ТОП 10:

Все происходит помимо его воли, поэтому он протестует.



Отпустите, развяжите, помогите, а то я совсем не человек!

Прощается с нею...».

Измученный всем происходящим, его старый друг Лебедев дает очень простой совет: «На этом свете все просто. Потолок белый, сапо­ги черные, сахар сладкий. Ты Сашу любишь, она тебя любит. Коли лю­бишь — оставайся, не любишь — уходи, в претензии мы не будем».

Все, действительно, очень просто для человека, который находится в ладу с собой. Для человека, который себя ненавидит, «простых» реше­ний не существует. Иванов всю пьесу не может принять себя сегодняш­него, принять свою усталость, свою опустошенность. Он терзается со­бой, ненавидит себя. В злобе окружающих видит только отблеск собственного отношения к себе.

В комментариях Смоктуновский дает ощущение сжимающегося кольца, затягивающейся петли, откуда нет выхода. Безысходность.

Вокруг:

«Зулусы, пещерные люди».

Его не оставляют в покое, обступив жадной сворой, сплетничают, судачат, судят, обливают грязью и его прошлое, и будущую жизнь с Са­шей. Он так долго стоял перед толпой провинциальных сплетников на пьедестале, он так долго ощущал себя выше и вне их суждений и оце­нок, что сейчас растерялся перед этим потоком ненависти, злобы и не­понимания:

«Одни - Львов и др.

Вторые - Лебедев.

Третьи - Шуточка, Лебедев.

Четвертые - Боркин, Шабельский, Шуточка.

Его суть - быть с людьми, а он не может быть с ними.

Друзья.

Моя жизнь.

Моя совесть».

И все-таки право судить Иванова Смоктуновский оставляет только за ним самим. В четвертом действии он не смотрит на него со сторо­ны. Он сам не оценивает своего персонажа. Только взгляд изнутри, только мысли-чувства самого Иванова. Главный судья, выносящий приговор: тот, прежний Иванов. Смоктуновский вводит эту тень как главного персонажа душевной жизни. Его Иванов судит сам себя:

«С позиций того Иванова, прекрасного, высокого...

Я надсмеялся над собою, дав себя уговорить.

Возмущен собою предельно.

Тут протестует вся его прежняя натура либерала.

ЕГО ПОЛОЖЕНИЕ: НА ЕГО ГЛАЗАХ СОВЕРШАЕТСЯ УЖАСНОЕ, А ОН НИЧЕГО НЕ МОЖЕТ СДЕЛАТЬ...».

Он судит себя с позиций того, несгибаемого Иванова, которого он угадывал в докторе Львове (себя прежнего), и потому глупые обвине­ния доктора разом попадают в сердце. Услышалартикулированный собственный приговор: «Вы— подлец».

Поразительно, но, находя точные и неожиданные внутренние мо­тивировки той или иной фразе Иванова, Смоктуновский не приво­дит ни одной внутренней мотивировки выстрела. Его Иванов как бы совсем не думает о револьвере в кармане жениховского фрака. Ни на секунду не задумывается о последствиях своего поступка. Его не тре­вожит ни грех самоубийства, ни то, «какие сны в том смертном сне приснятся», ни то, что он заливает кровью подвенечное платье своей невесты.

Рассуждения о выстреле предельно надличны, абстрактны:

«Оказывается, что для того, чтобы быть человеком, - нужно застрелиться.

Если не сделать этого, то...

Выстрел: победа совести над компромиссом.

Вот все соблазны мира - и они кричат, чтобы на них клювали. А он тоже хо­чет их, тоже - клюет, но борется с собой, чтобы не было этого...

Есть, должны быть, какие-то ценности человека, равные жизни, если проис­ходит такая смерть...».

Пожалуй, для этого Иванова выстрел — поступок, навязанный ав­торской волей. Логичнее, естественнее был бы для него первый вари­ант финала пьесы: разрыв сердца. Выстрела в спектакле не было слыш­но. Просто расступались свадебные гости, и перед зрителями лежало скорченное тело в центре сцены.

Дорн

— Что вы больше всего любите делать, когда остаетесь один?

— Проигрывать куски из уже сделанных, про­шедших ролей. Наверное, для того, чтобы еще раз испытать наслаждение от того, что кажется удачей самому, и чтобы сохранить эмоцио­нальный настрой.

И. Смоктуновский

В сентябре 1898 года Немирович-Данченко писал Станиславскому о постановке «Чайки» Чехова, уговаривая его взять себе роль Дорна: «Один Дорн требует от актера огромной выдержки и самообладания, потому что он один спокоен, когда все кругом нервничают. Его по­кой — это колористическое пятно на всей нервной пьесе. Он умен, мягок, добр, красив, элегантен. У него нет ни одного резкого и нерв­ного движения. Его голос раздается какой-то утишающей нотой сре­ди всех этих нервных и изломанных звуков пьесы...». И далее: «...один финал пьесы требует от Дорна огромной выдержки. Вышел из той комнаты, где застрелился Костя, наверное, бледный, как полотно, но должен иметь спокойный вид и даже напевать... Лицо?! Мне кажется, что этот беглый разговор объяснит вашу задачу. Дорн так мало гово­рит, но актер, играющий его, должен доминировать своим спокой­ным, но твердым тоном над всеми. Заметьте, что автор не может скрыть своего увлечения этой изящной фигурой. Он был героем всех дам, он высокопорядочен, он мудр и понимает, что жизнь нельзя по­вернуть по-своему, он добр и нежен по отношению к Треплеву, к Ма­ше, он деликатен со всеми...». За элегантно-точным анализом образа Дорна стоит ясная дипломатическая задача автора письма: увлечь адресата ролью, которую ему играть не очень хочется. Немирович-Данченко осознает, что предлагает роль «второстепенную», перифе­рийную, и потому останавливается на сложности роли (требует опытного актера), на особом отношении автора к этому персонажу и т. д. Для беседы со Смоктуновским Олег Ефремов вполне мог ис­пользовать аргументы почти вековой давности. Ситуация повторя­лась. Актеру-премьеру, привыкшему определять собой спектакль, предлагалась роль важная, но никак не главная, не центральная, «ко­лористическое пятно», пусть и доминирующее своим спокойным то­ном и выдержкой. Станиславский Дорна так и не сыграл, Смоктунов­ский за роль взялся.

Работа над Дорном была для Смоктуновского переломной, роль по­требовала определенного изменения методов и принципов актерской работы, поисков новых приспособлений, иного общения с партнера­ми, принципиально иного существования в спектакле. Его герой боль­ше не был центром, вокруг которого выстраивались остальные персо­нажи, он был «одним из...». Не он «раскрывался» во взаимодействии с другими героями, напротив, они раскрывались во взаимоотношени­ях с Дорном. Он был своего рода лакмусовой бумажкой, проявляющей людей, наблюдателем среди драм нервных обитателей усадьбы возле колдовского озера.

В актерской тетрадке Смоктуновского появился рисунок огромной буквы «Я», в которую вписаны десятки «мы». Символическое изображе­ние нового понимания образа персонажа: личность, собранная, со­ставленная, скомпонованная из нее самой + отношений с окружаю­щими. Характер, рождающийся на пересечении отношений с людьми вокруг. Дорна требовалось вписать в сложный рисунок сюжетных ли­ний, переплетения взаимоотношений с другими действующими лица­ми. Но и артисту Смоктуновскому требовалось осознать себя не остро­вом в спектакле, а частью материка. Осознать свое художественное «Я» не чем-то отдельным и самодостаточным, но связанным тысячами ни­тей с партнерами по сцене.

После десятилетнего руководства Художественным театром, по­степенного «собирания» мхатовской труппы Олег Ефремов одной из задач постановки видел демонстрацию возможностей новой общности актеров: мхатовского ансамбля. И задача была разрешена. Анализируя «Чайку» 1980 года, историк МХАТа подытожит: «Мхатовский актерский ансамбль, сформированный за десять лет, впервые предстал в своей внятной, объединяющей силе». И Дорн-Смокту­новский стал одной из внятных составляющих этого объединенно­го ансамбля.

На обложку тетради с ролью Смоктуновский обычно выносит клю­чевые «ролеобразующие» пометки. Так, для царя Федора пометит: «Тон­ко думающий, с высокой духовной организацией. Он — сын Иоанна Грозного, сын ОТ КРОВИ И ПЛОТИ, НО ДУХОМ ВЫШЕ, МНОГО-МНОГО ВЫШЕ».







Последнее изменение этой страницы: 2016-12-27; Нарушение авторского права страницы

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 18.204.48.199 (0.005 с.)