он перечисляет.

– Да, но у нее нет одиннадцатого пальца, – замечаю я, глядя на картину.

– Как знать, может быть, одиннадцатый палец – это как раз то, чего ей не хватает, – улыбается органист.

– И все же картина – это только картина, – упрямо говорю я.

– И ничего больше. Но недавно я видел фотографию машинистки, у той было тридцать пять пальцев.

– Не пойти ли мне в кухню и не пересчитать ли пальцы Клеопатры?

– Картина, – продолжает органист, – не девушка, хотя она и изображает девушку, наоборот, она очень далека от того, чтобы быть девушкой. Все хотят спать с девушкой, а не с ее портретом. Даже точное восковое изображение Клеопатры не имеет ни кровообращения, ни вагины. Тебе не нравится одиннадцатый палец? Но он здесь заменяет недостающее. – Он наклоняется ко мне с улыбкой. – Я поверю тебе самую важную тайну: то изображение Клеопатры, которое на первый взгляд ближе всего к истине, та Клеопатра, которая сейчас прошла в кухню, чтобы сварить кофе, обладает и кровообращением и многим другим, и все же ничто так не далеко от Клеопатры, как эта женщина. Это случайное, хотя биологически органичное целое, бесконечно далеко от Клеопатры. Даже человек, который через двадцать пять лет отпразднует с ней серебряную свадьбу, будет знать о ней не больше, чем гость, пробывший у нее полчаса, или чем ты, видевшая, как она сейчас прошла по комнате: дело в том, что она не похожа сама на себя. И художник это знает, потому и нарисовал ее с одиннадцатью пальцами.

 

Картины в доме, где я живу

 

На другой день, управившись с двумя домашними животными – электрополотером и пылесосом, – я начала рассматривать картины. Я часто смотрю на эти десяти‑ и двадцатисантиметровые горы, под которыми надпись «Эйриксйокудль», и временами мне кажется, что они сделаны из овсяной каши, иногда – что из синевато‑красного желе, а порой они напоминают опрокинутую чашку. Я не могу понять этих гор, ибо человек с Севера, живший в горах, никогда не поймёт изображений гор, которые нарисует человек с Юга.

В этом доме много картин, и все они изображают горы: гора с ледовой шапкой, гора у моря, расщелина в горе, потоки лавы, стекающие с горы, горный водопад, домик у горы, птица, сидящая на камне в горах, и снова горы. Эти пустынные горные ландшафты постепенно начинаешь воспринимать как отказ, как бегство от людей, как отрицание человеческой жизни. Мне не приходит в голову оспаривать, что это – искусство, хотя бы потому, что я не имею ни малейшего представления об искусстве. Но если это – искусство, то это прежде всего искусство тех, кто посягнул на человеческую жизнь, кто бежал от нее, искусство людей без родины. Как бы хорошо ни была изображена на картине природа, ничто не является большим оскорблением природы, чем попытка изобразить ее.

Я касаюсь рукой водопада и не становлюсь мокрой, не слышу шума воды. Маленькое белое облачко неподвижно висит над землей и не тает. Я нюхаю горные склоны, но нос мой прикасается к застывшей массе, и я чувствую запах химической краски и лака. А где же птицы, мухи, солнце, которое слепит глаза, где туман, в котором не увидишь куста в двух шагах от себя? Здесь, конечно, изображен крестьянский двор, но где же, извините, запах навоза? Зачем писать картины, изображающие природу, когда каждый знает, что картина никогда не заменит природы. Кто придумал, что природа – это только нечто видимое? Тот, кто понимает природу, тот видит ее, слышит, ощущает, обоняет, она кормит его. Природа окружает нас со всех сторон, она в нас самих, она все время меняется, она не остается неподвижной, застывшей, она никогда не может стать природой в четырехугольной раме. Тот самый крестьянский дом с крышей, поросшей травой, который мы видим вблизи, покажется совсем иным, если смотреть на него издалека в белую июльскую ночь. Я все детство прожила в таком крестьянском доме у подножья горы. И я думаю, что, если уж вы хотите нарисовать этот дом, начинать нужно не с крыши, а изнутри, не снаружи, а с тех, кто живет в нем.

А птицы? Я знаю, что такое птицы. О, это чудесные, божественные создания! Возможно, что эта картина, изображающая птицу, оценивается во много тысяч крон. Но скажите мне, станет ли честный человек, хоть сколько‑нибудь ценящий птиц, восхищаться птицей, целую вечность сидящей на камне, неподвижной и неуклюжей, похожей на крестьянина, позирующего фотографу где‑нибудь в нашем захолустном городишке Крокоре. Птица – это прежде всего движение. Птица – часть неба; воздух и птица – одно целое. Длинный путь в воздухе высоко над землей – это птица. И тепло. Ведь птица теплее человека, ее сердце бьется быстрее, и она счастливее, это понимаешь, слушая ее пение: в мире нет звука, который мог бы сравниться с птичьим щебетом, и нет птицы, которая не щебечет.

Эта беззвучная птица на камне, в ней нет движения, стремительности полета, это всего лишь чучело птицы вроде того, что стоит на шкафу у нашего пастора, или жестяная птичка, какую можно купить в деревенской лавчонке. Изображение такой птицы – это изображение не птицы, а смерти, бездыханного чучела смерти, жестяной смерти.

 

 

Глава шестая

 

Пушная ферма

 

Одна из крупных пушных ферм потерпела большой убыток: украли пятьдесят норок. Когда вечером я пришла на урок музыки, у органиста сидели двое его знакомых, полицейские – один застенчивый, другой развязный, – оба ученики органиста. Они явились прямо с дежурства, пили в кухне кофе и обсуждали происшествие.

– Ну что такого, если украли пятьдесят зверюшек? – спрашивает органист.

– Что такого? – повторяет развязный полицейский. – Парни даже не сумели перерезать им горло, зверьки бегают на свободе. А норки – это норки. Они загрызают кур, уничтожают форелей и птиц, нападают на ягнят. И потом, неужели тебе безразлично, если всю страну разворуют? Приятно тебе будет, если украдут твой ночной горшок?

– У людей должны быть уборные, а не горшки, – заметил органист.

– Правильно, но если бы у тебя был золотой горшок или хотя бы серебряный… – возразил развязный полицейский.

– Вполне возможно, что бедняку удастся проникнуть в маленькую лавчонку и стянуть там шнурки для ботинок и солодовый экстракт, – сказал органист. – Или он сумеет унести из чужой передней старое пальто, или, прокравшись черным ходом в молочную, заберет мелочь, оставшуюся в кассе от вчерашней выручки, или вытащит у пьяного моряка бумажник, или залезет в чемодан крестьянина и присвоит себе его летний заработок. Можно, конечно, с божьей помощью украсть и наши оловянные горшки. Но нельзя украсть золотые, даже серебряные. Их зорко охраняют. Неплохо было бы жить, если б всякий раз, когда у тебя нет ни гроша, можно было пойти и украсть миллион.

– Но не обязательно же всякий раз грабить банк или государственную кассу, – заметил развязный полицейский.

– Есть у меня два друга, которые ночью никогда не упускали случая заглянуть в плохо запертую дверь или открытое окно, выходящее на задний двор, – сказал органист. – За два года ночной работы, а они отдавались ей со свойственным им усердием и добросовестностью, им с трудом удалось наскрести сумму, равную полугодовому заработку уборщицы. Последующие два года они сидели в тюрьме – итого восемь лет трудового стажа. Если такие люди и опасны, то скорее для самих себя, чем для окружающих. Боюсь, мой друг Буи Аурланд и его компаньоны из «ФФФ» посчитают такой доход слишком ничтожным.

– И все же его сын крадет ночью пятьдесят норок, – добавил развязный полицейский.

– Боже мой, – воскликнула я, – сын Буи Аурланда!

Только сейчас они меня заметили. Органист подошел, поздоровался и представил обоих полицейских. Один был широкоплечий и добродушный, а другой – серьезный парень с горящими глазами, которые, казалось, украдкой следят за тобой. Они слышали в полиции, что этих норок украл младший сын Буи Аурланда, которого зовут Бобо, вместе с товарищем. Нескольких зверьков они прирезали, остальные разбежались.

– Когда дети из хороших семей выходят вечером на улицу, – сказал органист, – и шутки ради крадут пятьдесят норок, несколько ящиков запасных частей к землечерпалке или телефонный кабель в Мосфельсвейте, то это такая же закономерная реакция на окружающий мир, как и у моих двух друзей, и такая же невинная. Предмет, лежащий в соленой воде, неизбежно пропитывается солью. Настоящее воровство происходит совсем в другом месте. Ты спросил, неужели я хочу, чтобы все в стране было разворовано? Могу поверить тебе тайну: в стране все уже разворовано. А скоро будет украдена и сама страна.

Я никак не могла опомниться.

– Что же будет с бедным ребенком? – спросила я.

– К счастью, ничего, – засмеялся органист. – Начальник полиции позвонит его отцу, они минуту‑другую поболтают о нынешней молодежи, посмеются и договорятся об очередной партии в бридж.

– К сожалению, все так и будет, – подтвердил развязный полицейский, – хотя таких негодяев следовало бы публично пороть на площади.

Органист улыбнулся доброй и снисходительной улыбкой, но, очевидно, нашел это замечание слишком наивным, чтобы на него отвечать.

Тогда, обращаясь к своему коллеге, впервые подал голос застенчивый полицейский:

– Я же говорил тебе, что богатые стараются внушить нам такое представление о справедливости, какое им выгодно. А у тебя мелкобуржуазное представление о справедливости.

Я хотела вмешаться в их разговор, но органист подошел ко мне, обнял, повел в комнату, закрыл дверь и посадил за инструмент.

Через полчаса органист снова открыл дверь в кухню. Застенчивый полицейский сидел там один и читал книгу, развязного уже не было.

– Мне что‑то не хотелось возвращаться в свою конуру, – извиняющимся тоном проговорил застенчивый полицейский. – Но теперь я, пожалуй, пойду.

У него были очень красивые зубы и открытая детская улыбка. Временами он вдруг хмурил брови и украдкой бросал на меня взгляд. Он не похож на других, подумала я. Но в то же время мне показалось, что я его знаю. Интересно, знает ли он меня?

– Сиди сколько хочешь, – сказал органист. – Я сварю еще кофе.

– Спасибо, не нужно. Я ухожу. Ты правильно говоришь: какой смысл быть мелким вором, это – занятие для детей. И жалки те люди, которые всю жизнь остаются детьми.

– Не следует, однако, делать из этого вывод, что имеет смысл стать вором крупным и воровать в открытую, – заметил органист.

– Ну, я пошел.

Я вышла вместе с полицейским. Нам было по пути. Он не решался начать разговор, и я тоже не находила, что сказать.

Наше молчание было похоже на огонь, пылающий в плите. Наконец он спросил:

– Ты меня знаешь?

– Да, и все же не знаю, кто ты.

– А я тебя знаю.

– Ты меня видел? – спросила я.

Он кивнул.

– И я знаю тебя, но не видела.

– Нет, ты тоже меня видела. Я притащил к тебе как‑то ночью труп.

– Теперь припоминаю.

Я почувствовала, что между нами существует какая‑то необъяснимая связь, что‑то такое, что невозможно передать словами, и поспешила переменить тему разговора.

– Как ты думаешь, отчего такой человек, как Арнгримур Аурланд, у которого есть все: молодость, красота, здоровье, талант, образование, богатство, – отчего такой человек напивается до потери сознания?

– Такие, как он, – папенькины сынки. Отцы грабят народ, потому дети подсознательно чувствуют, что родились ворами. Что делать таким детям? У них нет призвания стать преступниками, но и нет желания сделаться кем‑нибудь другим. Они уходят из дому, напиваются, глотают наркотики. Это их философия.

– Откуда ты?

– С Севера. Из Хунаватнсюслы, откуда родом все знаменитые воры и убийцы Исландии.

– Вот оно что! Выходит, у нас обоих все осталось по ту сторону Холтавэрдухейди. Я ведь тоже с Севера.

– Но чувствуешь ли ты призвание?

– Призвание? А что это такое?

– Разве ты не читала, что крестьяне должны чувствовать призвание? Об этом всегда пишут в газетах.

– Меня учили не верить ни единому слову, напечатанному в газетах. Вообще ничему, о чем не говорится в сагах.

– А я вот в один прекрасный день, в самый разгар сенокоса, выпряг свою клячу из сенокосилки и уехал на Юг.

– Зачем?

– Почувствовал призвание… Но потом со мной случилась беда: я стал учиться у этого человека играть на органе.

– Разве это беда?

– Да, потому что он все понимает и видит меня насквозь. Что мне делать, не знаю.

– Но ты ведь служишь в полиции?

– Это не имеет никакого значения.

– А что же имеет значение?

– Вот это‑то я и хотел бы знать.

– До сих пор я думала, что все крестьяне чувствуют себя одинаково на городских улицах. А вот у тебя, оказывается, призвание…

– Посмотри‑ка на Двести тысяч кусачек, на этого старого пьяницу. Теперь это святой человек, председатель жульнического акционерного общества «Снорри‑Эдда» в Нью‑Йорке. Он мог бы иметь настоящий «ролс‑ройс», если бы англичане пожелали продать исландцу такую машину, но ему пришлось ограничиться «кадиллаком». Так зачем же мне косить траву, которая никогда не высохнет, или бегать но горам за упрямой овцой? Почему и я не могу иметь свой филиал «ФФФ» от «Снорри‑Эдда» в Нью‑Йорке, как он? Ведь мы с ним из одного округа. Почему я не могу выстроить на свои деньги церковь на Севере, чтобы завоевать авторитет среди крестьян‑овцеводов? Почему я не могу стать председателем психологического общества? Почему газеты не печатают моих статей о боге, душе и потустороннем мире? Почему Атомный скальд не может быть моим рассыльным? А Бог Бриллиантин сторожем моего склада? Ведь я же учился в гимназии в Акурейри, а Двести тысяч кусачек нет. И, кроме всего прочего, я композитор.

– Мне кажется, наш органист знает, что всем нам надо делать.

– В том‑то и беда. Я больше всего боюсь, что со мной будет то же, что с обоими Богами. Они учили у него гаммы, пили кофе и меньше чем за год потеряли призвание, а если по ребяческой привычке и совершают кражи со взломом, то приносят деньги ему, с восторгом рвут их на мелкие клочки и бросают на пол.

– Как бы мне хотелось понять этого человека! Я была у него всего несколько раз по полчаса, и всегда он дарил мне цветы. Расскажи мне о нем.

– Я еще не выучил все гаммы. И не выпил всего полагающегося мне кофе. И все же органист сумел наполовину разрушить мое призвание. Он предъявляет страшные требования.

– Моральные?

– Нет. Ты можешь спокойно совершать любое преступление. Он считает преступления пошлой шуткой, а буржуазные идеалы ему просто смешны. И героизм преступлений, и героизм добрых дел рассматривается им с той же беспристрастностью, как в «Даодэцзине».[21]

– Чего же он требует от своих учеников?

– Во‑первых, в поэзии исходить из объективной психологии и физиологии. Во‑вторых, внимательно следить за всем, что происходит в живописи после кубизма. И в‑третьих, признавать четверти тона и диссонансы и уметь находить красоту в соло на барабане. В обществе этого человека я кажусь себе омерзительной жабой. И все‑таки даже такому ничтожеству, как я, он говорит: «Считай мой дом своим».

– Ты, должно быть, очень образованный человек, раз его понимаешь. Я бы не поняла. Что такое четверть тона, что такое кубизм и что такое «Даодэцзин»?

Помолчав, он ответил:

– Ты заставила меня говорить, и я слишком много наговорил, а это признак слабости.

– И все же ты мне не сказал, о чем ты думаешь.

– Конечно, нет. Человек говорит для того, чтобы скрывать свои мысли.

Будь у этого парня миллион, подумала я, и будь он на пятнадцать лет старше, между ним и Буи Аурландом не было бы большой разницы: у них один склад ума. Разница лишь в том, что, когда я говорю с этим, у меня не слабеют колени. Обоим им присуща эта старая исландская манера, которая идет издревле, от саг, в издевательском тоне говорить о том, что им дороже всего: один высказывается так о своем призвании, другой – о своих детях. Молодой человек, с которым я как‑то провела несколько вечеров, ничего не говорил. Я никогда не знала, о чем думает мой отец. Мужчина, говорящий то, что он думает, смешон, во всяком случае в глазах женщины.

– Можно мне посмотреть узор на твоих варежках?

При свете уличного фонаря он показал мне свои вышитые варежки.

 

 

Глава седьмая

 

На собрании ячейки

 

На другой день в булочной я опять увидела девушку и молодого человека. Она приветливо мне улыбнулась, он вежливо приподнял шляпу.

– Я хочу расплатиться, – сказала я и передала деньги за лотерейные билеты. – Но, по правде сказать, я сомневаюсь, что клуб для молодежи будет построен.

– Почему? – огорчилась девушка. Мне показалось, что мое сомнение обидело ее.

– Не знаю, – ответила я, чтобы больше ее не огорчать.

Она посмотрела на молодого человека и сказала:

– Ты ведь три года жил в клубе для молодежи, не так ли?

– Нет, я не жил там, – ответил он, – но в течение трех лет все свое свободное время я проводил в Доме культуры.

– В России? – спросила я.

– Нет, в Советском Союзе.

Девушка засмеялась: ее рассмешило, что я называю Советский Союз Россией.

– Россия, – стал объяснять юноша, – это была царская империя, тюрьма народов.

– Простите меня, но я что‑то не понимаю вашего языка. Лучше расскажите о том доме для молодежи.

Глаза у него были чистые и ясные. Может ли человек с такой внешностью быть членом ячейки?

– В таком доме, – начал он, – молодежь собирается для того, чтобы культурно провести время. Там есть бассейн для плаванья, гимнастический зал, сцена, студия для художников, вышка для прыжков с парашютом, зал для репетиций оркестра и солистов, общая и специальная библиотека, мастерские, типография, где можно освоить профессию наборщика, школа, где учат любому ремеслу, химическая лаборатория, ботанический сад, кинозал, зал для собраний, столовая, гостиные для отдыха.

– И гостиная для флирта, – добавила я.

– Конечно, – вырвалось у девушки.

Но юноша посмотрел на нее укоризненным взглядом. Возле рта у него образовалась жесткая складка.

– Исландская молодежь не должна валяться в пьяной блевотине под ногами прохожих. Исландская молодежь не должна воспитываться на фильмах об убийствах и порнографических романах. Исландская молодежь не должна проводить свободное время на улице, где она учится ругаться и воровать. Исландская молодежь хочет…

– Французскую булку и килограмм сухарей, – попросила я.

– Ты не веришь ему, – опечаленно вздохнула девушка, отпуская мне товар. Я поняла, что обидела ее своим несерьезным отношением к словам юноши. Я расплатилась и хотела уже уйти.

– Дайте‑ка мне еще несколько лотерейных билетов, – проговорила я вдруг неожиданно для себя самой. Я почувствовала, что побледнела, как бледнеют, когда идут на запретное любовное свидание. И как всегда бывает в таких случаях, не успеешь поднять ногу, а шаг уже сделан. – Мне очень хочется побывать на собрании ячейки, – сказала я. Сердце у меня забилось, и я принужденно засмеялась. Но слово было произнесено.

Юноша и девушка снова посмотрели друг на друга, на этот раз гораздо серьезнее, чем раньше, я бы даже сказала – гораздо торжественнее. Я поставила их в затруднительное положение. Наконец он проговорил:

– Ты же не член партии.

– Какой партии?

– Коммунистической.

– Я не состою ни в какой партии. Но, если мне понравится на собрании ячейки, я, может быть, стану коммунисткой.

Оба засмеялись, а девушка сказала:

– Никогда не слышала ничего подобного: если ей понравится на собрании ячейки… Смешнее я, право, ничего не слыхала.

Я вышла из булочной, чувствуя, что сказала какую‑то глупость. Позже я все поняла – я ведь все‑таки попала на собрание ячейки.

Хотя они поначалу и отнеслись к моей просьбе без особого энтузиазма, считая ее совершенно невыполнимой, но, по‑видимому, после моего ухода передумали, а может, запросили партийное руководство. Во всяком случае, на другой день девушка отозвала меня в сторону и сказала: ей поручено сообщить, что мне разрешили присутствовать на собрании ячейки. Завтра вечером я могу пойти туда вместе с ней.

Ночью я спала беспокойно, думая о роковых последствиях тех поступков, на которые меня толкает любопытство, а может, врожденная испорченность. Но, по правде говоря, редко я бывала так разочарована, как после собрания ячейки. Или вернее, редко я испытывала такое облегчение.

В низком подвальном помещении собрались мужчины и женщины, большей частью это были пожилые люди. Все они пришли прямо с работы и не успели переодеться. Мест не хватало, одни стояли вдоль стен, другие сидели прямо на полу, тут же рядом ползал маленький ребенок. Вот и все ужасы, которые я там увидела.

На собрании обсуждали предложенный Центральным Комитетом проект избирательной платформы партии в связи с предстоящими муниципальными выборами. Долго спорили о том, нужно ли распахивать заболоченную землю в Мосфельсвейте. Многие высказывались за изменение существующего порядка снабжения города молоком. Какой‑то старик произнес хорошую речь о необходимости внести в проект пункт относительно лодочных причалов в городском порту. Оказывается, д<



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2021-01-14; просмотров: 69; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 3.140.188.195 (0.033 с.)