Вверенные мне дети и их души 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Вверенные мне дети и их души



 

И вот наконец фру вместе с Кусачками улетела в Америку. Дети остались на моем попечении. Отец передал их мне за ужином, рассеянно улыбаясь и думая о чем‑то другом. Я почувствовала себя женщиной, проглотившей рыбу,[27] это было похоже на непорочное зачатие.

– С этого дня я буду звать вас вашими именами, – сказала я.

– А мы будем мучить тебя, ломать тебе кости, резать на куски, – медленно проговорила старшая красавица дочь, смакуя, как конфетки, слова «мучить», «ломать», «резать».

– Ну что ж, – ответила я, – не хотите, чтобы вас звали вашими именами, я окрещу вас по‑новому. Я не буду звать вас африканскими кличками. Арнгримура буду звать не Бубу, а Ландальоми,[28] Гудни не Дуду, а Альдинблоуд.[29] Тоурдура не Бобо, а Гуллхрутур,[30] а Тоургуннур – ангелочка с рождественской открытки Йоуны – не Диди, а Даггейсли.[31] Выходи‑ка из кухни, Тоургуннур, и ешь вместе со всеми.

– Фру поручила девочку мне, я учу ее хорошему! – крикнула кухарка в открытую дверь.

– А я не собираюсь учить ее плохому, – ответила я.

– Что‑то я не слыхала, чтобы спасители душ приходили с Севера, – возразила она.

Доктор Буи Аурланд, услышав эти слова, улыбнулся и даже оторвался от газеты.

– Неужели, – продолжала кухарка, появляясь в дверях, – доктор ради этой северянки забудет о желании, которое выразила его супруга в день отъезда?

– Гм, – сказал доктор. – Я ведь депутат альтинга от этих ужасных северян. Это мой избирательный округ. Понимаете, милая?

– Да, но разве это избирательный округ и вашей души тоже, позвольте спросить вас, господин доктор и хозяин дома?

Дети за столом веселились.

– Что скажет Угла, которой только что были вверены эти бедные дети? – поинтересовался доктор и с огорченным видом почесал в затылке. – Как она полагает, что полезнее для души – есть в столовой или на кухне?

– Если душа помещается в животе… – начала я, но кухарка прервала меня.

– Глупости. В животе нет никакой души. Душа, ради которой страдал Спаситель, помещается не в животе. Наоборот, оттуда исходит всякое зло. Все, что ниже талии, – от лукавого. Поэтому фру, моя хозяйка, сказала мне, что этот ребенок будет вкушать пищу у меня на кухне, с молитвой на устах, дабы хоть один человек в этом доме спас свою душу, подобно праведнику в Содоме и Гоморре.

– Я считаю, что душу можно спасти и в столовой, – заметила я.

– Вот видите, – вздохнул хозяин. – Нелегко рассудить Пакистан с Индией. Одно государство считает, что спасение души началось с того дня, как Магомет отправился в Мекку. Другое заявляет, что душа может быть спасена только в том случае, если родишься вторично в образе быка, или даже в образе осла, или, на худой конец, в образе рыбы. Такой спор не решишь без применения оружия. Придется обзавестись оружием, дорогая Йоуна. Я не вижу другого выхода.

Маленький ангелочек, за спасение души которого так ратовала кухарка, не упускал случая выругаться или побогохульствовать, как только добрая Йоуна отворачивалась. Я иногда удивлялась, почему ребенок так долго засиживается в уборной. Она сидела там часами и что‑то упорно шептала. Сначала я думала, что это молитвы, но однажды, прислушавшись, убедилась, что это ругательства. Бедняжке были известны всего три‑четыре бранных слова да еще названия некоторых частей тела, которые она узнала самым непостижимым образом. Поругавшись с полчаса в уборной, маленькая святоша выходила оттуда в прекрасном настроении и принималась играть со своими куклами. Со временем она научилась пользоваться глухотой кухарки. Сидя в углу кухни с молитвенно сложенными ручонками, она смотрела, как работает ее наставница, и шевелила губами, будто читала молитвы. На самом же деле она упражнялась в произношении слов «преисподняя» и «задница». Иногда она повышала голос, желая убедиться, как далеко она может зайти, чтобы верная слуга Спасителя не заподозрила чего‑нибудь дурного.

 

Убийство, убийство!

 

Поскольку хозяин призван решать важнейшие проблемы нашего народа и других народов, у него всегда отсутствующий вид; даже когда он дома, он кажется чужим в своей семье, а может быть, ему просто скучно? Вот и сейчас, окончив очередную трапезу, он исчезает. Ландальоми, которого я окрестила так потому, что он порождение всего мрачного в этом мире, ушел по своим делам. Гуллхрутур отправился вместе со своими кузенами, детьми премьер‑министра, выкрикивать вдогонку прохожим ругательства; может быть, перед сном они, чтобы развлечься, подглядят, где что плохо лежит. Альдинблоуд выскользнула из дому неслышно, как форель. Из кухни доносилось монотонное чтение молитв; и я отправилась к себе в комнату.

Оставшись одна, я почувствовала себя такой одинокой, что меня даже взяло сомнение – уж не влюблена ли я. А может, и не только влюблена, а даже несчастна, страдаю от любовного недуга, для которого есть название лишь в датском языке, но которое можно определить обычным анализом мочи. Уже несколько дней я чувствую, как во мне нарождаются какие‑то странные силы, тело ощущает близость души, и душа из религиозного понятия делается частью тела. Жизнь становится удивительным блаженством, жадным до тошноты. Мне хочется есть и в то же время меня тошнит. Я замечаю, как изо дня в день полнею, у меня появляется какое‑то незнакомое ощущение во рту, такой блеск в глазах и такой цвет лица, какой бывает у человека, выпившего два стакана вина. По утрам у меня отекает лицо, и, когда я с замиранием сердца смотрюсь в зеркало, мои подозрения и страх увеличиваются в несколько раз; я опять вспоминаю сказку о женщине, проглотившей рыбу. Иногда мне кажется, что все это страшный сон – одно видение не покидает меня ни во сне, ни наяву: я вишу на веревке над пропастью. Выдержит ли веревка?

Я уселась за фисгармонию и начала барабанить по клавишам с наивной глупостью деревенской девушки, надеющейся снова услышать ту мелодию жизни, которую она слышала когда‑то. Наконец, усталая, я легла спать.

Мне казалось, что спала я долго. Проснулась я от шума.

Кто‑то ломится в дверь, воет, зовет меня. Потом доносится крик: «Помогите, убивают!» Я впервые слышу так близко крик о помощи и пугаюсь.

Похоже, это мои благословенные дети.

– Что случилось?

– Он хочет застрелить меня, – рыдает кто‑то. – Он убийца!

Я вскакиваю с постели в ночной рубашке и открываю дверь.

Это мой Гуллхрутур. Глаза его полны неподдельного ужаса, руки подняты, как в американском фильме, где на каждом шагу убивают людей. Внизу, на лестнице, стоит Ландальоми, в обеих руках у него по револьверу. Он спокойно целится в брата. Видно, я выругалась. Ландальоми просит извинить его.

– Мне надоел этот щенок, – говорит он.

– И поэтому надо стрелять в него?

– Он где‑то стянул эти револьверы. Я решил убить его из них.

– Я лежал в постели и спал, – всхлипывает Гуллхрутур. – А он пришел домой пьяный и украл мои револьверы. И хочет убить меня. А я совсем не собирался его убивать.

Я спускаюсь вниз под дулами револьверов и говорю будущему убийце:

– Я знаю, ты не выстрелишь в ребенка.

– В ребенка? – переспрашивает философ и опускает оружие. – Ему тринадцатый год. В его возрасте я уже не находил удовольствия в кражах.

Я подхожу к нему и отнимаю револьверы. Он не сопротивляется и, как только руки у него освободились, достает из кармана сигарету. Он с трудом держится на ногах. Присев на ступеньку, закуривает.

– Когда мне было девять лет, – говорит он, – я украл запасные части к землечерпалкам, которые тогда удалось купить крестьянскому кооперативу. Кто меня переплюнет? На этом я поставил точку. Взрослый человек, продолжающий красть, попросту болен, и болезнь его в психологии называется инфантильностью. Возьмем, к примеру, Иммануила Канта или Карла XII. У них задержалось развитие некоторых желез внутренней секреции. А я с двенадцати лет начал ходить к женщинам.

– Отдай мне револьверы! – требует Гуллхрутур, который уже больше не боится.

– Где ты их взял? – спрашиваю я.

– Это тебя не касается. Отдай.

– Ты, никак, упрямишься, мальчик? Разве не я спасла тебе жизнь?

Ландальоми сидит на ступеньках, съежившись, закатив глаза – маленький жалкий комочек. Дымящаяся сигарета торчит у него изо рта. В роскошном доме своего отца он кажется живым воплощением страданий нашего века, бездомным скитальцем, остановившимся в безнадежном отчаянии на каком‑то перекрестке.

Мы договорились, что братья отправятся спать, а я спрячу револьверы. Старший все еще продолжал сидеть на лестнице и с унылым видом курил. Я пожелала ему спокойной ночи, но он даже не ответил. Я поднимаюсь к себе и снова ложусь. Но только я начинаю засыпать, как дверь открывается. Кто‑то входит, садится ко мне на кровать и начинает ощупывать меня руками. Я зажигаю лампу. Оказывается, это философ.

– Что тебе, мальчик?

– Я хочу спать с тобой. – И он снимает куртку.

– Ты с ума сошел, ребенок! Надень сейчас же куртку!

– Я не ребенок и не мальчик. Я хочу спать с тобой.

– Но ты же философ. А философы ни с кем не спят.

– Этот мир не для философов. Философия обречена на гибель. Не успел я опомниться, как ты победила меня. Значит, следующий этап – я буду спать с тобой. Пусти меня к себе.

– Так не ведут себя, когда хотят спать с женщиной.

– А как же?

– Вот видишь, дружочек, ты даже этого еще не знаешь.

– Я тебе не дружочек. И если я захочу, все равно буду спать с тобой. Не добром, так силой, но я буду спать с тобой.

– Вот как, мой друг? Но ты забываешь, что я достаточно сильна.

Я с трудом отбиваюсь от него.

– Я вовсе не твой друг. Я мужчина. Я спал со всякими. Я тебе совсем не нравлюсь?

– Однажды ты мне понравился. Это было в первую ночь, что я провела в этом доме. Полицейские бросили тебя в передней. Ты был смертельно пьян – просто как мертвый был. Грудной ребенок, от которого отлетела душа. Но на другой день ты опять ожил. Твое лицо снова исказила гримаса, по сравнению с ней даже смерть прекрасна. А сейчас ты недостаточно пьян. Выпей еще. Пей, пока не потеряешь сознания и не перестанешь чувствовать, что валяешься в луже. Тогда ты мне снова понравишься, и я сделаю для тебя все, что нужно: отнесу тебя в комнату, умою, может быть, даже уложу в постель, чего я не решилась сделать в прошлый раз. И уж во всяком случае, укрою тебя.

 

 

Глава двенадцатая

 

Барышня Альдинблоуд

 

Альдинблоуд часто смотрела на меня рассеянным, отсутствующим взглядом, так что мне становилось не по себе. Иногда мне чудилось, что в ее взгляде отражается вся жизнь – от нежного растеньица, которое упрямо тянется кверху на суровых скалистых берегах Исландии и Гренландии, до бога‑убийцы, глядящего из бездны горящими, сладострастными глазами. Случалось, что я в смущении спрашивала:

– Что ты так глядишь, дитя мое?

Но она продолжала молча смотреть, медленно и спокойно жуя резинку. Она бесшумно скользила по комнатам, курила длинные папиросы, подобно кинодиве. Порой она бралась за уроки, и тогда особенно много курила и жевала, писала огромными прямыми буквами сочинение, отчаянно царапая пером по бумаге, – мне казалось, будто кто‑то рвет мешковину. Потом опять хваталась за американский детективный роман, на обложке которого был изображен убийца в маске, с окровавленным ножом в руке и испуганная девушка с голыми ляжками, с тонкими длинными ногами, в туфельках на высоченных каблуках. Иногда она зарывалась в журналы мод, которые мать и дочь каждую неделю, а то и каждый день получали со всего света. Стройное молодое деревце, воздушное создание в образе женщины, наяда, выращенная в комнатах. А я – неуклюжая девушка из горной долины. Разве удивительно, что я смущалась в ее присутствии?

Я никогда не забуду, как я первый раз принесла ей кофе в постель.

– Доброе утро.

Она проснулась, открыла глаза и посмотрела на меня словно из другого мира.

– Доброе утро, – повторила я.

Она долго молча смотрела на меня. Но когда я собиралась повторить приветствие в третий раз, она вскочила и в волнении остановила меня:

– Нет, не говори, не говори этого! Прошу тебя, не говори!

– Разве я не должна поздороваться?

– Нет, я не выношу этого. Это два самых отвратительных и безумных слова, которые я когда‑либо слышала. Не говори мне их больше.

На следующее утро я молча поставила кофе на ночной столик и хотела уйти. Тогда она сбросила с себя перину, спрыгнула с кровати, побежала за мной и вцепилась в меня ногтями:

– Почему ты не говоришь?

– Чего?

– «Доброе утро». Мне так хочется услышать это от тебя.

Однажды, когда я работала, она отложила свои тетрадки и стала рассматривать меня. Потом вскочила, подошла ко мне, впилась в меня ногтями и сказала:

– Скажи что‑нибудь.

– Что?

Она медленно и спокойно щипала меня и, улыбаясь, внимательно следила, как я переношу щипки. Потом спросила:

– Поколотить тебя?

– Попробуй.

– Я убью тебя, ладно?

– Пожалуйста.

– Я люблю тебя.

– Я не знала, что девушки говорят друг другу такие слова.

– Я съем тебя.

– Смотри не подавись.

– Ты ничего не чувствуешь? – Она перестала улыбаться, ей, очевидно, стало скучно.

– Мне немножко больно, – ответила я.

Тогда в ней снова пробудился интерес, она еще глубже вонзила свои покрытые черным лаком ногти в мою руку и еще раз спросила:

– Что ты чувствуешь? О, расскажи, что ты чувствуешь?

Я думаю, она вначале приняла меня за животное, как я ее – за растение. Растению интересно узнать, что чувствует животное. Но я никогда прежде не замечала вражды к себе с ее стороны. Конечно, ей было смешно, что деревенская девушка привезла в цивилизованный дом такой варварский инструмент, как фисгармония, и начала играть упражнения, которые сама она разучивала, когда ей было четыре года, раньше даже, чем научилась грамоте. Но все же к этой девушке с Севера она испытывала не больше вражды, чем тюльпан к корове.

Однажды она подошла ко мне, когда я была занята работой, обняла меня, прижалась, укусила и сказала:

– Сатана! – И отошла.

На другой день она долго, испытующе смотрела на меня и вдруг спросила:

– О чем ты думаешь?

– Ни о чем.

– Расскажи! Будь милой, расскажи! Прошу тебя.

Но мне казалось, что пропасть, разделяющая нас, настолько глубока и широка, что, даже если бы я думала о чем‑нибудь очень безобидном, я не сказала бы ей об этом.

– Я думаю о коричневой овце.

– Ты лжешь!

– Может, кто‑то лучше меня знает, о чем я думаю?

– Знаю.

– О чем же?

– Ты думаешь о нем.

– О ком?

– О том, с кем спишь.

– А если я ни с кем не сплю?

– Тогда ты думаешь о другом.

– О чем?

– О том, что скоро умрешь.

– Спасибо. Теперь буду знать. Раньше я этого не знала.

– Да, теперь ты это знаешь.

Она захлопнула книгу, которую читала, поднялась, подошла к роялю и начала играть одну из прекрасных, до слез волнующих мазурок Шопена, но сыграла только начало и неожиданно перешла на дикую джазовую музыку.

 

 

Глава тринадцатая

 

Вечеринка

 

Хозяин тоже улетел на некоторое время, захватив с собой мягкий желтый кожаный чемодан, хорошо пахнущий и скрипящий. Я осталась с детьми одна. И тут выяснилось, что присутствие хозяина оказывало сдерживающее влияние, ибо, как только он уехал, дом стал не дом, а базарная площадь. Сначала в первый же вечер явились официальные и тайные друзья детей, затем друзья друзей и, наконец, бездельники с набережной. В передней стоит ящик с вином. Я не знаю, кто за него платил. Гости принесли с собой музыкальные инструменты. Какая‑то девица танцует на рояле. В полночь из ресторана присылают подносы с бутербродами. Опять‑таки я не знаю, кто за них платил. Слуг не зовут, гости обслуживают себя сами. Грешница Йоуна давно уже легла спать, и никакой звук, кроме голоса совести, не проникает в ее глухие уши. Я брожу по дому, стараясь держаться от гостей подальше.

Я думала вначале, что дети просто затеяли бал, но вскоре поняла, что ошиблась. Всего несколько пар протащили друг друга по полу в каком‑то диком американском танце, зато гости много пели – стараясь перещеголять друг друга, они издавали самые отчаянные вопли; мне никогда раньше не приходилось слышать таких душераздирающих звуков, какие я услышала в эту ночь. Потом гостей начало рвать, сначала в уборных, затем в коридоре и на лестницах, наконец они облевали ковры, мебель и даже музыкальные инструменты. Казалось, что все со всеми обручены: они беспрестанно лизались. Но я не думаю, чтобы кто‑нибудь из них был с кем‑нибудь обручен, все это было просто разновидностью американского танца. Прекрасная, по‑детски худенькая Альдинблоуд повисла на длинном американизированного вида парне, уже начавшем лысеть, он был по крайней мере вдвое старше ее. В конце концов она скрылась с ним в своей комнате и заперла дверь изнутри.

Я была не в силах помешать этому, да и морально чувствовала себя не вправе вмешиваться. Передо мной была какая‑то новая форма человеческой жизни, может быть не такая уж новая, но я это видела впервые. Около трех часов ночи я вспомнила о своем Гуллхрутуре: что‑то сейчас делает мой милый мальчик, не бродит ли он в темноте ночи и не крадет ли норок, а может быть, и револьверы, не режет ли телефонные провода? Я открыла дверь и заглянула в комнату братьев. В кровати старшего лежала мертвецки пьяная пара и лизалась, а в кровать младшего кто‑то положил девушку в испачканном блевотиной парчовом платье, сложив ей руки на груди, как покойнице.

Радио было настроено на американскую станцию, из приемника неслось лошадиное ржанье, ужасающий вой и свист. Я заметила, что дверца шкафа приоткрыта и внутри виден свет. Что тут происходит среди всей этой оргии? Два мальчика играют в шахматы. Они сидят, согнувшись над шахматной доской, в шкафу, бесконечно далекие от всего, что делается в доме. Это похитители норок и револьверов – Гуллхрутур и его двоюродный брат. Они ничего не ответили, когда я заговорила с ними, не взглянули на меня, хотя я долго стояла у дверцы шкафа и смотрела на них. И при виде этих мальчиков я снова обрела веру в жизнь, которую ничто не может уничтожить, на душе у меня стало легко, мысли улеглись. Некоторое время я наблюдала за ними – они спокойно играли в шахматы под вой американской радиостанции, четырех проигрывателей, нескольких саксофонов и барабана. Потом я поднялась в свою комнату, заперла дверь и легла спать.

 

Линго

 

Наутро мне, конечно, пришлось все чистить, собирать осколки хрусталя и фарфора, удалять винные пятна и остатки еды с ковров и мебели. Я думала, много ли нужно таких ночей, чтобы полностью разрушить дом.

Я трудилась целый день, пока дети не пришли из школы. Вдруг из передней слышится шум, я выглядываю и убеждаюсь, что все начинается сначала. Несколько белобрысых мальчишек в порядке приобретения жизненного опыта пьют «Черную смерть» прямо из бутылок, поют «Это были веселые парни» и блюют на пол перед Альдинблоуд. Они явно влюблены в девушку и пытаются доказать, что они мужчины, достойные ее любви. Она сидит на лестнице, курит с усталым видом длинную папиросу и улыбается им холодной соблазнительной улыбкой.

Я вхожу и говорю:

– Я больше не намерена вывозить грязь за вами, будьте любезны, убирайтесь отсюда.

Конечно, эти светловолосые, бледные от водки юноши осыпают меня ругательствами, как это умеют делать только хорошо воспитанные дети из благородных семейств, я слышу такие изысканные выражения, как «ничтожество в квадрате», «топливо для газовой печи»; «польско‑еврейская сволочь». Но в конце концов они уходят, унося с собой бутылки. Я захлопываю за ними дверь.

Альдинблоуд подходит ко мне вплотную и смотрит на меня полным ненависти взглядом, как вампир в американском фильме.

– Как ты смеешь выгонять моих мужчин из моего дома?

– Мужчин? Этих‑то щенков! – говорю я, будто и не замечая ее воинственного вида.

– Я запрещаю тебе бранить людей Юга.

Сунув в рот папиросу и грациозно покачиваясь, она отходит от меня, гордо, словно королева, неся свой маленький красивый зад. Она падает в кресло, откидывается вялым движением на спинку, закрывает глаза и с бесконечно усталым видом курит. Все это отдает Голливудом.

– Угла, подойди сюда. Поговори со мной. Сядь.

Я сажусь, она мечтательно смотрит в пространство и спрашивает:

– Разве он не очарователен?

– Кто?

– Разве он не прекрасен?

– Я не знаю, о ком ты говоришь.

– Он божествен.

– Это человек?

– Уж, конечно, не собака.

– Тогда я не знаю, кто это может быть.

– Кто же это может быть, кроме этого дьявола Линго. Мой Линго. Разве он не чудный парень? Я люблю его. Я готова убить его.

– Уж не хочешь ли ты сказать, что это тот самый длинный дьявол, лысый и вообще черт знает что такое?

– Да. Это он. К сожалению, он, правда, ужасно высокий. И он лысеет. И при этом еще женат. Но я все равно сплю с ним. Спала, сплю и буду спать.

– Ты сошла с ума, девочка, неужели ты думаешь, что это можно делать в твоем возрасте? Его за это посадят в тюрьму.

– Я сама себе хозяйка.

– В твоем возрасте ничего подобного мне и в голову не приходило.

– Послушай, – шепчет она. – Ты не слыхала, что девочки перестают расти, если они слишком рано начинают жить с мужчинами?

– Этого я не знаю. Но я знаю, что ты ребенок, Альдинблоуд. И в следующий раз я как следует намылю голову этому длинному дьяволу.

 

Анемоны

 

– Если сегодня ночью все начнется сначала, опять будут бить хрусталь, блевать на ковры и портить мебель, что мне тогда делать? Позвать полицию?

– Почему, мой друг, ты спрашиваешь меня об этом? – сказал органист.

– Я не знаю, что мне делать.

– В моем доме преступники и полицейские, а иногда даже священники сидят за одним столом.

– Меня сводят с ума эти пьяные дети.

– Ты не должна в моем присутствии дурно отзываться о молодежи, – серьезно говорит он и, подумав немного, продолжает: – Я считаю, что в мире достаточно хрусталя для тех, кто его коллекционирует. Я лично получаю большее удовольствие, любуясь в осеннее утро тонким ледком на чистом ручейке.

– Что делать, когда окружающие ведут себя плохо и безнравственно?

– Нравственность – понятие относительное. Нравственности, как таковой, не существует, есть только более или менее целесообразные обычаи. То, что считается преступлением у одного народа, для другого является добродетелью. То, что было преступлением в одну эпоху, становится добродетелью в другую. Даже в одном и том же обществе преступление одного класса оказывается добродетелью другого класса. У жителей какого‑нибудь Добо[32] существует только один моральный закон – ненавидеть друг друга. Ненавидеть друг друга так же, как ненавидели друг друга народы Европы, пока понятие «национальность» не заменили понятием «Восток и Запад». У островитян каждый человек обязан ненавидеть другого, как у нас Запад обязан ненавидеть Восток. Правда, бедным жителям Добо не повезло в одном – у них нет такого современного смертоносного оружия, как у Дюпона, и нет такой истинной религии, как у папы.

– Выходит, пьяные и трезвые преступники могут безнаказанно делать все, что им вздумается?

– Мы живем в обществе, не совсем целесообразно устроенном. Жители Добо нам чертовски близки. Хотя есть одно утешение: человек никогда не сумеет отказаться от потребности жить в целесообразно устроенном обществе. К чему делить людей на хороших и плохих? Мы все живем здесь, на земле, у нас один мир, и что‑то в нем устроено целесообразно, а что‑то нецелесообразно.

– Значит, я могу вломиться к тебе вдрызг пьяной и оборвать твои цветы?

– Попробуй, – смеется он.

– И это будет правильно с точки зрения морали?

– Алкоголь вызывает некоторые химические реакции в организме и нарушает функции нервной системы: ты можешь упасть с лестницы, как это случилось с Йоунасом Хатлгримссоном. Есть люди, полагающие, что из‑за этого несчастья Исландия лишилась лучших стихов, которые он не успел написать.

– Любимец народа слишком много пил.

– Разве так уж важно с точки зрения морали, что человек много пьет? Может, выпей Йоунас Хатлгримссон десять стаканов, он и не упал бы с лестницы. Может, его доконал именно одиннадцатый стакан. Одинаково вредно выпить лишний стакан водки или пробыть лишние пять минут на холоде: можно заболеть воспалением легких. Важно, что и то и другое нецелесообразно.

Я все смотрела на этого человека.

– Но мое чувство прекрасного, – продолжал он, – было бы жестоко оскорблено, если бы я увидел пьяной красивую крестьянскую девушку с Севера. Правда, чувство прекрасного и моральные принципы не имеют ничего общего. Никто не попадает в рай за красоту – авторы Нового завета были лишены чувства прекрасного. Но Магомет говорил: «Если у тебя две деньги, купи на одну хлеба, а на другую анемон». Пусть бьют мой хрусталь! И хотя мое жизненное правило заключается в том, чтобы не пить, – это не правило морали. Я зато покупаю анемоны.

После некоторого размышления я спросила:

– А что скажешь ты на то, что четырнадцатилетняя девочка запирается с женатым мужчиной в своей комнате и, может быть, выйдет оттуда беременной?

Он засмеялся, как будто я сказала что‑нибудь смешное.

– Ты говоришь четырнадцать, мой друг? Два раза по семь – это вдвойне святое число. А теперь я расскажу тебе о другом числе – шестнадцать. На солнечных высокогорных плато Кастилии растет кактус. Старательно и упорно, можно сказать, с высоким чувством моральной ответственности отсчитывает он годы. Насчитав шестнадцать лет, это благословенное растение зацветает. Не раньше шестнадцати лет осмеливается оно выбросить слабый красный цветок, который на другой день умирает.

– Да, но ребенок – это ребенок, – упрямо повторяю я. По правде сказать, меня сердило легкомыслие органиста.

– Вот именно. Ребенок – это ребенок. И он перестает быть ребенком вне зависимости от арифметики. Природа дает себя знать.

– Я из деревни, а там никогда не подпускают барана к годовалой ярке.

– Ягнята от годовалой ярки были бы слишком малы для убоя. Если бы люди рождались для того, чтобы их убивали и продавали на вес, ты была бы права. Исландская народная пословица говорит, что дети детей – счастливые люди.

– Что же, верить всем дурацким пословицам? – спрашиваю я, и мне становится грустно.

– Посмотри на меня – и ты увидишь перед собой счастливца.

И как всегда в беседе с этим человеком, все представления о том, что дурно, вдруг оказываются грубым преувеличением, все общепризнанные понятия – нелепостью. Я молчу, чувствуя, что каждое слово, которое я произнесу, может незаслуженно больно ранить человека с самыми чистыми и добрыми глазами в мире.

– Разве дурно, что я появился на свет, что моя мать родила меня в следующее лето после конфирмации? Разве это плохо? Скажи, разве это дурно?

Замкнувшись в себе, я молчу. А он все смотрит на меня. Может быть, он ждет ответа. Наконец я тихо говорю то единственное, что я могу сказать:

– Ты ушел так далеко, что я почти не вижу тебя. Твой голос доходит до меня, как по телефону, из другой части света.

– Моя мать была дочерью священника. Христианская религия лишила ее душевного покоя. В течение тех немногих девятилетий, которые составляют жизнь человека, она не спала ночей, моля врага человеческой жизни, христианского бога, простить ее грех. Природа сжалилась над ней и отняла у нее память. Ты, может быть, скажешь, что и люди, верящие в такого злого бога, плохие люди? Но это не так, люди более совершенны, чем бог. Я никогда не слышал, чтобы моя мать кого‑нибудь осудила, хотя религия, в которой она была воспитана, внушала ей, что все люди – неисправимые грешники. Смысл ее жизни воплотился в тех немногих словах, которые она, забыв все другие, сохранила в своем втором детстве: «пожалуйста», «помилуй вас, господи». Она была беднейшей женщиной в Исландии. И тем не менее у нее всегда могли найти приют все отверженные, все преступники и проститутки.

Я долго молчу. Потом поднимаю на него глаза и прошу прощения. Похлопав по щеке, он целует меня в лоб.

– Теперь ты знаешь, – произносит он с извиняющейся улыбкой, – почему я не могу спокойно слышать, когда говорят что‑нибудь, что звучит как осуждение моей матери, как упрек мне за то, что я существую.

 

 

Глава четырнадцатая

 

Убийство мерзкого Оули

 

После того как премьер‑министр произнес свою очередную клятву, разговоры о продаже страны на некоторое время прекратились. Через год должны были состояться выборы в альтинг, а пока нужно было сделать так, чтобы представители великой державы облекли свои требования в более приемлемую форму и просили не базы для обороны и нападения в атомной войне, а приюта для благотворительных миссий, которые, возможно, будут посланы, чтобы облегчить страдания несчастных европейских народов.

Между улицей и правительством было заключено перемирие. Коммунисты перестали выступать с заявлениями, что «ФФФ» хочет продать страну, а «ФФФ» не кричала больше о том, что следует быть истинными исландцами и требовать, чтобы выкопали останки Любимца народа. И вот среди этого молчания неожиданно, словно весть о рождении Христа, разнесся слух, что мерзкий тип Оули найден убитым в бараке на берегу моря. Железный лом, которым его стукнули, лежал рядом.

Как правило, чтобы не оскорбить убийцу и его близких, в газетах об убийствах пишут мало, если только кому‑нибудь не придет в голову блестящая идея свалить все на неизвестного американского негра, потому что черного американца и его близких можно оскорблять безнаказанно и сколько угодно.

 



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2021-01-14; просмотров: 53; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 18.222.109.141 (0.103 с.)