Просто есть и «играть в еду» 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Просто есть и «играть в еду»



 

"Мыслительная деятельность, — пишет Л.Выготский в своей работе «Мышление и речь»[14], — начинается со словесного или «двигательного» диалога между ребенком и его родителями. Самостоятельное мышление начинается тогда, когда ребенку впервые удается начать «поглощать» эти беседы, переваривать их внутри себя".

Почему, приступая к кратким наблюдениям по поводу «домашней фантастики», которая делает свои первые шаги, отталкиваясь от материнской речи, я из множества высказываний на данную тему процитировал именно это? А вот почему: мне представляется, что Выготский сказал просто и ясно то, что другие говорят и пишут, прилагая неимоверные усилия к тому, чтобы их не понимали.

Диалог, который имеет в виду советский психолог, это прежде всего монолог, произносимый матерью или отцом; он состоит из ласковых причмокиваний, поощрительных возгласов и улыбок, из тех мелочей, что от раза к разу приучают ребенка узнавать родителей, подавать им своеобразные знаки: дрыганьем ножек — полное понимание, мелодичным гуканьем — обещание скоро заговорить.

Родители, особенно матери, разговаривают с ребенком без устали с первых же недель его жизни, как бы стараясь обволакивать свое дитя теплым облаком нежных слов. Ведут они себя так непроизвольно, хотя можно подумать: начитались Марии Монтессори, которая пишет о «впитывающих способностях» младенца — да, да, ребенок именно «впитывает» все, что говорится вокруг него, поглощает слова и все прочие сигналы, поступающие извне.

— Он не понимает, но радуется же, значит, что‑то в его головенке происходит! — возражала слишком рационалистически мыслящему педиатру молодая мать, имевшая обыкновение вести со своим ребенком младенческого возраста совершенно взрослые разговоры. — Что бы вы ни говорили, но он меня слушает!

— Он тебя не слушает, он просто смотрит на тебя и радуется, что ты рядом, радуется тому, что ты возишься с ним…

— Нет, он хоть чуть‑чуть, да понимает, что‑то в его головенке происходит, — твердила свое мать.

Установить связь между голосом и обликом — это ведь тоже труд, плод некой элементарной умственной работы. Мать, разговаривая с ребенком, который пока еще не в состоянии ее понимать, все равно делает полезное дело, — не только потому, что, находясь возле него, обеспечивает ему ощущение безопасности, тепла, но и потому, что дает пищу его «потребности в стимулах».

Зачастую изобретательная, поэтичная материнская речь превращает обычный ритуал купания, переодевания, кормежки в игру вдвоем: каждое свое движение мать сопровождает какой‑нибудь выдумкой, присказкой:

— Я уверена, что, когда я надеваю ему башмачки на ручки, а не на ножки, ему смешно.

Шестимесячный малыш очень веселился, когда мать, вместо того чтобы поднести ложку к его рту, делала вид, будто хочет накормить собственное ухо. Он радостно елозил, требовал повторить шутку.

Иные из этих забав стали традиционными. Например, исстари повелось, кормя ребенка, уговаривать его съесть еще одну ложку «за тетю», «за бабушку» и так далее. Обычай, видимо, не очень разумный — я на сей счет уже высказался, и, по‑моему, довольно убедительно, в следующем стишке:

Это — за маму,

 

Это — за папу,

Это — за бабушку, благо

Она живет в Сантьяго,

А это за тетю во Франции… И вот

У малыша разболелся живот.

 

Но ребенок, по крайней мере до определенного возраста, охотно откликается на эту игру, она будит его внимание, завтрак населяется образами, превращаясь в нечто вроде «завтрака короля». Игра придает обычному приему пищи, путем извлечения его из цепи рутинных повседневных дел, некий символический смысл. Еда становится «эстетическим» фактором, «игрой в еду», «спектаклем». Одевание и раздевание тоже интереснее, если они превращаются в «игру‑одевание» и «игру‑раздевание». Тут очень кстати было бы спросить у Франко Пассаторе, не распространяется ли его «Театр — Игра — Жизнь» и на эти простые события, но, к сожалению, у меня нет номера его телефона…

Матери — те, что потерпеливее, — имеют возможность каждый день констатировать действенность принципа «давай поиграем в…». Одна из них мне рассказывала, что ее сын очень рано научился самостоятельно застегивать пуговицы, потому что в течение некоторого времени она, одевая его, повторяла историю про Пуговку, которая все искала свой Домик и никак не могла его найти; когда же наконец попала в Дверь, то была довольна‑предовольна. Мамаша наверняка говорила при этом не «дверь», а «дверочка», злоупотребляя, как водится, уменьшительными суффиксами, что вообще‑то не рекомендуется. Но сам факт отраден и знаменателен, он лишний раз подчеркивает, какую важную роль в процессе воспитания играет воображение.

Правда, было бы ошибкой считать, что история Пуговки сохранит свою прелесть в письменном и печатном виде; нет, это одна из тех историй, которые — возьмем на вооружение термин, придуманный Наталией Гинзбург, — входят в бесценное сокровище «семейного лексикона» [15]. Зачем ребенку такая сказка в книжке, если он давным‑давно научился сам застегивать пуговицы, делает это бездумно, а от печатного слова ждет более сильных ощущений! Кто хочет сочинять истории для самых маленьких, еще не доросших до «Мальчика‑с‑Пальчик», по‑моему, должен заняться тщательнейшим анализом «материнской речи».

 

РАССКАЗЫ ЗА СТОЛОМ

 

Мать притворившаяся, будто она хочет сунуть ложку в ухо, применила, сама того не ведая, один из главных принципов художественного творчества: она «остранила» ложку, лишила ее обыденности, чтобы придать ей новое значение. То же самое делает ребенок, когда садится на стул и говорит, что едет на поезде, или берет (за неимением другого судоходного транспортного средства) пластмассовый автомобильчик и пускает его плавать в ванной, или заставляет тряпичного мишку изображать самолет. Именно так превращал Андерсен в героев приключений иголку или наперсток.

Рассказы для самых маленьких можно сочинять, оживляя во время кормления предметы, находящиеся на столе или на полочке креслица. Если я приведу сейчас несколько таких рассказов, то вовсе не для того, чтобы учить мам быть мамами — боже меня упаси, — а лишь исходя из неукоснительного правила: если ты что‑нибудь утверждаешь, докажи примерами.

Вот вкратце несколько вариантов:

Ложка. Нарочито ошибочное движение матери влечет за собой другие. Ложка заблудилась. Лезет в глаз. Натыкается на нос. И дарит нам бином «ложка — нос», которым просто жаль не воспользоваться.

 

Жил‑был однажды один синьор, нос у него был как ложка. Суп он есть не мог, потому что ложкой‑носом не доставал до рта…

 

А теперь давайте видоизменим наш «бином», подставив на место второго его элемента другое слово. Так может получиться нос‑кран, нос — курительная трубка, нос‑электролампочка…

 

У одного синьора нос был в виде водопроводного крана. Очень удобно: хочешь высморкаться, открой, потом закрой… Однажды кран потек… (В этой истории ребенок со смехом обнаружит кое‑что из своего опыта: не так‑то легко справиться с собственным носом.)

 

У одного синьора нос был как курительная трубка: синьор был заядлым курильщиком… Был еще нос‑электролампочка. Он зажигался и гас. Освещал стол. От каждого чиха лампочка лопалась, и приходилось ее заменять…

 

Ложка, подсказав нам все эти истории, не лишенные, видимо, известного психоаналитического смысла, а стало быть, близко касающиеся ребенка (ближе, чем кажется на первый взгляд), может стать и самостоятельным персонажем. Она ходит, бегает, падает. Крутит любовь с ножиком. Ее соперница — острая вилка. В этой новой ситуации сказка раздваивается: с одной стороны, следуют или провоцируются реальные движения ложки как предмета; с другой — возникает персонаж «госпожа Ложка», где от предмета осталось одно название.

 

Госпожа Ложка была высокая, худая; голова у нее была такая тяжелая, что на ногах Ложка не держалась, ей удобнее было ходить на голове. Поэтому весь мир представлялся ей в опрокинутом виде; стало быть, и рассуждала она обо всем шиворот‑навыворот…

 

«Оживление» приводит к персонификации, как в сказках Андерсена.

Блюдце. Дайте только ребенку волю, и он превратит вам его во что угодно. В автомобиль, в самолет. Зачем ему это запрещать? Что за беда, если блюдце иной раз и разобьется? Лучше давайте активизируем игру — ведь мы‑то с вами видим дальше…

 

Блюдце летает. Летает в гости к бабушке, к тете, на завод к папе… Что оно должно им сказать? Что они ему ответят? Мы, взрослые, встаем, помогаем (рукой) «полету» блюдца по комнате: вот оно направляется к окну, через дверь — в другую комнату, возвращается с конфетой или с каким‑нибудь другим немудреным сюрпризиком…

Блюдце — самолет, а чайная ложка — летчик. Вот оно облетает лампу, как планета — солнце. «Совершает кругосветное путешествие», — подскажете вы малышу.

Блюдце — черепаха… Или улитка. Чашка — это улиткина раковина. (Чашку оставим в распоряжение читателя, пусть поупражняется с ней сам.)

 

Сахар. Напомнив свои «исходные данные» («белый», «сладкий», «как песок»), сахар перед нашим воображением открывает три пути: один определяется «цветом», второй «вкусом», третий «формой». Когда я писал слово «сладкий», я подумал: а что бы случилось, если бы сахара вдруг вовсе не стало на свете?

 

Все, что было сладким, ни с того ни с сего стало горьким. Бабушка пила кофе: он оказался до того горьким, что она подумала, уж не положила ли по ошибке вместо сахара перцу. Горький мир. По вине злого волшебника! Горький волшебник… (Дарю этого героя первому, кто поднимет руку.)

 

Исчезновение сахара дает мне возможность вставить сюда, не беря в скобки, дабы он приобрел должное значение, разговор об одной операции, которую я назову «фантастическим вычитанием». Она заключается в том, чтобы постепенно изымать все, что существует на свете. Исчезает солнце, оно больше не восходит: в мире воцаряется тьма… Исчезают деньги: столпотворение на бирже… Исчезает бумага маслины, так надежно упакованные, рассыпались по земле… Изымая один предмет за другим, мы оказываемся в пустоте, в мире, где ничего нет…

 

Жил‑был однажды человечек из ничего, шел он по дороге из ничего, которая вела в никуда. Повстречал кота из ничего с усами из ничего, с хвостом из ничего и с когтями из ничего…

 

Я уже однажды эту историю излагал. Полезна ли она? Думаю, что да. «Игрой в ничего» дети занимаются сами, зажмурившись. Она учит видеть вещи «во плоти», учит отличать видимость от реального факта существования предмета. Стол с того самого момента, как, посмотрев на него, я говорю: «Стола больше нет», приобретает особое значение. Смотришь на него другими глазами, будто видишь впервые, — не для того, чтобы разглядеть, как он сделан, ты это уже знаешь, а просто для того, чтобы удостовериться, что он «есть», что он «существует».

Я убежден, что ребенок улавливает довольно рано эту взаимосвязь между бытием и небытием. Иной раз вы можете застать его за таким занятием: он то зажмурит глаза (предметы исчезают), то откроет (предметы возникают вновь), и так — терпеливо, много раз подряд. Философ, задающийся вопросом о том, что такое Бытие и Ничто (с большой буквы, конечно, как и положено столь почтенным и глубоким понятиям), в сущности, лишь возобновляет, только на более высоком уровне, ту самую детскую игру.

 



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2016-08-14; просмотров: 80; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 18.223.196.211 (0.015 с.)