Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Глава, которая, мы надеемся, понравится фанатам

Поиск

 

Амори нажал на дверной замок. Где-то вдали залаял датский дог или африканская борзая. Вскоре служанка открыла дверь.

– Здравствуй, Скво, – сказал Амори, находивший ее имя красивым.

– Good day to you, Sir Amaury, and good day to you too, Sir Savorgnan, – ответила Скво.

Удивленный, Амори покосился на Саворньяна и спросил:

– Ты что, тоже знаешь Скво?

– А ты не понял?

– Ей-Богу, нет, – признался Амори.

– Совсем недавно, когда мы подъезжали к предместью Арраса, я сказал, что когда-нибудь ты узнаешь всю мою историю. Тогда ты поймешь, до какой степени похожи наши жизненные пути: продолжающиеся случайности нас объединили, объединяют сегодня и будут объединять всегда. Все друзья у нас общие, общие у нас знания, общая наша смутная цель, вынуждающая скитаться…

– Similia similibus curantur,[165]– заключил изворотливый Амори.

– Contraria contrariis curantur,[166]– насмешливо перефразировал его слова Саворньян.

– Lady Olga is waiting for you,[167]– сказала Скво, приглашая гостей в дом.

Служанка провела их в жилую комнату, обставленную сверхноваторски: ковер из лилейного нейлона, бумажный фонарик, на фоне которого произведение мастера типа Ногучи[168]выглядело бы подделкой примитивного подмастерья, диваны с огромными надувными подушками, витраж во всю стену, при первом же взгляде на который угадывалась манера великого Уччелло.[169]

Ольга дремала в гамаке. Амори поцеловал ей руку, затем то же проделал и Саворньян.

– Cari amici,[170]– заговорила Ольга, – мы считаем вас людьми верными и преданными. Аугустус хотел бы вас видеть. Ударим в гонг!

Амори ударил три раза иридиевым прессом для оливок в алюминиевый гонг, произведя звук кристальной чистоты, который еще долгое время плыл в воздухе.

Через какое-то время появился Аугустус Б.Клиффорд – седовласый, дряхлый, глухой, вконец обессилевший старик. Он подошел к Саворньяну, и тот обнял его.

– Wilburg, my old chap, how do you do?[171] – обратился он к Саворньяну.

– How do you do? – спросил в свою очередь Саворньян, всегда отличавшийся вежливостью.

– How was yor trip?[172]– поинтересовался Аугустус.

– It wasn't bad,[173]– последовал ответ.

– Совсем недурно, – подтвердил Амори, демонстрируя тем самым, что понимает английский.

Сели. Ольга предложила гостям фрукты в сиропе, фрукты охлажденные, фрукты засахаренные. Уплетали их бесшумно. Никто не проронил ни слова. Покашливали. Вздыхали.

– Нам сегодня нужно, – сказала Ольга, когда трапеза подходила к концу, – углубить в нашем общем знании нелепую запутанную интригу, в которой мыв все тонем. Слишком много волнующих событий, слишком много сводящих с ума ударов судьбы настигло в течение месяца, который заканчивается сегодня, наших друзей. Кстати, не считая нескольких пустячков, у нас совершенно нет сведений о том, при каких обстоятельствах произошли исчезновение Антона, смерть Хассана. Но мы знаем или считаем, что знаем: за всем этим кроется загадка, значение которой мы все хотели бы постичь. Прежде всего нам нужно объединиться: соберем воедино сведения, которыми располагает каждый из нас в отдельности, а затем скоординируем наши действия!

– Вот предложение, которое действительно можно назвать золотым, – сказал Аугустус.

– Да, – согласился с ним Артур Уилбург Саворньян, – каждому из нас наверняка известен хотя бы один факт, о котором ничего не знают другие. Более тесное соприкосновение полученной информации заставит фонтанировать интуицию, которая откроет перед нами горизонты!

– Браво! – закричал Амори.

– Гип-гип ура! – воскликнула Скво, появляясь с круглым подносом, уставленным бутылками со спиртным.

Выпили.

Амори захотел первым поделиться своими знаниями, ибо, пояснил он, то, что ему известно, кажется ему очень важным. Все были удивлены, но предоставили ему такую возможность.

– Должен сказать, – перешел Амори в наступление мгновением позже, – что я прочел приличный кусок, если не большую часть, Дневника Антона Вуаля. Он несколько раз намекает в нем на некий роман, в котором, пишет он, можно отыскать решение. То там, то здесь встречается множество указаний, цель которых – поверим в это – углубить значение романа, однако эти указания нам совершенно не понятны.

– Да, – согласился Саворньян, – скажем, что Антон одновременно все показывал, но молчал, обозначал, но сокрывал.

– Larvati ibant obscuri sola sub nocta,[174]– прошептала Ольга, никогда не знавшая латыни.

– Таким образом, – продолжал Амори, – иногда речь идет о «Моби Дике», иногда о романе, который написал в конце своего жизненного пути Томас Манн,[175]иногда о романе Исидро Пароди, появившемся десять лет назад под Созвездием Южного Креста. Но Вуаль цитировал и Кафку, затем говорил о «полете шмеля», затем о Белом Короле, а иногда и об Артюре Рембо. Во всем этом есть один общий момент: появление или исчезновение белого цвета.

– Белого! – простонал Аугустус Б.Клиффорд, уронив рюмку, содержимое которой запачкало белоснежный ковер.

– Белого! – выкрикнула Ольга, разбив в переживаемом потрясении фонарик.

– Белого! – взвыл Артур Уилбург Саворньян, более чем на четверть заглотнув торчавшую у него изо рта сигару.

– Белого! – вскричала Скво столь пронзительно, что треснули и рассыпались вдребезги три зеркала.

– Белого, да, Белого, – повторил Амори, – все закручено вокруг Белого цвета. Но когда Антон Вуаль пишет: «Белый цвет», что он имеет в виду?

Аугустус Б.Клиффорд подошел к секретеру, открыл один из ящиков и достал из него большущий, сантиметров пятьдесят на шестьдесят пять, альбомище в красивом футляре из акульей кожи.

– Вот альбом, – сказал он, – который Антон Вуаль прислал мне по почте месяц назад; сегодня исполняется ровно месяц.

– То есть за три дня до исчезновения, – подсчитал Амори.

– Да. Но есть в альбоме текст, который Антон, представьте себе, нашел в газете, вырезал и вклеил сюда.

Все подошли к Амори, который уже просматривал альбом. В нем было двадцать шесть листов, совершенно чистых, за исключением одного, пятого, на котором была наклеена прямоугольная вырезка из газеты без иллюстраций, которую Амори прочитал вполголоса:

 

ДОЛОЙ ТЬМУ

(Человек белит все…)

 

ВСЕ покажется более белым, ибо Он белит

ВСЕ: ваши трусы, ваши чулки, ваши майки, ваши

блузы, ваши трико, ваши джинсы, ваши бурнусы,

ВСЕ: ваши простыни (чистый хлопок), ваши брюки

для моряков (настоящая одноцветная бумазея),

но также и ваши леса, ваши кровяные колбасы, ваши

виноградники,

ваши вина, ваши руки, ваши недуги,

ваши кинжалы, ваших дождевых червей,

ваших толстых рыб, ваших менее толстых рыб,

ваши головы, ваши угли,

ваши ночи без сна, ваши бракосочетания без коитуса,

ваши маленькие булыжники для хороших дней,

ваши волны, ваших волков, слишком известных, ваш лен без волчанки,

ваши опущения, ваши дыры, ваших шмелей,

ваши рукописи

ваши цели, сразу же поставленные, ваши поры года

в Большом Магазине, ваши нотные записи для гобоя, ваше отвращение

к Тарзану, ваши стойки в барах, которые нужно побелить, до бесконечности,

Белым цветом, Белым цветом, Белым цветом!

 

 

ДОЛОЙ ТЬМУ

 

– Нам бы сейчас Шампольона,[176]– прошептал удрученный Амори.

– Сейчас моя очередь внести лепту в совместные труды, – заявил Саворньян. – Мне также месяц назад пришло почтовое отправление. Ничто в нем не указывало на то, от кого оно, но я тотчас же догадался, что оно имеет отношение к Антону Вуалю, хотя я никак не мог понять, – добавил он, – почему Вуаль хотел сохранить свое инкогнито…

– Что это за отправление? – оборвал его Амори в нетерпении.

– Сейчас. Вот.

 

Он открыл сумку, порылся в ней немного, затем достал из нее картонный лист и показал его присутствующим.

В руках у него был картон, покрытый каолином (фарфоровой глиной), зачерненный тушью; старательный умелец выбелил его скребком (или, скорее, мастихином[177]), наверняка вдохновляясь трюком богатого на выдумки Жаржака, когда тот щедро имитировал удрученного Белого Короля, которого до него обессмертил великий соперник Удри.[178]Таким образом за счет исчезновения черного цвета был сделан превосходный законченный эскиз, имитировавший надпись на бамбуке, которую можно иногда увидеть в нижней части японских акварелей.

– Это что-то японское? – полюбопытствовала Ольга.

– Да, японское. Я безотлагательно отправился повидаться с моим патроном, – продолжал Саворньян, – а именно с Гэдсби В.Райтом, который проводил меня в Оксфорд, где Парсифаль Огден прочел нам надпись. Вот транскрипция, я все записал:

 

Кураки йори

Кураки пиши ни зо

Усудзуми ни

Каку тамазуса то

Кари мийюра кана

 

– Красиво, – заметил Аугустус.

– Это хайку, – продолжал Саворньян, – или, скорее, танка, но не великого Нарихира,[179]а либо Идзуми Сикибу[180](говорят, это было его последнее произведение), либо менее известного Мибу Тадаминэ.[181]Пятистишие якобы появилось в «Го сю и сю», компиляции, предложенной микадо. Парсифаль Огден сделал дословный перевод танка на французский, утонченность которого удивила нас, тем более потому, что нам было известно, благодаря одному японскому другу, с которым Антон Вуаль познакомился некогда в Национальной Библиотеке, что танка всегда имеет три, пять, шесть и даже иногда восемь значений. Однако, как показал Персифаль, приближение, столь украшающее японское искусство, не имеет в глазах француза или англичанина ничего особенного: неясное, несообразное, приблизительное, неотчетливое никогда не будет у них в большом почете. Необходимо, чтобы танка была ясной, сжатой, резкой, прямой, лаконичной, написанной за один присест, несмотря на все затруднения, связанные с ее переводом. Вот перевод,! который предложил нам Огден, отобрав его из пяти-шести вариантов:

 

Вне черного

В черном пробеге

Такого тонкого карандаша

Проявляется знак:

О, увидь в воздухе альбатроса.

 

– Очаровательно! – воскликнул Амори. – Но хотелось, чтобы это было нечто более озаряющее.

– Боюсь, что мой вклад, в свою очередь, будет скудным, – произнесла Ольга после долгого молчания, которое никто не осмеливался нарушить, столько было теперь в атмосфере, царящей в комнате, возрастающего беспокойства. – Боюсь, ибо и в газетной заметке, и на картоне, и в танка был, по меньшей мере, намек на известный случай, на объединяющий их момент: на Белый цвет. А в моем случае все проще простого: насколько ваши рукописи неясны, испорчены аллюзиями, труднопонятны, настолько моя рукопись кажется ясной, позитивной, приемлемой…

– Но, – высказал предположение Амори, – если ввиду этого она представляет собой решение…

– Но нет, – оборвала его Ольга, – ты не понял. В моем случае нет ни знака, ни намека. Ибо речь идет не об оригинальной работе, а о труде, представляющем собой компиляцию: это произведения нескольких авторов, которые, будучи очень известными, не имеют для нас каких-либо весомых достоинств…

– Если бы ты рассказала все ab ovo,[182]то можно было бы рассмотреть это детальнее, – предложил Лугустус.

– Хорошо, – согласилась Ольга. – За неделю до этой несообразной записки с таким очаровательным постскриптумом, сообщавшей о том, что грядет самое худшее, Антон Вуаль прислал бандероль и мне. Вот что я в ней обнаружила:

а) короткий роман так называемого Араго под заголовком «Интригующий французский побег», очаровательный томик, в котором меня восхищает сафьяновый, в арабском стиле, переплет, инкрустированный чистейшим матовым золотом. Однако сам роман показался мне слабоватым;

б) шесть сверхизвестных мадригалов; все они напечатаны в антологии Мишара[183]или Помпиду,[184]и мы ознакомились с ними еще лет в десять. Шесть мадригалов, переписанных слово в слово, без каких-либо пометок на полях рукой Антона:

«Морской ветер» Малларме,

«Спящий Вооз» Виктора Гюго,

«Три Песни» приемного сына Майора Опика,[185]

«Гласные» Артюра Рембо.

Все они содержат то здесь, то там намеки на то, что особенно волновало Антона: неясность, незапятнанность, исчезновение, проклятье. Но мы знаем, что это – чистая случайность…

– Однако, – изрек Амори, – у нас нет большого выбора: если Антон счел нужным переписать эти произведения, то мы должны усматривать в этом знак!

– Прочтем их, – предложил Артур Уилбург Савор-ньян. – Прежде всего они прекрасны; кроме того, кто знает, не отыщем ли мы в них звено, которое Ольга не разглядела?

Прочли:

 

МОРСКОЙ ВЕТЕР [186]

 

Увы, устала плоть и книги надоели.

Бежать, бежать туда, где птицы опьянели

От свежести небес и вспененной воды!

Ничто – ни пристально глядящие сады

Не прикуют души, морями окропленной —

О ночи темные! – ни лампы свет зеленый

На белых, как запрет, нетронутых листах,

Ни девочка-жена с ребенком на руках.

Уеду! Пароход, к отплытию готовый,

Срываясь с якорей, зовет к природе новой.

Издевкою надежд измучена. Тоска

К прощальной белизне платков еще близка…

А мачты, может быть, шлют бурям приглашенье,

И ветер клонит их над кораблекрушеньем

Уже на дне, без мачт, вдали от берегов…

Душа, ты слышишь ли – то песня моряков?

 

Стефан Малларме

 

СПЯЩИЙ ВООЗ [187]

 

Усталый, лег Вооз у своего гумна.

Весь день работали, и он трудился тоже,

Потом обычное себе устроил ложе

У вымеренных куч отборного зерна.

Немало ячменя собрал он и пшеницы,

Но жил как праведник, хотя и был богат;

И в горнах у него не распалялся ад,

И грязи не было в воде его криницы.

Серебряным ручьем струилась борода

У старца щедрого. Коль нищенка, бывало,

Упавшие с возов колосья подбирала:

«Побольше сбросьте ей» – он говорил тогда.

Не знал кривых путей и мелочных расчетов,

Одетый в белое, как правда, полотно.

Для бедных доброе текло его зерно,

Как из открытых всем, из общих водометов.

Любил родню и слуг, работал на земле,

Копя, чтоб отдавать, хозяин бережливый.

А жены думали: «Пусть юноши красивы,

Величье дивное у старца на челе».

Тот возвращается к первичному истоку,

Кто в вечность устремлен от преходящих дней.

Горит огонь в очах у молодых людей,

Но льется ровный свет из старческого ока.

 

 

* * *

 

Итак, Вооз лежал у своего гумна.

Окончен страдный день – и в сладостной истоме

Вокруг него жнецы заснули на соломе…

То было в давние, иные времена.

Израиль жил в шатрах, согласно выбирая

Судью для всех племен. Земля, еще храня

Следы каких-то ног чудовищных, со дня,

Как миновал потоп, была совсем сырая.

 

 

* * *

 

И как Иаков спал и как Юдифь спала,

Так ныне спал Вооз. И над скирдами хлеба

Чуть приоткрылась дверь раскинутого неба,

Чтоб греза странная на спящего сошла.

Увидел он, дивясь, как у него из чрева

Потомков длинный ряд – огромный дуб восстал.

И некий царь вещал внизу под сенью древа,

И некий бог вверху в мученьях умирал.

Но голосом души в смятенье и в испуге

Вооз шептал: «Увы! Обманчив сонный бред.

Я прожил более восьмидесяти лет

И сына не имел; и нет моей подруги.

От ложа мужнего ты взял ее, творец,

И на твоем она теперь почиет ложе.

Но, разлученные, мы с нею слиты все же:

Она во мне жива, а я почти мертвец.

Потомство от меня? Ужель поверю бреду?

С мечтой о сыновьях проститься мне пора.

Да, юность нам дарит чудесные утра,

Из ночи день встает и празднует победу.

Но вот я одинок, мой вечер подошел,

И, старец, я дрожу, как зимняя береза.

К могиле клонится теперь душа Вооза,

Как тянется к ручью на водопое вол».

Так говорил Вооз, и в небосвод полночный

Незрячий взор его был смутно устремлен.

Как розы под собой не видит ясень мощный,

 

 

* * *

 

У ног своих жены еще не чуял он.

 

 

* * *

 

Пока Вооз дремал, совсем неподалеку

Моавитянка Руфь легла, открывши грудь,

И сладко маялась, и не могла уснуть,

И с тайным трепетом ждала лучей востока.

Вооз не знал, что Руфь у ног его легла,

А Руфь не ведала, какой послужит цели.

Отрадно и свежо дышали асфодели;

По призрачным холмам текла ночная мгла.

И ночь была – как ночь таинственного брака;

Летящих ангелов в ней узнавался след:

Казалось иногда – голубоватый свет,

Похожий на крыло, выскальзывал из мрака.

Дыханье спящего сливалось в темноте

С журчаньем родников, глухим, едва заметным.

Царила тишина. То было ранним летом,

И лилии цвели на каждой высоте.

Он спал. Она ждала и грезила. По склонам

Порою звякали бубенчики скота;

С небес великая сходила доброта;

В такое время львы спускаются к затонам.

И спал далекий Ур, и спал Еримадеф;

Сверкали искры звезд, а полумесяц нежный

И тонкий пламенел на пажити безбрежной.

И, в неподвижности бессонной замерев,

Моавитянка Руфь об этом вечном диве

На миг задумалась: какой небесный жнец

Работал здесь, устал и бросил под конец

Блестящий этот серп на этой звездной ниве?

 

Виктор Гюго

 

ТРИ ПЕСНИ

приемного сына Майора Опика [188]

ПОКОРИСЬ, МОЕ ГОРЕ

 

Покорись, мое горе, в далеком углу затаясь,

Так хотела ты, Ночь, свою подавляя зевоту

На предместье упала гниющего воздуха вязь,

Здесь родив тишину, там – страдания, боль и заботу.

 

Покорись, мое горе, и руку сожми мне сильней,

Чтобы шип удовольствия стал гильотиной любви,

Чтобы яд я черпал из глубин карнавальных огней,

Чтобы гнусная магма в банальной кипела крови.

 

На далеком балконе забвения годы торгуют собой,

И одежды их стали огромной вонючей дырой,

Пораженья улыбку со дна извлекает прибой.

 

Аполлон умирает под аркой высокой стены,

Ночь из парка прядет свои черные, черные сны,

Белоснежной любви простыня тянет к дням, что тоскою полны.

 

 

АККОРДЫ

 

Стань космос дворцом, где в тиши обитает

Поддержка и странные мысли рождает.

Прохожий там скрещивал символ разлуки

И рога лесного глубинные звуки.

 

Там бой барабанов, замешанный магмой,

Массивный, глобальный, и мраком глубоким

Соседствует с радугой, черной и алой,

Сияющий звуком и духа пороком.

 

И ветер нежнейший, как плоть олененка,

Зеленый, как поле, гобоями звонкий

Сменяется гнилью дыханья подонка.

 

Воспой розмарином, жасмином беспечным

Восторги любви, как река, быстротечной,

И саваном белым укрой бесконечным.

 

 

КОТЫ

 

Блестящие любовники… коты,

Могучие, но с пульсом ледяным,

Их нежность, словно дерзкие мечты,

Когда сидим за кругом игровым.

Хотя нежны, хотя и холодны,

Как игорный азарт их любим мы.

 

Крадется в тихий угол белый кот,

С ума-палатой, ворохом забот.

О Стикс, не он ли жеребенок твой,

Которого посмертного порой

Плутон рабам мечтает предложить,

Чтоб их в чертог провечный проводить.

 

Высокомерен, хоть в душе дрожит,

И мнит: он – Сфинкс, с тоской Сахары слитый,

Который забывается в Забытом —

И этим сном безмерно дорожит.

 

Потрется он спиной – и блеск искристый

То золотом сверкает, то алмазом,

А он глядит, как триумфатор истый,

Божественным и потаенным глазом.

 

 

ГЛАСНЫЕ [189]

 

А – черный, белый – Е, И – красный, У – зеленый,

С – синий… Гласные, рождений ваших даты

Еще открою я… А – черный и мохнатый

Корсет жужжащих мух над грудою зловонной.

Е – белизна шатров и в хлопьях снежной ваты

Вершина, дрожь цветка, сверкание короны;

И – пурпур, кровь плевка, смех, гневом озаренный

Иль опьяненный покаяньем в час расплаты.

У – цикл, морской прибой с его зеленым соком,

Мир пастбищ, мир морщин, что на челе высоком

Алхимией запечатлен в тиши ночей.

О – первозданный Горн, пронзительный и странный.

Безмолвье, где миры, и ангелы, и страны —

Омега, синий луч и свет Ее очей.

 

Артюр Рембо

 

Глава, предназначение конца которой – задобрить Великого Маниту [190]

 

Прочитав, Ольга всмотрелась по очереди в лице Амори, Саворньяна, Аугустуса, Скво, затем глубоко вздохнула. Никто не проронил ни слова. Ясным здесь ничто никому не показалось. Каждый смаковал свой мадригал, стараясь уловить нить, приметить знак.

– Я сказал не так давно, что нам помог бы сейчас Шампольон. Но один Шампольон нас, пожалуй, не устроит, – сказал, оглушенный, Аугустус, – нам нужна еще и помощь Хомского…

– Или, скорее, Романа Якобсона; он высказал бы нам свое структуральное мнение относительно «Котов»,[191]произведения, которое он некогда анализировал!

– А почему не Бурбаки?[192]

– Почему не УЛиПО?

– Поразительно, совершенно поразительно, – бормотал в своем углу Амори.

– Что? – поинтересовался Артур Уилбург Саворньян.

– «A – черный, белый – Е» Артюра Рембо: хотелось бы усматривать в этом сигнал!

– А почему бы и нет? Мы слишком хорошо знаем, что здесь ни одно слово не появилось просто так, случайно. Но речь идет об Артюре Рембо, не об Антоне Вуале!

– Кто знает? – прошептал каждый.

 

У Аугустуса Б.Клиффорда наблюдался полет воображения. Говорил он вполголоса. Все внимательно следили за его монологом: при всей своей смутности он был очевидно проникнут вдохновением.

– Это черное, то белое, – вещал он. – Светло-темное: приблизительный атрибут одного «a contrario»;[193]подобно значащему, сигнализирующему ipso facto, которому нужно было, чтобы оно было, изменить всему своему окружению (отрицая актуализацию, следовательно, показывая виртуализацию, нужно было, чтобы уловить незапятнанность белого, обеспечить сначала его отличие, его оригинальную «идиосинкразию», его противоположность цвету черному, красному, желтому, голубому), разве белое не открывало по собственной инициативе свое противоречие, белый знак не-белого, белое альбома, по которому пробежалась ручка, зачерняющая надпись, в которой осуществится его смерть: о напрасный папирус, упраздненный его Белым; речь не-речи, проклятая речь, показывающая пальцем съежившееся забвение, застоявшееся в середине Логоса, испорченное ядро, раскол, растяжение, опущение, афиширующее или маскирующее по очереди свою силу, каньон He-Колорадо, коридор, который не дано пересечь никому, коридор, к которому не подступиться никакому знанию, мертвое поле, где все говорящее вскоре находило оголенной вызывающую дыру, в которой тонула его речь, пылающая головня, к которой никто не приближался так, чтобы не изжариться навсегда, застоявшийся колодец, табуированное поле голого слова, нулевого слова, все еще отдаленного, все еще избегающего сближения, которое ни один болтающий, ни один бормочущий никогда не насытит, слово ранящее, слово немощное, непродуктивное, слово вакантное, оскорбляющий атрибут слишком значительного, в котором торжествуют подозрение, лишение, иллюзия, борозда с пробелами, вакантный канал, дорога в ложбине, заброшенный вакуум, в котором мы утопаем бесконечно в жажде несказанного, в тщетном побуждении крика, который всегда будет воздействовать на нас, расплавленная морщина на боковой поверхности речи, которая всегда нас затемняет, предает нас, тормозя наши инстинкты, наши импульсы, обрекая нас на забвение, на ложный день, на разум, на холодные пробеги, на окольные пути, но также и сумасшедшая власть, достоинство абсолюта, говорящего одновременно о страсти, голоде, любви, фундаменте настоящего знания, испытания менее тщетного, голос «я» в самой глубине, голос видящего светлее, отношения более настоящего, живущего, менее мертвого. Да. У самого сильного Логоса есть предписанное поле, зональное табу, к которому никто не приближается, на которое не указывает ни одно подозрение: Дыра, Белое, опущенный знак, который, изо дня в день, запрещая всякую речь, делая тщетным всякое слово, искажал дикцию, упразднял голос в проклятье удушающего бульканья. Белое, которое навсегда заставит нас замолчать перед Сфинксом, Белое, подобное большому Белому Киту, которого Ахав преследовал три года, Белое, в котором мы все исчезнем один за другим…

Аугустус Б.Клиффорд сел, вид у него был мрачный, подавленный. Каждый предался игре своего воображения…

– Да, Антон Вуаль исчез, – подытожил, Амори.

– Хассан Ибн Аббу исчез, – добавил Саворньян.

– Дуглас Хэйг Клиффорд исчез вот уже двадцать лет назад, его тело пересечено бледным следом, – прошептал Аугустус.

– Он был одет в белый панцирь, он играл Uomo Bianco в «Дон Жуане», – всхлипнула Ольга.

– Пошли дальше, – сказал Саворньян, – отбросим прочь уныние. «Вопреки нашему горю, нам нужно объединиться», – так некогда пел Фрасуа Даникан Филидор.[194]Забудем на мгновение об этих смертях, о наших исчезнувших друзьях, постараемся сегодня всмотреться во все это острее, как можно острее, чтобы смягчить проклятье, которое висит над нами, чтобы избавить от подозрения наше будущее!

– Но мы так никогда не закончим! – воскликнула Ольга. – Чем больше мы будем углубляться, тем дальше зайдет, отвердевая, неизвестное – до конечного ядра, куда мы опустимся. Зачем стремиться к смерти? Зачем самим выбирать сомнительную судьбу, которую Хэйг, Антон, Хассан уже изведали?

Все живо отреагировали на робкие, смиренные слова Ольги.

Аугустус положил конец зарождающемуся шуму, помахав высоко поднятым пальцем.

– Друзья, друзья, – обратился он к собравшимся; его глуховатый тон плохо скрывал сильную озабоченность, – помолчим, подавим в себе наше горе, наши рыдания, гнев, умерим наше беспокойство. Давайте будем следовать до конца предложению Артура Уилбурга Саворньяна, ибо, сказал когда-то Малколм Лаури: «Того, кто хотел бы всегда бежать дальше, не слабея, мы сможем отпустить». Однако, – продолжил Аугустус, взглянув на часы, – дело близится к полуночи, мы голодны, и нам не мешало бы выпить, так предадимся прежде удовольствию легкого ужина в кругу друзей, приготовленного на скорую, но с учетом ваших тонких вкусов.

– Ням-ням, – весело откликнулся гурман Саворньян.

– По-моему, нас ждет хорошенькая трапеза, – добавил, потирая руки, Амори.

И тут появилась Скво – как она вышла, никто. не видел, – и объявила:

– Вечернее угощение томится в ожидании в Большой Гостиной.

Захлопали в ладоши.

– Сперва переоденемся, – предложила Ольга игриво.

 

Все разошлись по отведенным им комнатам, затем вновь появились, каждый по-своему ослепителен.

Ольга была одета совершенно по-домашнему: из своего обширного гардероба она выбрала вечернюю пижаму от Диора из переливающегося сатина, украшенную просто закипающей волной разных очаровательных штучек: лент, нашивок, шнурков, шиньонов, капюшонов, кринолинов. На запястье ее правой руки золотой спиралью извивалось массивное суданское украшение в форме змеи.

Щеголь Амори облачился в строгий фрак.

Саворньян – тот еще франт – надел серый смокинг, лимонного цвета жабо, светло-желтую бабочку.

Амори, слегка завидуя ему, восхищенно присвистнул.

– My tailor is rich,[195]– сказал польщенный Саворньян.

Аугустус Б.Клиффорд, который за годы службы в консульстве приобрел безупречный вкус, предпочел френч. Он придавал ему вид английского колониального чиновника, докладывающего королеве Виктории о миссии, которую он выполнял в Хайдарабаде,[196]усмиряя бунтаря Типпу Сахиба.[197]

 

С шумом, смехом и кривляньем вошли в великолепную гостиную, где заботливая Скво предусмотрела для гостей абсолютно все. Амори подал руку Ольге, за ними последовал Аугустус, затем Саворньян. Долго и шумно восхищались ларцом Людовика X, бургундской конторкой Хуго Самбена,[198]софой, изготовленной Рульманном,[199]с цветочным орнаментом на обшивке, а в особенности – кроватью с балдахином, согласно клейму, вышедшей из-под руки Гринлинга Гиббонса,[200]однако последний факт вот уже четверть века вызывал у многих из тех, кто ее видел, горячие споры.

– Знаешь ли ты, – спросил Аугустус у Саворньяна, – что однажды Гомбрих опубликовал весьма примечательную статью, содержащую критику Эрвина Панофски?[201]

– You don't say![202] – воскликнул возмущенно Саворньян.

– Ну да! Это, кажется, дурно закончится. Позднее Гомбрих признался, что нашел в дискуссии несколько оригинальных мест, составивших в совокупности начальный план книги «Искусство и иллюзии».

– Вот кто наверняка, даю тебе гарантию, может сказать, изготовлена твоя кровать руками великого Гиббонса или нет!

Затем сели за стол.

Аугустус предложил друзьям вовсе не скромный ужин, а самое настоящее валтасарово пиршество. В качестве закуски перед их взором предстало шофруа из садовой овсянки а ля Суворофф. Рыбы не было, но зато красовался омар в тмине, в честь которого открыли бутылку «Мутон-Ротшильд Двадцать Восемь». Затем последовала баранья нога в луковом соке, источавшая тончайший аромат аниса. Согласно обычаю, неукоснительно соблюдавшемуся в доме Клиффорда, ее подали под превосходным соусом карри. После этого гостям было предложено балканское блюдо с паприкой, в которое, кроме того, входили испанский козлец,[203]испанский артишок, артишок обыкновенный, белая фасоль, черный редис. Изыск сей запивали отменнейшим кальвадосом. На десерт гости имели удовольствие вкусить пломбир с черной смородиной, сопровожденный выдержанным «Сигалас-Рабо» – вкус этого вина, верно, привел бы в восторг самого Кюрнонского.[204]

Аугустус Б.Клиффорд произнес тост, в котором выразил свое самое искреннее пожелание того, чтобы труды, к коим приступает их дружественная четверка, разрешили в итоге то беспокойство, что поселилось в душе каждого из них, положили конец тем суматошным поискам, которые занимали их, оставаясь бесплодными, вот уже скоро месяц.

Чокнулись. Коротая время, потягивали потихоньку вино.

Трапеза затягивалась. Амори с Ольгой связывала галантная любовная идиллия: целуя даме руку, он нашептывал ей нежные слова. Позже подали божественный арманьяк, его пили из опаловых шаровидных фужеров, наполняя их до краев.

Ночь уходила. Светало. Где-то вдали трижды прокричал петух. Принесли иранской икры.

Ольга дремала, положив голову на плечо Амори; Аугустус рассказывал Саворньяну о том, как он принимал участие в местном чемпионате по гребле, виду спорта, в Азенкуре совершенно неизвестному, однако он как мог способствовал его развитию, создал Клуб любителей гребли, подарил ему лодку-скиф, а троим мальчуганам из городка – майки цвета индиго с гербами наподобие оксфордских: именно за этот знаменитый университет выступал он некогда в соревнованиях по гребле.

Спать легли, когда уже совсем рассвело.

 

В полдень зазвонили колокола, обычные. Откуда-то издалека донесся звон другого колокола – похоронного или набата. Аугустус Б.Клиффорд открыл глаза. Спал он плохо. Бесконечно повторял про себя один и тот же набор звуков, из которых получались совершенно разные слова: «Вуаля, вуа-ля, Вуаю, Вуа-яль»[205]– набор, который ассоциативно создавал какую-то невообразимую магму: имена существительные, словосочетания, лозунги, изречения – некую запутанную речь, черновой набросок, из которого, как ему казалось, он сможет в любое мгновение вырваться, но который угнетал его, образовывал дразнящий вихрь нити, двадцать раз порванной, двадцать раз связанной, слова без связи, в которых ему всего не хватало: то произношения, то написания, то значения, однако поток этот ткался, непрерывный, плотный, светлый точный удар, интуиция, знание, воплощающееся внезапно в мигающем дрожании, в размытости, в которой оживал вдруг знак более точный, но он появлялся лишь на мгновение, чтобы тотчас же исчезнуть.

– How was it?[206] – пробормотал Аугустус Б.Клиффорд (наедине с собой он думал и говорил только по-английски). – It was. Was it? It was.[207]Решение (или прощение, или сочувствие), отмерившее для себя короткий промежуток времени, но ни одно слово, ни одна речь никогда не открыли бы знания более глобального.

Затем, не понимая, почему столь незначительный факт привлек его внимание, он вдруг вспомнил, что не кормил Иону, своего карпа, – упущение, конечно, тривиальное, но осознание этого, придя внезапно, словно пронзило его. Бормоча какую-то тарабарщину, он оделся.

Дом спал. Аугустус Б.Клиффорд подошел к сундуку, набрал зерна, любимого лакомства карпа. Он уже собирался выходить, когда внезапно увидел в углу гостиной на пианино темный лист картона, покрытый каолином и зачерненный тушью, на котором, по словам Саворньяна, Вуаль попросил искуснейшего мастера написать белым японскую танка. Увиденное показалось ему восхитительным. Он подошел к пианино ближе, взял в руку прямоугольный лист, провел пальцем по вкрадчивому следу тончайшего японского иероглифа.

Внезапно он испустил ужасный, нечеловеческий крик:

– Ай! Ай! Заир![208]Тут, тут – Заир!

Его рука метнулась в воздухе. Он упал замертво.

 

Все в доме подскочили, забегали, опрокидывая все на своем пути, теряя самообладание, бледнея, горячась, наполняясь одновременно и яростью, и страхом, в порыве своем цепенея. Сначала прибежал Амори, следом за ним – Ольга, Саворньян, Скво.

Аугустус лежал на большом восьмиугольном китайском ковре. Лицо его было искажено ужасной гримасой. В последнем броске он отхватил рукой добрую четверть картонного листа. Повсюду было разбросано зерно.

– А почему здесь зерно! – удивился Амори.

– Он кормил им Иону, карпа, – пояснила Ольга, которая сразу же все поняла.

– Да, – добавила Скво, – он не кормил Иону вот, уже три дня. Наверняка он спохватился, что позабыл о своей обязанности.

– Вероятно, – продолжала Ольга, – когда он набирал зерно – любимый корм карпа, – с ним случился приступ, сколь внезапный, столь же и убийственный, травма, шок, инфаркт – кто знает?

– Да, но связан ли этот приступ с танка на картоне, который он смял рукой в последнем порыве? – высказал свои сомнения Саворньян.

– Он испустил тогда душераздирающий крик, – вставил в свою очередь Амори, – но что он выкрикнул? Я не разобрал.

– А я слышала: «Траир, траир»![209] – сказала Ольга.

– А я – не то «Памир», не то «Салир»,[210]– сказал Саворньян.

– Нет, он выкрикнул: «Заир, тут, тут – Заир!», – сказала Скво.

– Заир! – воскликнули все разом. – What is it?

– It is a long long story,[211]– прошептала Скво. В ее голосе чувствовалось изнеможение.

– Но мы хотим знать, – обратились к ней все с мольбой.

– Хорошо, я расскажу все, – не стала упрямиться Скво, – но прежде попробуем переговорить по телефону с Алоизиусом Сванном и Оттавио Оттавиани. Три дня назад Сванн прислал Аугустусу телеграмму следующего содержания: «Ситуация под контролем. Все плохо. Все наши подозрения связаны с Азенкуром. Будьте бдительны. Мы хотим знать: закончилось ли ваше расследование? Чем раньше мы будем введены в курс дела, тем раньше сможем действовать». Алоизиус Сванн знаком с Клиффордом уже десять лет, – продолжила Скво. – Он знал, что существует Заир. Он, пожалуй, сможет предложить нам свою бесценную помощь, ибо очень давно следит за всеми этими событиями.

Амори связался



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2016-09-19; просмотров: 215; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 3.17.154.65 (0.019 с.)