Для чего служит художественная деталь 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Для чего служит художественная деталь



У Достоевского слово часто творит реальность, до поры до времени не замечаемую персонажем (а часто – и читателями), и все же оказывающую самое существенное действие на весь ход произведения, сюжетный и смысловой. Вот что отмечает М.М. Дунаев, разбирая «Преступление и наказание»: «И в противоречие самому себе он (Раскольников. – Т.К.) все же ощущает возможность собственного воскресения. Как вел его прежде к преступлению бес, так ведет теперь промысл Божий, слово Божие – к воскресению. Проф. Плетнев очень тонко проанализировал незаметное внешне действие евангельского слова на подсознание Раскольникова – в его движении к свету: “В середине романа, когда Дуне и матери Раскольникова удалось вывернуться из беды и все довольны и радостны, и Разумихин строит планы на будущее, один Раскольников мрачен и чувствует, что его отделяет от близких пропасть. Он кричит, уходя от них: “…Оставьте меня!.. что бы со мною ни было, погибну я или нет, я хочу быть один… Когда надо, я сам приду или… вас позову. Может быть все воскреснет!” И он затем идет к Соне, живущей у портного Капернаумова. Это имя не однажды встречается в романе, и мы думаем, что оно символично. Эта фамилия до известной степени связана с общим уклоном Достоевского к символике имен. Если мы откроем Евангелие и прочтем те места, которые связаны с Капернаумом, то у нас получится общее впечатление, хотя мест этих не мало во всех четырех Евангелиях. Мы остановимся на самом важном, с нашей точки зрения. В основе при чтении ниже указанных стихов Евангелия имя Капернаум выступает в связи с тремя фактами: милосердное исцеление и прощение грехов, осияние светом истины Божией и попрание гордыни; сюда же привходят и слова о воскресении (ср.: Матф. XVII, 23, 24). Я знаю, что могут быть приведены иные связи фамилии Капернаумова, но это столь редкая фамилия и так символичны главы, где она встречается, и такую роль играет чтение Евангелия, что думается, эта нами указанная связь фамилии с Евангелием есть”[1]. Но это не сознается, не ощущается до времени самим Раскольниковым. Не сознается – и действует незримо»[2].

Такое незримое действие на персонажей и читателей часто оказывает художественная деталь, скрывающая (или открывающая) за собой пласты реальности художественного текста.

Деталь есть некоторая частность, подробность художественного текста, уточнение, избыточное с точки зрения аскетического сюжетного смысла произведения. В то же время деталь – единственное, что способно сделать этот смысл достойным вникания в него, полнокровным и неисчерпаемым. В сочетании этих двух свойств заключено определение детали как частности, претендующей на обобщение; уточнения, претендующего на большую смысловую нагрузку в сравнении с уточняемым. В случае, если перед нами истинно художественное произведение, такая претензия детали всегда оправдана.

Все, сказанное о детали вообще, в наибольшей степени относится к символической детали. В символической детали с наибольшей точностью проявляется смысл изначального греческого слова symbolon – знак, примета, признак. Она – именно знак присутствия смысла, вешка, указывающая, где искать, обозначающая место, где под внешним слоем текста скрыт иной слой. Но греческое слово значило еще и «знамение», «предзнаменование». Символическая деталь – предзнаменование озарения читателя, предзнаменование постижения им того, что было заложено в текст автором. Но было и еще значение – «сшибка, столкновение», «связь, соединение, шов, застежка». И символическая деталь – указание к соединению различных частей текста, вроде бы совершенно между собой не связанных, на перекрестке которых рождается истинный смысл детали, преобразующий, как внезапно зажженная свеча, смысл соотнесенных частей, освещающий их светом нездешним.

У Достоевского совокупность символических деталей создает весь смысловой объем текста – не в том смысле, что он, как у Гоголя, заключен целиком в эту совокупность[3], но в том смысле, что понять его в его целом, со всеми гранями смысла, с теми нюансами, которые иногда меняют все, можно лишь посредством детали. Доступный для прочтения лишь из сюжета смысл произведений Достоевского или простоват, или нелеп. Ибо он не там, не в сюжете заключен. И это касается даже самого «сюжетного» из пяти великих романов – «Преступления и наказания». В этом смысле Достоевский, безусловно, наследник Гоголя, о котором Белый писал, что у Гоголя весь сюжет заключен в деталях. У Достоевского иначе: сюжет – и в сюжете, и в композиции, и в подтексте – тайном символическом смысле детали-вещи[4].

У Достоевского все значимо: каждое слово, определение, жест, уж тем более имя и фамилия, обращение к герою. Кажется невероятным: как он мог знать, как мог соразмерить и просчитать? Но он не просчитывал, а знал, как знает говорящий на языке – знает, даже не задумываясь, – то, что кажется невероятным изучающему язык. Деталь была словом языка, на котором говорил Достоевский.

Смысл этого авторского слова – символической детали – обычно выясняется из совокупности контекстов. Причем в этом случае значение ее часто поляризуется, становится двунаправленным.

Так происходит, например, с часами в «Преступлении и наказании». Сначала появляются часы, доставшиеся Раскольникову от отца. Собственно, весь роман начинается с заклада этих часов. Часы серебряные, старые, плоские, на обороте их изображен глобус. Поскольку отец Раскольникова очевидно отождествляется в романе с Богом[5], то унаследованные героем часы – своего рода «держава» (недаром изображен глобус), знак власти и ответственности за мир. Прежде чем совершить убийство, герой должен расстаться с этими часами, – так он отдает истинную власть за самоволие. Поскольку Алену Ивановну неоднократно именуют в романе ведьмой, понятно и кому он закладывает свое Божеское наследство. Здесь, однако, интересно, что ведьмой делает старушонку сам Раскольников: так называют ее он сам и Кох после совершенного убийства, после внезапной и насильственной смерти, к которой у нее не было возможности приготовиться. Именно убитая становится ведьмой, и как ни честит ее студент в трактире, он ни разу ее так не назовет. Можно сказать, что Раскольников навязывает ей эту роль, и читатель в какой-то момент (и, вероятно, на какое-то время) поддается его внушению.

Следующий важный момент – бой часов, вырывающий героя из грез Египетской пустыни (оазиса, мира и прохлады), места, где находили себе прибежище многие отшельники и пустынники – то есть, из Божиего места, чтобы отдать его в руки черта (он сам потом скажет про убийство: «Я знаю, это меня черт тащил»). Божии часы (остановленные часы – символ вечности: другой герой, Кириллов («Бесы»), остановит часы в знак того, что «времени больше не будет») – в закладе, в романе потекло время «князя мира сего», часы работают на черта.

Это будет подтверждено следующей сценой, когда из кучи тряпья убитой старухи скользнут ему в руки золотые часы. Серебряные, отцовы так и останутся «в закладе». В связи с этим нужно вспомнить, что в притче о талантах талант – это мера серебра. Золото же связывается в Евангелии с кесарем и земным сокровищем, несовместимым с любовью и служением Господу, с «князем мира сего».

И только в эпилоге время героя вновь совпадет с временем отцовых часов, показывающих «вечность», когда Раскольников, глядя на другой берег полноводной реки, увидит там все так, будто не прошло еще время Авраама и стад его. Там и развяжутся все узлы, там и обретет герой новую жизнь, стряхнув с себя морок «чертова времени».

 

Иногда один контекст, как правило, отнесенный в иную реальность (например, в реальность сна), проясняет смысл символической детали в других контекстах.

Так происходит с зеленым цветом в «Преступлении и наказании». Определяющим для значения этой символической детали становится зеленый купол церкви из сна Раскольникова. Поскольку Церковь – невеста Христова, а сам храм, заключающий в себе Бога на земле, соотносится с телом Богородицы, ставшей храмом для Божественного Младенца, то купол храма – покров (венец) Богородицы. Зеленый цвет у Достоевского почти всегда связан с символикой Богородицы – всему миру Заступницы. Зеленый купол церкви из сна Раскольникова прямо соотносится с зеленым платком Сони, в самые тяжелые минуты ее покрывающим (равно как и в самые торжественные). Недаром о платке говорится: «наш драдедамовый» (франц. drap de dames[6]). Это словосочетание и по соотношению смысла разноязычных слов и даже по звучанию напоминает «Notre Dame» – французское именование Богородицы. Соня, укрываясь платком, как епитрахилью, – с головой, и кается, и получает отпущение грехов, и отдает себя «под покров» Богородицы. Это и знак ее нахождения – всегда – под сводом детской церкви Раскольникова, под который сам он еще не скоро вступит.

В свете этого значения зеленого цвета неожиданно прочитывается и сцена дачи Раскольникову подаяния на мосту пожилой купчихой и купеческой дочерью с зеленым зонтиком. Здесь как бы протягивается милующая рука из-под купола оставленной им церкви – простить и поддержать, если захочет принять наказание и осмеяние (подаяние протягивается герою после того, как его ударил кучер и народ смеялся над ним). Но Раскольников выбросит подаяние с моста в воду.

 

Пожалуй, как особый случай можно рассмотреть значимые имена – когда значение имени и созданный образ оказываются поясняющими и проясняющими друг друга элементами текста, причем имя часто дешифруется многообразно и причудливо, отражая разные грани образа. Например, имя Степана Трофимовича Верховенского («Бесы»). Стефан – греч. «венец», Трофим – греч. «питомец», получается «венец питомцев», что весьма иронически указывает на то обстоятельство, что, в некотором смысле, все молодые герои романа – выводок Степана Трофимовича (Петруша – сын, Лиза – воспитанница, Даша – воспитанница, Ставрогин – воспитанник; для городской компании, в которую входят и Шатов, и Липутин, и Хроникер, он – метр). Но можно прочитать имя и как «венец питомцам» – и такое значение имени оправдано тем, что Степан Трофимович, изгнавший из романа Бога (в своей поэмке), сам его и вернет, обратившись к Господу на последних страницах, а, обратившись к Господу, затоскует обо всех своих воспитанниках и, значит, замолит о них и откроет им путь – путь в Царствие Божие.

 

Вообще, если имя в произведении Достоевского представляется нам данным произвольно, это, как правило, свидетельствует лишь о том, что мы не учли какую-либо ассоциацию, с ним связанную, какой-либо оттенок значения. Например, Родион Романович Раскольников. Фамилия героя чрезвычайно многозначна. Она указывает на раскольников, не подчинившихся решению церковных соборов и уклонившихся от пути Православной церкви, то есть противопоставивших свое мнение и свою волю мнению соборному. Она указывает на раскол в самом существе героя, являющегося воистину героем трагическим, ибо он, восстав против общества и Бога, все же не может отринуть, как негодные, ценности, связанные с Богом и обществом. Об этом он говорит Дуне (цитирую по черновику, так как в окончательном тексте эта фраза неясна, видимо сокращена по цензурным соображениям): «А так ты вот как думаешь – уж не социалистка ли? Это похвально. Ну и дойдешь до такой черты, что остановишься перед ней – несчастна будешь, а перешагнешь, то, может быть, будешь еще несчастнее. Такая черта есть» (7, 211). Но на метафизическом уровне раскол, на который решился Раскольников, еще страшнее.

Заключительные строки письма Пульхерии Ивановны чрезвычайно важны для понимания действительного положения героя в романе, действительного замысла о герое автора. «Люби Дуню, свою сестру, Родя; люби так, как она тебя любит, и знай, что она тебя беспредельно, больше себя самой любит. Она ангел, а ты, Родя, ты у нас все – вся надежда наша и все упование. Был бы только ты счастлив, и мы будем счастливы. Молишься ли ты Богу, Родя, по-прежнему и веришь ли в благость Творца и Искупителя нашего? Боюсь я, в сердце своем, не посетило ли тебя новейшее модное безверие? Если так, то я за тебя молюсь. Вспомни, милый, как еще в детстве своем, при жизни твоего отца, ты лепетал молитвы свои у меня на коленях и как мы все тогда были счастливы!» (6, 34).

Слова матери Раскольникова о Дуне: «Больше себя самой любит», – заставляют вспомнить две Христовы заповеди: люби Бога своего больше самого себя; люби ближнего своего как самого себя. Дуня любит брата как Бога. «Она ангел, а ты, Родя, ты у нас все – вся надежда наша и все упование». Слова, отнесенные здесь к Раскольникову, традиционно относятся ко Христу. «Вспомни, милый, как еще в детстве своем, при жизни твоего отца, ты лепетал молитвы свои у меня на коленях и как мы все тогда были счастливы!» Вера жила в сердце Раскольникова, пока жив был отец. Уже упоминалось, что во многих эпизодах романа заметна идентичность отца с Богом; отца Раскольникова и не называют иначе – только отец (Отец). Ну, а «Родион» (греч.) значит «розовый», «Роман» (греч.) – крепкий. Родион Романович – розовый Крепкого. Я пишу последнее слово с большой буквы, ибо это, при молитве Троице, именование Христа («Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Безсмертный, помилуй нас»;в греческом здесь употребляется слово Ίσχυρός, но его затруднительно было бы использовать в русском тексте). Розовый – зародыш, бутон. Итак, Родион Романович – бутон, начаток Христа (вариант с идентичным смыслом – розовый в смысле «из розы» (символ Богоматери) и от Сильного – в псалмах – традиционный эпитет Господа). В конце романа, в эпилоге, мы увидим, как бутон этот распустится. Соответственно, Авдотья Романовна – «благоволение Христово». Не случайно жизнь Свидригайлова зависит от того, будет ли с ним Дуня.

Надо сказать, что герои романа лучше, чем читатели, чувствуют, с кем имеют дело. Интересна в этом смысле встреча в трактире Раскольникова и Мармеладова. «Бывают иные встречи, совершенно даже с незнакомыми нам людьми, которыми мы начинаем интересоваться с первого взгляда, как-то вдруг, внезапно, прежде чем скажем слово. Такое точно впечатление произвел на Раскольникова тот гость, который сидел поодаль и походил на отставного чиновника. Молодой человек несколько раз припоминал потом это первое впечатление и даже приписывал его предчувствию. Он беспрерывно взглядывал на чиновника, конечно, и потому еще, что и сам тот упорно смотрел на него, и видно было, что тому очень хотелось начать разговор. На остальных же, бывших в распивочной, не исключая и хозяина, чиновник смотрел как-то привычно и даже со скукой, а вместе с тем и с оттенком некоторого высокомерного пренебрежения, как бы на людей низшего положения и развития, с которыми нечего ему говорить» (6, 12).

Если внимательно прочитать этот абзац, особенно – выделенные строки, и вспомнить, что Мармеладова зовут «Семен», не возникнет удивления, когда я скажу, что здесь отобразилась сцена Сретенья: пророк Симеон встретил во храме младенца Христа, ибо ему было обещано, что не умрет, покуда не увидит Спасителя. Он узнает Его и пророчествует о Нем. Нельзя не заметить, что последующая исповедь и заключительная проповедь Мармеладова – это своего рода «Ныне отпущаеши…», что и произойдет далее в романе, ибо в следующий раз мы уже увидим его под копытами лошадей, и Раскольников будет тем, кто облегчит ему минуты перед уходом, благодаря кому он сможет просить прощения у жены и получить отпущение грехов у священника.

Свидетельствуют о Богосыновстве Раскольникова и другие герои. Жертва его, Алена Ивановна, настойчиво называет Раскольникова «батюшка». Такое обращение слишком не соответствует ни возрасту, ни положению Раскольникова, чтобы быть случайным. Нужно вспомнить, что это – принятое обращение к священнослужителю, являющемуся для верующих зримым образом Христовым, являющему собой Христа. У Достоевского такое обращение всегда значимо, и его значение наиболее очевидно в обращении к умирающему Илюше («Братья Карамазовы») его отца: «милый батюшка» (см. раздел «Образы и образа: “Братья Карамазовы”»). «Батюшкой» навязчиво именует Раскольникова и Порфирий Петрович. Но Порфирий говорит и еще одну чрезвычайно важную вещь о Раскольникове: «Что ж, что вас, может быть, слишком долго никто не увидит? Не во времени дело, а в вас самом. Станьте солнцем, вас все и увидят. Солнцу прежде всего надо быть солнцем». Солнце – традиционное в христианстве именование Иисуса Христа[7].

В связи с этим надо отметить и еще одну характерную деталь. О Порфирии во время его разговора с Раскольниковым несколько раз говорится, что он «закудахтал». «– Господи! Да что вы это! Да об чем вас спрашивать, – закудахтал вдруг Порфирий Петрович, тотчас же изменяя и тон, и вид и мигом перестав смеяться» (6, 257). «– Да-с, припадочек у нас был-с! Этак вы опять, голубчик, прежнюю болезнь себе возвратите, – закудахтал с дружественным участием Порфирий Петрович, впрочем, все еще с каким-то растерявшимся видом. – Господи! Да как же этак себя не беречь?» (6, 265). Глагол более чем странный, если не принять во внимание, что следователь носится с Раскольниковым, ну, буквально как курица с яйцом. Яйцо – древний символ воскресения и новой жизни, которую пророчит герою Порфирий Петрович. Яйцо – забота (разобьется, не вылупится и т.д.), но яйцо – это и самая большая надежда. И нет символа смерти чудовищнее, чем расколотое, разбитое яйцо, пустая скорлупа, «шелл», «шеол», сохраняющая видимость жизни, но утратившая все свое солнечное содержание.Интересно, что подняться (буквально подняться, вознестись) к покаянию и воскресению Раскольникову предлагается по лестнице, засыпанной яичной скорлупой. «Он ни о чем не думал. Так, были какие-то мысли или обрывки мыслей, какие-то представления, без порядка и связи, – лица людей, виденных им еще в детстве или встреченных где-нибудь один только раз и об которых он никогда бы и не вспомнил; колокольня В-й (Вознесенской. – Т.К.) церкви; биллиард в одном трактире и какой-то офицер у биллиарда, запах сигар в какой-то подвальной табачной лавочке, распивочная, черная лестница, совсем темная, вся залитая помоями и засыпанная яичными скорлупами, а откуда-то доносится воскресный звон колоколов...» (6, 210). Так описывает автор состояние Раскольникова после того, как «вышедший из-под земли человек» обвиняет героя в убийстве. «Черная лестница», позволяющая после последовательного нисхождения вновь приблизиться к колокольне Вознесенской церкви, с которой льется воскресный звон колоколов, это, по замечанию Ю.И. Мармеладова, «та самая лестница, которая ведет в полицейскую контору (она тоже засыпана скорлупой и по ней в шестой части романа Раскольникову предстоит подниматься, идя с повинной к Илье Петровичу Пороху)»[8]. «Таким образом, – утверждает Мармеладов далее, называя видение героя сном, – весь сон Раскольникова символизирует его мучительный путь от грехопадения к спасению». А мучительная пустота, «дух немой и глухой», сопровождающий его на этом пути, воплотилась в пустых скорлупах на лестнице – зримом облике его смерти.

Итак, метафизический раскол Раскольникова особенно страшен, ибо это раскол, проходящий по Богу, раскол между ипостасями Божества, и именно это происходит, по Достоевскому, при отречении человека от Бога, при восстании человека на Бога[9]. Бог для Достоевского ранен и страдает от человеческого отречения. Поэтому и мир романа неустойчив, ненадежен и плывет в мареве вплоть до прояснения и обретения устойчивых очертаний в эпилоге. Речь идет не только о боли человека. Боль Бога застилает мир, как боль человека застилает глаза. Раскольников – самая большая угроза, но и самая большая надежда романа.

 

Нуждается в выделении и еще один разряд символической детали у Достоевского – животные и названия животных. Животные «во плоти» гораздо реже появляются в художественном мире писателя, чем их названия, играющие роль второй части сравнения. Так, в «Преступлении и наказании» за Раскольниковым следят, «как стая собак», с ним играет Порфирий, «как кошка с мышью», «вшами» оказываются старушонка и Раскольников, «муравейником» – человечество, Дуня жалит Свидригайлова «как оса» и т.д. Но всю глубину свою символическая деталь обретает при появлении в тексте и самого животного. Это не исключает сравнений, но сравнения тогда обретают совершенно особенную многомерность и многосмысленность, присущую им в этом случае только в художественном мире Достоевского.

В «Преступлении и наказании» такую роль играет, например, лошадь. Смысл этой символической детали рождается из соотнесения сна Раскольникова об убийстве лошадки пьяным Миколкой с компанией и сцены убийства пьяного Мармеладова лошадьми. Причем интересно, что в реплике Амалии Людвиговны (Ивановны), квартирной хозяйки Мармеладовых, плохо говорящей по-русски, рассказ о событии прозвучит следующим образом: «Ваш муж пьян лошадь изтопталь» (6, 141). Получается, что здесь убийцей была пьяная лошадь (лошади).

Жертва в одном случае оказывается убийцей в другом, жертва и убийца могут в любой момент поменяться местами – и поэтому смешны и нелепы любые претензии человека на то, чтобы судить и карать. Смешно и нелепо любое вознесение человека над грехом, любое утверждение своей правоты, есть только одна форма истинного отношения к греху – принять его по совести на себя. Маляр Миколка принимает на себя грех убийства, совершенного Раскольниковым, который, проснувшись после сна о лошадке, в ужасе восклицает, что не вынесет крови, очевидно отождествляя себя с убивавшими, но сам после убийства дрожит «как загнанная лошадь» (будто сам – жертва, что и подтвердит, заявив Соне, что на самом деле убил себя, а не старуху).

Катерина Ивановна воскликнет про себя: «Заездили клячу!» И действительно, она лягается, отбиваясь от ужаса жизни из последних сил, как кляча из сна Раскольникова, но удары эти, попав на живых людей вокруг нее, часто бывают столь же сокрушительны, как удары копыт лошадей, раздробивших грудь Мармеладова (взять хотя бы ее поступок с Соней). Чрезвычайно емкими символами в текстах Достоевского оказываются также муха, паук, осел.

 

Князь Лев Николаевич Мышкин приходит в себя и начинает себя сознавать, услышав крик осла. Вот его рассказ о приезде в Швейцарию.

«Помню: грусть во мне была нестерпимая; мне даже хотелось плакать; я все удивлялся и беспокоился: ужасно на меня подействовало, что все это чужое; это я понял. Чужое меня убивало. Совершенно пробудился я от этого мрака, помню я, вечером, в Базеле, при въезде в Швейцарию, и меня разбудил крик осла на городском рынке. Осел ужасно поразил меня и необыкновенно почему-то мне понравился, а с тем вместе вдруг в моей голове как бы все прояснело.

– Осел? Это странно, – заметила генеральша. – А впрочем, ничего нет странного, иная из нас в осла еще влюбится, – заметила она, гневливо посмотрев на смеявшихся девиц. – Это еще в мифологии было. Продолжайте, князь.

– С тех пор я ужасно люблю ослов. Это даже какая-то во мне симпатия. Я стал о них расспрашивать, потому что прежде их не видывал, и тотчас же сам убедился, что это преполезнейшее животное, рабочее, сильное, терпеливое, дешевое, переносливое; и через этого осла мне вдруг вся Швейцария стала нравиться, так что совершенно прошла прежняя грусть.

– Все это очень странно, но об осле можно и пропустить; перейдемте на другую тему. Чего ты все смеешься Аглая? И ты, Аделаида? Князь прекрасно рассказал об осле. Он сам его видел, а ты что видела? Ты не была за границей?

– Я осла видела, maman, – сказала Аделаида.

– А я и слышала, – подхватила Аглая. Все три опять засмеялись. Князь засмеялся вместе с ними <…>.

– Почему же? – смеялся князь. – И я бы не упустил на их месте случай. А я все-таки стою за осла: осел добрый и полезный человек.

– А вы добрый, князь? Я из любопытства спрашиваю, – спросила генеральша.

Все опять засмеялись.

– Опять этот проклятый осел подвернулся; я о нем и не думала! – воскликнула генеральша. – Поверьте мне, пожалуйста, князь, я без всякого…

– Намека? О, верю, без сомнения!

И князь смеялся не переставая» (8, 48-49).

По этому поводу уже немало сказано и написано. В тридцатитомном собрании сочинений в этом эпизоде отмечается очевидная аллюзия на «Золотого осла» Апулея (9, 432), исследователи указывают на его связь с евангельским эпизодом входа Господня в Иерусалим[10]. Ни то, ни другое не объясняет смысла происходящего, хотя и то, и другое в равной степени способно его объяснить. И у Апулея, и в евангельской сцене осел – символ плотского человека[11], символ низшей человеческой природы, требующей преображения и соединения с божеством для того, чтобы стать воистину человеком. Такого преображения достигает Люций в конце своих странствий. Символ такого преображения являет собой Господь при въезде в Иерусалим. Сошествие Господнего Духа на плотского, отпавшего от Бога человека, обожение человеческой природы кенозисом Божества, воссоединение человеческой падшей природы с Богом мы воочию видим, глядя на Господа, восседающего на молодом осле[12]. В каком-то смысле перед нами символ вочеловечения Христа, и как всадник и конь традиционно знаменовали душу, управляющую телом[13], так соединение двух природ, неслиянное и нераздельное, во Христе, при полном покорении плотской и греховной природы человеческой, явлено нам в евангельской сцене.

Итак, осел обозначает плотского человека. Но он означает не только плотского человека, но и отдельного, самостного человека, и недаром подчеркивается, что самоосознание героя возникает в момент, когда кричит осел. Все дело в том, что, собственно, он кричит. Как известно из романа, для того, чтобы услышать осла, не надо ездить за границу. Более того, для того, чтобы знать, что кричит осел, не обязательно даже его слышать. И все же хорошо бы услышать, чтобы ощутить всю страстность и надрывность, настойчивость и даже настырность выговариваемого им слова: «Иа» – «Йа». «Я»[14]. Осел кричит: «Я», – и здесь-то и проясняется сознание героя, обретающего свое индивидуальное существование. Перед нами очевидное воплощение прежде только тосковавшей и не знавшей себя души, сошествие ее в тело, в «доброго и полезного человека», как отзовется об осле князь. С этого и начнется его выздоровление – то есть приучение, приспособление к существованию в этом, земном и телесном, мире. Если обратить внимание на выделенные в тексте эпизода слова, то этот смысл начинает прочитываться абсолютно прозрачно: самое заметное (и замеченное) – это невольная путаница в последней фразе генеральши Епанчиной, когда князь, по сути, отождествляется с ослом. Но ведь и сам он перед этим говорит, что он стоит за осла, что Швейцарию он воспринял через этого осла (то есть – через свое тело), что он прежде никогда их не видел, но тотчас сам убедился в их прекрасных и полезных качествах. Телесность объекта подчеркивается и в высказывании генеральши о том, что иная из нас в осла еще влюбится, особенно если вспомнить характер той любви, коей пылали к Люцию прекрасные дамы и до и после его воплощения в ослиное тело.

Но здесь и очевидная разница со Христом, с той картиной, которая представляется нам при созерцании входа Господня в Иерусалим. Господь восседает на осле, подчинив, укротив и обожив – просветив и воссоединив с Богом плотского человека. Князь встает рядом с ослом как равный, и даже идентифицируется с ослом в «высказывании без намека» генеральши Епанчиной. Свою недовоплощенность[15], то есть не окончательную идентичность с ослом – плотским человеком, и сам князь, и окружающие его будут склонны воспринимать как болезнь и ущербность. Кстати, по ходу романа князь будет постепенно обживать свое тело, довоплощаться – вплоть до окончательной катастрофы, обнаружившей, что он на неверном пути.

То же соотношение: на, над и рядом (даже отчасти – снизу вверх) – будет воспроизведено в соотношении картины о Христе, выдуманной Настасьей Филипповной, и (как отмечают многие исследователи[16]) корреспондирующими с ней сценами Мышкина с Настасьей Филипповной и Мышкина с Рогожиным, с обоими – после преступления, после удара в самое сердце, нанесенного Рогожиным Настасье Филипповне, а Настасьей Филипповной – Аглае. Вот описание картины, причем, кроме очевидного наличия указанного соотношения в позах ее персонажей, то же соотношение, естественно, воспроизводится в употреблении строчных и прописных букв в местоимениях третьего лица единственного числа, относящихся, соответственно, к ребенку и ко Христу: «Вчера я, встретив вас, пришла домой и выдумала одну картину. Христа пишут живописцы все по евангельским сказаниям; я бы написала иначе: я бы изобразила Его одного, – оставляли же Его иногда ученики одного. Я оставила бы с Ним только одного маленького ребенка. Ребенок играл подле Него; может быть, рассказывал Ему что-нибудь на своем детском языке. Христос его слушал, но теперь задумался; рука Его невольно, забывчиво осталась на светлой головке ребенка. Он смотрит в даль, в горизонт; мысль, великая как весь мир, покоится в Его взгляде; лицо грустное. Ребенок замолк, облокотился на Его колена и, подперши ручкой щеку, поднял головку и задумчиво, как дети иногда задумываются, пристально на Него смотрит. Солнце заходит…» (8, 380).

Надо подчеркнуть и еще одно: в картине ребенок смотрит на Христа, постигает Христа, учится следовать за Ним. Но вот сцена князя с Настасьей Филипповной: «Чрез десять минут князь сидел подле Настасьи Филипповны, не отрываясь смотрел на нее и гладил ее по головке и по лицу обеими руками, как малое дитя (NB! – здесьочевидная, и, вероятно, запланированная, двусмысленность: «как малое дитя» грамматически может относиться как к объекту, так и к субъекту действия; комментарий к позе: чтобы не отрываясь смотреть и гладить двумя руками по головке и по лицу – надо неизбежно занять положение равное или чуть ниже. – Т.К.). Он хохотал на ее хохот и готов был плакать на ее слезы (то есть – князь следует за ней. – Т.К.). Он ничего не говорил, но пристально вслушивался в ее порывистый, восторженный и бессвязный лепет, вряд ли понимал что-нибудь, но тихо улыбался (то есть – здесь князь пытается постигнуть героиню, к тому же – безуспешно. – Т.К.), и чуть только ему казалось, что она начинала опять тосковать или плакать, упрекать или жаловаться, тотчас же начинал ее опять гладить по головке и нежно водить руками по ее щекам, утешая и уговаривая ее, как ребенка» (8, 475). Необходимо отметить, что автор будто бы пытается сохранить противопоставление строчных и прописных букв в местоимениях, с очевидной намеренностью употребляя местоимения, относящиеся к князю, в начале предложения и стараясь избежать их в середине. Но, во-первых, это очевидно сомнительная, двусмысленная позиция (как, по-видимому, и позиция князя: кто же он, все-таки – Он или он?), а, во-вторых, однажды местоимение со строчной буквы все же будет употреблено в середине предложения, так что в самую фактуру текста внесена эта двусмысленность (Он, но ему).

Вот описание сцены с Рогожиным: «Князь вскочил со стула в новом испуге. Когда Рогожин затих (а он вдруг затих), князь тихо нагнулся к нему, уселся с ним рядом и с сильно бьющимся сердцем, тяжело дыша, стал его рассматривать. Рогожин не поворачивал к нему головы и как бы даже и забыл о нем (действие, прямо противоположное действию ребенка в картине Настасьи Филипповны; надо отметить и последовательное употребление местоимений, относящихся к князю, со строчной буквы. – Т.К.). Князь смотрел и ждал; время шло, начинало светать. Рогожин изредка и вдруг начинал иногда бормотать, громко, резко и бессвязно; начинал вскрикивать и смеяться; князь протягивал к нему тогда свою дрожащую руку и тихо дотрагивался до его головы, до его волос, гладил их и гладил его щеки… больше он ничего не мог сделать! Он сам опять начал дрожать, и опять как бы вдруг отнялись его ноги. Какое-то совсем новое ощущение томило его сердце бесконечной тоской. Между тем совсем рассвело; наконец он прилег на подушку, как бы совсем уже в бессилии и в отчаянии, и прижался своим лицом к бледному и неподвижному лицу Рогожина; слезы текли из его глаз на щеки Рогожина, но, может быть, он уж и не слыхал тогда своих собственных слез и уже не знал ничего о них…» (8, 506-507). Здесь, как и в предыдущей сцене, князь следует за Рогожиным, следует за ним в горячку и безумие, из которого дано будет выйти Парфену и уже не дано – идиоту[17].

В противовес довоплощению князя в романе необходимо отметить обратный путь, которым идет Настасья Филипповна, путь развоплощения. Он начинается на первых страницах романа и завершается в конце, когда прикрытое простыней тело лежит между Мышкиным и Рогожиным, а дух ходит по комнатам: «– Стой, слышишь? – быстро перебил Рогожин и испуганно присел на подстилке, – слышишь? – Нет! – так же быстро и испуганно выговорил князь, смотря на Рогожина. – Ходит! Слышишь? В зале… Оба стали слушать. – Слышу, – твердо прошептал князь. – Ходит? – Ходит. – Затворить али нет дверь? – Затворить…» (8, 506).

Но характерны и промежуточные стадии. Вот одно из первых свидетельств развоплощения, данное взглядом Тоцкого: «Он припоминал, впрочем, и прежде мгновения, когда иногда странные мысли приходили ему при взгляде, например, на эти глаза: как бы предчувствовался в них какой-то глубокий и таинственный мрак. Этот взгляд глядел – точно задавал загадку. В последние два года он часто удивлялся изменению цвета лица Настасьи Филипповны: она становилась ужасно бледна и – странно – даже хорошела от этого» (8, 38). Слово «хорошела» здесь, кажется, в авторском контексте, обладает не только эстетическим, но и этическим значением. Во всяком случае известно, что решивший вновь эксплуатировать эту женщину Тоцкий сильно просчитался: все эти пять лет она, хоть и брала с него деньги, но не жила с ним, так что ему оставалось лишь «потщеславиться» ею «в известном кружке» (8, 38). (А князь – рядом в повествовании – довоплощается: «Князь даже одушевился говоря, легкая краска проступила в его бледное лицо, хотя речь его по прежнему была тихая» (8, 20).)

А вот уже очевидное признание самой героини – из ее письма к Аглае: «Я слышала, что ваша сестра, Аделаида, сказала тогда про меня, что с такою красотой можно мир перевернуть. Но я отказалась от мира; вам смешно это слышать от меня, встречая меня в кружевах и бриллиантах, с пьяницами и негодяями? Не смотрите на это, я уже почти не существую и знаю это; Бог знает, что вместо меня живет во мне» (8, 380). Здесь интересно, что героиня знает только то, что она почти не существует, что же существует вместо нее в ней – знает Бог.

На смысл этого странного высказывания, возможно, способно пролить некоторый свет рассуждение Г.К. Честертона: «Все настоящие споры о религии сводятся к вопросу, может ли человек, родившийся вверх тормашками, понять, где верх, где низ. Первый, главный парадокс христианства – в том, что обычное состояние человека неестественно и неразумно, сама нормальность ненормальна. Вот она, суть учения о первородном грехе. В занятном новом катехизисе сэра Оливера Лоджа первые два вопроса: “Кто ты?” и “Что, в таком случае, означает грехопадение?” Я помню, как я пытался сочинить свои ответы, но вскоре обнаружил, что они очень неуклюжи и неуверенны. На вопрос: “Кто ты?” я мог ответить только: “Бог его знает”. А на вопрос о грехопадении я ответил совершенно искренне: “Значит, кто бы я ни был, я – это не я”. Вот главный парадокс нашей веры: нечто, чего мы никогда не знали вполне, не только лучше нас, но и ближе нам, чем мы сами»[18].



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2017-01-24; просмотров: 99; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 18.226.251.68 (0.034 с.)