Заглавная страница Избранные статьи Случайная статья Познавательные статьи Новые добавления Обратная связь FAQ Написать работу КАТЕГОРИИ: АрхеологияБиология Генетика География Информатика История Логика Маркетинг Математика Менеджмент Механика Педагогика Религия Социология Технологии Физика Философия Финансы Химия Экология ТОП 10 на сайте Приготовление дезинфицирующих растворов различной концентрацииТехника нижней прямой подачи мяча. Франко-прусская война (причины и последствия) Организация работы процедурного кабинета Смысловое и механическое запоминание, их место и роль в усвоении знаний Коммуникативные барьеры и пути их преодоления Обработка изделий медицинского назначения многократного применения Образцы текста публицистического стиля Четыре типа изменения баланса Задачи с ответами для Всероссийской олимпиады по праву Мы поможем в написании ваших работ! ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?
Влияние общества на человека
Приготовление дезинфицирующих растворов различной концентрации Практические работы по географии для 6 класса Организация работы процедурного кабинета Изменения в неживой природе осенью Уборка процедурного кабинета Сольфеджио. Все правила по сольфеджио Балочные системы. Определение реакций опор и моментов защемления |
Техника Как мобилизация мираСодержание книги Поиск на нашем сайте
ГЕШТАЛЬТОМ РАБОЧЕГО
Высказывания о технике, которые может сформулировать наш современник, поставляют нам скудный материал. В частности, бросается в глаза, что сам техник не способен вписать свое определение в ту картину, которая охватывает жизнь в совокупности ее измерений. Причина заключается в том, что хотя техник и репрезентирует специальный характер работы, у него нет непосредственной связи с ее тотальным характером. Там, где эта связь отсутствует, при всем превосходстве отдельных результатов речь не может идти о связующем и в себе самом непротиворечивом порядке. Недостаток тотальности сказывается в явлении безудержной специализации, которая пытается возвести в решающий ранг постановку свойственных ей особых вопросов. Однако даже если бы мир был в конструктивном плане продуман до мелочей, ни один из значительных вопросов все же не получил бы решения. Чтобы иметь действительное отношение к технике, необходимо быть больше, чем техником. Везде, где пытаются установить связь между техникой и жизнью, повторяется одна и та же ошибка, которая мешает вынести справедливое решение, — причем не важно, приходят ли при этом к отрицательным или к положительным выводам. Это основное заблуждение заключается в том, что человека ставят в непосредственное отношение к технике — будь то в качестве ее творца или в качестве ее жертвы. Человек выступает здесь либо как начинающий чародей, заклинающий силы, с которыми он не умеет справиться, либо как творец непрекращающегося прогресса, спешащего навстречу искусственному раю. Но мы станем судить совершенно иначе, если увидим, что человек связан с техникой не непосредственно, а опосредованно. Техника — это тот способ, каким гештальт рабочего мобилизует мир. Та мера, в какой человек решительным образом становится в отношение к ней, та мера, в какой она не разрушает его, а ему содействует, зависит от той степени, в какой он репрезентирует гештальт рабочего. Техника в этом смысле есть владение языком, актуальным в пространстве работы. Язык этот не менее значим, не менее глубок, чем любой другой, поскольку у него есть не только своя грамматика, но и своя метафизика. В этом контексте машина играет столь же вторичную роль, что и человек; она является лишь одним из органов, позволяющих говорить на этом языке. Итак, если техника должна пониматься как способ, каким гештальт рабочего мобилизует мир, то необходимо, во-первых, показать, что она в некоем особом отношении соразмерна представителю этого гештальта, то есть рабочему, и находится в его распоряжении; а во-вторых, что ни один представитель связей, находящихся вне пространства работы, будь то бюргер, христианин или националист, не будет входить в это отношение. Скорее, технике должно быть свойственно открытое или тайное посягательство на такие связи. На самом деле имеет место и то и другое, и мы приложим все усилия, чтобы подтвердить это с помощью некоторых примеров. Неясность, в особенности романтическая неясность, которая сопровождает множество высказываний по поводу техники, проистекает из недостатка в твердых точках зрения. Она исчезает сразу же, как только в гештальте рабочего будет признан покоящийся центр столь многообразного процесса. Гештальт этот в той же мере содействует тотальной мобилизации, в какой разрушает все, что этой мобилизации противится. Поэтому за поверхностными процессами технических преобразований нужно суметь показать как всеобщее разрушение, так и новое созидание мира, при том, что и тому и другому придается совершенно определенное направление.
Чтобы представить это наглядно, вернемся еще раз к войне. Когда мы рассматривали, к примеру, те силы, которые действовали под Лангемарком, могло возникнуть впечатление, будто речь тут, в сущности, идет о процессе, разворачивающемся между двумя нациями. Это верно лишь в той степени, в какой сражающиеся нации представляют собой рабочие величины, являющиеся основой этого процесса. В центре столкновения стоит вовсе не различие наций, а различие двух эпох, из которых одна, становящаяся, поглощает другую, уходящую. Таким образом, определяется подлинная глубина и революционный характер этого ландшафта. Приносимые и требуемые жертвы обретают свой высший смысл в том, что они вписываются в пределы, которые хотя и не могут и не должны быть заметны для сознания, все же ощущаются неким глубинным чувством, как это явствует из множества свидетельств. Метафизическая, то есть соразмерная гештальту, картина этой войны обнаруживает иные фронты, нежели те, которые могли открыться сознанию ее участников. Если рассматривать ее как технический, то есть как достигающий большой глубины процесс, то можно будет заметить, что вмешательством этой техники оказывается сломлено нечто большее, чем сопротивление той или иной нации. Обмен выстрелами, происходивший на столь многих и столь разных фронтах, сосредоточивается на одном-единственном, решающем фронте. Если мы увидим гештальт рабочего в самом центре этого процесса, то есть в том месте, откуда исходит вся совокупность разрушения, не затрагивающая, однако, его самого, то перед нами раскроется весьма цельный, весьма логичный характер уничтожения. Этим и объясняется прежде всего тот факт, что в каждой из стран-участниц есть и победители, и побежденные. Число тех, кто оказался сломлен этой решающей атакой на индивидуальное существование, чрезмерно велико, куда бы мы ни взглянули. Тем не менее тут можно повсюду встретить и людей особого склада, которые благодаря этому вторжению ощущают прилив сил и видят в нем пламенный источник нового чувства жизни. Несомненно, это событие, подлинный размах которого пока еще не поддается никакому измерению, намного превосходит по своему значению не только французскую революцию, но даже немецкую реформацию. Непосредственно за его ядром следует шлейф второстепенных столкновений, которые способствуют скорейшей постановке всех исторических и духовных вопросов и которым еще не видно конца. Не принимать в них участие, означает понести потерю, которую уже сегодня вполне ощущает юношество нейтральных стран. Здесь проходит черта, разделяющая не только два столетия. Если теперь мы детально проанализируем масштабы разрушений, то найдем, что попадания тем более результативны, чем дальше они удалены от той зоны, которая свойственна типу. Поэтому не надо удивляться тому, что последние остатки старых государственных систем рухнули под нажимом словно карточные домики. Это объясняется прежде всего недостаточной силой сопротивления монархических образований: рушится почти каждое из них, независимо от того, относится ли оно к фронту побежденных или одержавших победу государств. Монарх оказывается повергнут и как самодержец, и как династический правитель, гарантирующий единство земель, наследуемых еще со времен средневековья. Он оказывается повергнут и как земельный князь, запертый в кругу уже почти исключительно культурных задач, и как первый епископ, и как глава конституционной монархии. Вместе с коронами рушатся и последние сословные привилегии, сохранявшиеся у аристократии, то есть наряду с придворным обществом и особо защищенной земельной собственностью рушатся прежде всего офицерские корпуса старого образца, которые и в эпоху всеобщей воинской повинности еще отличались всеми признаками сословной общности. Причина, по которой была возможна такая замкнутость, состоит в том, что сам по себе бюргер, как мы видели, не способен к ведению военных действий, и оттого вынужден полагаться на своих представителей, образующих особую касту воинов. Положение изменяется в эпоху рабочего, который наделен стихийной связью с войной и потому способен представлять себя на войне своими собственными средствами. Поражает та легкость, с какой весь этот слой, еще каким-то образом связанный с абсолютным государством, сносится ветром или, скорее, разваливается сам собой. Не оказав сколь-нибудь достойного сопротивления, он гибнет под натиском катастрофы, которая, не ограничиваясь им одним, задевает и пока еще остающиеся относительно невредимыми бюргерские массы. Правда, какое-то короткое время, причем особенно в Германии, кажется, будто именно этим массам произошедшее событие дарит запоздалый, но окончательный триумф. Однако нужно видеть, что это событие, в первой своей фазе выступающее как мировая война, во второй фазе выступает как мировая революция, чтобы затем, быть может, вновь вернуться к военным формам. В этой второй фазе работы, ведущейся то втайне, то открыто, выясняется, что возможность вести бюргерский образ жизни с каждым днем становится все более безнадежной. Причины этого явления могут быть найдены в любом исследуемом поле; их можно увидеть в проникновении стихийных сил в жизненное пространство и в одновременной утрате чувства безопасности, в распаде индивида, в исчезновении унаследованных идей и материального достояния, а также в нехватке порождающих сил как таковых. В любом случае подлинная причина состоит в том, что новое силовое поле, сосредоточивающееся вокруг гештальта рабочего, разрушает все чуждые узы, и в том числе узы бюргерства. Эта катастрофа влечет за собой иногда почти необъяснимый разлад в исполнении привычных функций. Литература становится безвкусной, хотя по-прежнему старается обсуждать те же самые вопросы, экономика хиреет, парламенты утрачивают работоспособность, даже если не подвергаются нападкам извне. Тот факт, что техника в это время выступает как единственная власть, не подверженная этим симптомам, явно выдает ее принадлежность к иной, более значительной системе отсчета. За это короткое послевоенное время ее символы быстрее проникли в самые удаленные уголки земного шара, чем тысячу лет назад крест и колокол — в первобытные леса и болотистые земли германцев. Там, куда вторгается вещественный язык этих символов, рушится старый закон жизни; из действительности он смещается в сферу романтики, — однако требуется особый взгляд для того, чтобы увидеть здесь больше, чем всего лишь процесс уничтожения.
Поле уничтожения будет измерено не полностью, если оставить без внимания наступление на культовые начала. Техника, то есть мобилизация мира гештальтом рабочего, является как разрушительницей всякой веры вообще, так и наиболее решительной антихристианской силой, какая была известна до сих пор. Она является таковой в той мере, в какой ее антихристианский характер оказывается одним из ее производных свойств, — отрицание подобает ей уже в силу одного лишь факта ее существования. Имеется большая разница между древними иконоборцами и поджигателями церквей, с одной стороны, и артиллеристом мировой войны, которому высокая степень абстракции позволяет рассматривать готический собор исключительно как точку наводки в зоне огня. Там, где появляются технические символы, пространство очищается от всех иных сил, от большого и малого мира духов, которые поселились в нем. Разнообразные попытки церкви заговорить на языке техники ведут лишь к ускорению ее заката, к осуществлению широкого процесса секуляризации. Истинные отношения власти еще не выступили в Германии на поверхность потому, что они скрыты под мнимым господством бюргерства. То, что было сказано об отношении бюргера к касте воинов, сохраняет силу и для его отношения к церкви, — хотя он и чужд этим началам, он все же зависит от них, и об этом говорит тот факт, что он нуждается в помощи с их стороны. Ему не хватает как военной, так и культовой субстанции, если, конечно, отвлечься от мнимого культа прогресса. Напротив, рабочий, как тип, выходит из зоны антитетики либерализма, — его характеризует не то, что он не имеет веры, а то, что вера у него другая. За ним остается право вновь открыть тот великий факт, что жизнь и культ тождественны — факт, который, за исключением жителей каких-нибудь узких окраинных областей и горных долин, упускают из виду люди нашего пространства. В этом смысле можно, конечно, осмелиться сказать, что уже сегодня среди зрительских рядов кинозала или на автогонках можно наблюдать более глубокое благочестие, нежели то, какое еще встречается под кафедрами и перед алтарями. Если это происходит уже на низшем, наиболее смутном уровне, где человек лишь пассивно подчинен новому гештальту, то, пожалуй, можно догадаться и о приближении новых игр, новых жертв, новых восстаний. Роль техники в этом процессе можно сравнить, скажем, с римской имперской выучкой, которой в отличие от германских герцогов обладали первые христианские миссионеры. Новый принцип обнаруживается в новых фактах, в создании особых действенных форм, — и эти формы глубоки, поскольку экзистенциально связаны с этим принципом. В сущности, различия между глубиной и поверхностью не существует. Далее следует упомянуть и о крушении в ходе войны подлинной народной церкви XIX века, а именно, преклонения перед прогрессом, — упомянуть прежде всего потому, что в зеркале этого краха особую отчетливость приобретает двойственный лик техники. Ведь техника выступает в бюргерском пространстве как орган прогресса, движущегося в направлении разумно-добродетельного совершенства. Поэтому она тесно связана с ценностями познания, морали, гуманности, экономики и комфорта. Воинственная сторона ее лика, подобного лику Януса, плохо сообразуется с этой схемой. Однако нельзя спорить с тем, что к локомотиву можно прицепить не вагон-ресторан, а платформу с ротой солдат, и что мотор может приводить в движение не шикарный автомобиль, а танк, — что, стало быть, развитие транспортных средств быстрее приводит в соприкосновение друг с другом не только доброжелательных, но и злонамеренных европейцев. Подобно этому, искусственное производство азотсодержащих препаратов оказывает влияние как на сельское хозяйство, так и на технику изготовления взрывчатых веществ. Все эти вещи можно оставлять без внимания лишь до тех пор, пока с ними не соприкоснешься. Поскольку же применение в ходе борьбы прогрессивных, «цивилизаторских» средств нельзя отрицать, постольку бюргерская мысль стремится оправдать их применение. Происходит это за счет того, что прогрессистская идеология применяется к процессу войны; использование вооруженной силы оказывается тогда прискорбным исключением, средством обуздания противящихся прогрессу варваров. Эти средства применяются только ради гуманности, ради человечности, да и то лишь когда их приходится защищать. Цель их применения — не победа, а освобождение народов, принятие их в сообщество, обладающее более высокой нравственностью. Таково то моральное прикрытие, под которым совершается ограбление колониальных народов и которое распространяется на все так называемые мирные соглашения. Всюду, где в Германии проступало бюргерское чувство, люди с наслаждением смаковали эти фразы и участвовали в организациях, рассчитывавших увековечить это состояние. Тем не менее положение вещей таково, что мировое бюргерство во всех странах, не исключая и Германии, одержало лишь мнимую победу. Его позиции ослабли ровно в той степени, в какой оно после войны распространилось по всей планете. Выяснилось, что бюргер не способен применять технику как властное средство, приспособленное для нужд его существования. Возникшая таким образом ситуация — это не новый порядок мира, а по-иному распределенная эксплуатация. Все мероприятия, претендующие на установление нового порядка, отличаются своей бессмысленностью, будь то пресловутая Лига наций, процесс разоружения, право народов на самоопределение, создание пограничных и карликовых государств или коридоров. На них лежит слишком отчетливый отпечаток замешательства, чтобы это могло остаться незамеченным даже цветными народами. Господство этих посредников, дипломатов, адвокатов и дельцов есть мнимое господство, день ото дня теряющее свою опору. Его установление можно объяснить только тем, что война завершилась перемирием, лишь слегка прикрытым высокопарными либеральными фразами, перемирием, под покровом которого продолжает разгораться мобилизация. На политической карте множатся красные пятна; идет подготовка к взрывам, от которых взлетят навоз-дух все эти призраки. Они появились лишь из-за того, что во главе сопротивления, которое Германия развернула из глубинных сил своего народа, не стал слой вождей, владевших стихийным языком приказа. Поэтому одним из важнейших результатов войны стало бесследное исчезновение этого слоя вождей, не сумевшего подняться даже до уровня ценностей прогресса. Его немощные попытки утвердиться вновь неизменно сопряжены со всем, что есть в мире затасканного и запылившегося — с романтикой, либерализмом, церковью, бюргерством. Все отчетливее проступает граница, разделяющая два фронта — фронт реставрации и фронт, решившийся продолжать войну всеми — и не только военными — средствами. Но кроме этого мы должны знать, где находятся наши истинные союзники. Они находятся не там, где хотят сохранить положение вещей, а там, где хотят атаки; и мы приближаемся к тому состоянию, когда всякий конфликт, развязанный в любом уголке мира, будет укреплять нашу позицию. До войны, во время войны и по ее окончании бессилие старых образований становилось все более отчетливым. Но для нас лучшее вооружение состоит в том, чтобы каждый единичный человек и все люди вместе решились жить жизнью рабочего. Только тогда будут обнаружены подлинные источники силы, которые скрыты в доступных нашему времени средствах и истинный смысл которых раскрывается не в прогрессе, а в господстве.
Война выступает в качестве первостепенного примера потому, что она раскрывает присущий технике властный характер, исключая при этом все элементы экономики и прогресса. Здесь нельзя дать ввести себя в заблуждение диспропорции между огромными затратами средств и достигнутыми результатами. Уже по тому, как формулировались различные цели войны, можно было понять, что нигде в мире не было такой воли, которая соответствовала бы жесткости этих средств. Нужно, однако, знать, что незримый результат бывает более значим, чем зримый. Этот незримый результат состоит в мобилизации мира гештальтом рабочего. Его первый признак проявляется в том, что оружие обращается против властей, у которых не было сил для его продуктивного применения. Тем не менее признак этот по своей природе вовсе не негативен. В нем заявляет о себе начало метафизической атаки, необоримая сила которой заключается в том, что тот, против кого она направлена, сам — и, по-видимому, добровольно — выбирает средства для своего уничтожения. Так бывает не только на войне, но и везде, где человек сталкивается со специальным характером работы. Везде, где человек попадает в сферу влияния техники, он обнаруживает себя перед неизбежной альтернативой. Он должен либо принять своеобразные средства и заговорить на их языке, либо погибнуть. Но если их принять, — и это очень важно, — то мы становимся не только субъектом технических процессов, но в то же время и их объектом. Применение таких средств влечет за собой совершенно определенный стиль жизни, распространяющийся как на великие, так и на малые ее проявления. Итак, техника никоим образом не есть некая нейтральная власть, вместилище действенных и удобных средств, откуда может по своему усмотрению черпать какая угодно традиционная сила. Напротив, за этим будто бы нейтральным ее характером скрывается таинственная и прельстительная логика, с помощью которой техника и предлагает себя людям. Эта логика становится все более очевидной и неодолимой по мере того как пространство работы становится все более тотальным. В той же мере ослабевает и инстинкт тех, к кому она обращена. Инстинктом обладала церковь, когда она хотела уничтожить знание, называвшее Землю спутником Солнца; инстинктом обладал и рыцарь, презиравший ружейные стволы, и ткач, разбивавший машины, и китаец, запрещавший импортировать их. Все они, однако, каждый в свою очередь, заключили мир, причем такой мир, который свидетельствует об их поражении. Последствия наступают со все большей скоростью, со все более беспощадной очевидностью. Еще сегодня мы видим, как не только обширные народные слои, но даже целые народы ведут борьбу против этих последствий, и борьба эта несомненно окончится неудачей. Кто захотел бы отказать в своем участии, скажем, крестьянскому сопротивлению, которое в наше время приводит к отчаянному напряжению сил? Но здесь можно сколько угодно спорить о законах, о принятии различных мер, о ввозных пошлинах и о ценах, — эта борьба будет оставаться бесперспективной, потому что свобода, как она понимается здесь, ныне уже невозможна. Пашня, обрабатываемая машинами и удобряемая искусственным азотом, произведенным на фабриках, это уже не прежняя пашня. Поэтому неверно говорить, будто существование крестьянина вневременно и все великие перемены пролетают над его клочком земли как ветер и облака. Революция, которой мы захвачены, обнаруживает свою глубину как раз в том, что разрушает даже самые древние состояния. Пресловутая разница между городом и деревней существует сегодня лишь в романтическом пространстве; она лишилась значения так же, как и разница между органическим и механическим миром. Свобода крестьянина не является иной, чем свобода каждого из нас, — она состоит в понимании того, что все другие образы жизни, кроме образа жизни рабочего, стали для него недоступны. Доказать это можно на любых мелочах, и не только из экономической области; именно вокруг этого момента идет борьба, исход которой, в сущности, давно уже решен. Здесь мы принимаем участие в одной из последних атак на сословные отношения, которая сказывается еще болезненней, чем истребление десятой части городских культурных слоев посредством инфляции, и которая, наверное, может сравниться только с окончательным уничтожением старой воинской касты в ходе механических сражений. Между тем назад пути нет; вместо того, чтобы создавать заповедные парки, нужно стараться оказывать планомерную помощь, которая будет тем полезнее, чем больше она будет соответствовать смыслу событий. Речь идет о внедрении таких форм возделывания, обработки и заселения земли, в которых находил бы свое выражение тотальный характер работы. Таким образом, тот, кто использует собственно технические средства, утрачивает свободу, испытывает ослабление закона своей жизни, которое сказывается и в великом, и в малом. Человек, проведший к себе электрическую сеть, может быть и располагает большим комфортом, однако, бесспорно, менее независим, чем тот, кто сам зажигает свой светильник. Земледельческое государство или цветной народ, выписывающий себе машины, инженеров или специальных работников, становится данником, явным или неявным образом вступает в отношение зависимости, которое как динамит разрывает привычные для него связи. «Победное шествие техники» оставляет за собой широкий след из разрушенных символов. Его неминуемым результатом является анархия, — та анархия, которая разрывает жизненные единства на составляющие их атомы. Разрушительная сторона этого процесса хорошо известна. Позитивная его сторона состоит в том, что техника сама коренится в культе, что она располагает своими собственными символами и что за техническими процессами кроется борьба между гештальтами. Поэтому кажется, будто она в сущности своей нигилистична, так как ее наступление затрагивает всю совокупность отношений и так как ни одна ценность не в состоянии оказать ей сопротивления. Однако именно этот факт и должен озадачить нас: он выдает, что техника, хотя сама она лишена ценности и якобы нейтральна, носит тем не менее служебный характер. Мнимое противоречие между безразличной готовностью техники ко всему и для каждого и ее разрушительным характером исчезает тогда, когда мы распознаем в ней ее языковое значение. Этот язык выступает под маской строгого рационализма, который способен с самого начала однозначно решать те вопросы, которые перед ним поставлены. Другая его черта — примитивность; для понимания его знаков и символов не требуется ничего, кроме их голого существования. Кажется, нет ничего более эффективного, целесообразного, удобного, чем использование этих столь понятных, столь логичных знаков. Намного труднее, правда, увидеть, что здесь используется не логика вообще, а такая совершенно особая логика, которая по мере обнаружения своих преимуществ выдвигает собственные притязания и умеет преодолевать любое сопротивление, которое несоразмерно ей. Та или иная власть пользуется техникой; стало быть, она приспосабливается к властному характеру, скрытому за техническими символами. Она говорит на новом языке; стало быть, она пренебрегает всеми следствиями, кроме тех, которые уже заключены в применении этого языка, подобно тому как решение арифметической задачи содержится в ее условии. Этот язык понятен любому и, стало быть, сегодня существует лишь одна разновидность власти, к которой вообще можно стремиться. Однако если технические формулы, которые являются всего лишь средствами для достижения цели, пытаются подчинить не соразмерным с ними жизненным законам, это неизбежно приводит к продолжительным периодам анархии. В связи с этим можно наблюдать, что анархия возрастает в той мере, в какой поверхность мира становится все более однообразной, а разнородные силы сливаются воедино. Эта анархия есть не что иное, как первая, необходимая ступень, ведущая к новым иерархическим структурам. Чем шире та сфера, которую создает себе новый язык как якобы нейтральное средство общения, тем шире и круг, который раскрывается для него как для языка приказа. Чем глубже подведены мины под старые связи, чем сильнее эти связи изношены, чем чаще атомы высвобождаются из их узлов, тем меньшее сопротивление оказывается органической конструкции мира. Однако в отношении возможности такого господства в наше время сложилась ситуация, которую нельзя сопоставить ни с одним историческим примером. В технике мы находим самое действенное, самое неоспоримое средство тотальной революции. Мы знаем, что у сферы уничтожения есть ее тайный центр, в котором берет начало будто бы хаотичный процесс подчинения старых сил. Этот акт проявляется в том, что подчинившийся вольно или невольно начинает говорить на новом языке. Мы видим, что новое человечество движется к этому решающему центру. Фаза разрушения сменяется действительным и зримым порядком, когда к господству приходит та раса, которая умеет говорить на новом языке не в духе голого рассудка, прогресса, пользы или комфорта, а владеет им как языком стихийным. Это будет происходить в той мере, в какой на лице рабочего станут проступать его героические черты. Поставить технику на службу по-настоящему и без каких-либо противоречий можно будет только тогда, когда в распоряжающихся ею единичных людях и их сообществах будет репрезентирован гештальт рабочего.
Если в разрушительном и мобилизующем центре технического процесса увидеть гештальт рабочего, использующий деятельного и страдающего человека как посредника, то изменится и прогноз, который можно составить для этого процесса. Каким бы подвижным, взрывным и переменчивым ни представлялся эмпирический характер техники, она ведет к установлению совершенно определенных, однозначных и необходимых порядков, росток которых изначально содержится в ней как задача, как цель. Это отношение можно выразить также, сказав, что свойственный ей язык находит все более отчетливое понимание. Как только мы поймем это, исчезнет и та завышенная оценка развития, которая характерна для отношения прогресса к технике. Быть может, очень скоро нам станет непонятна та гордость, с которой человеческий дух очерчивает свои безграничные перспективы и которая породила свою особую литературу. Мы сталкиваемся тут с ощущением стремительного марша, которое окрыляет конъюнктурные настроения и в расплывчатых целях которого отражается блеск старых лозунгов разума и добродетели. Здесь происходит замена религии — и притом религии христианской — познанием, которое берет на себя роль Спасителя. В пространстве, где мировые загадки разрешены, на долю техники выпадает задача избавления человека от обрекшего его на работу проклятья и создания ему условий для занятия более достойными вещами. Прогресс познания выступает здесь как возникший благодаря акту творения созидательный принцип, который окружен особым почитанием. Характерно, что этот прогресс предстает в виде непрерывного роста, — он уподобляется растущей сфере, которая вступает в соприкосновение с новыми задачами по мере того, как увеличивается ее поверхность. Здесь тоже можно обнаружить то понятие бесконечности, которое опьяняет дух и тем не менее для нас уже неосуществимо. При виде бесконечности, неизмеримости пространства и времени рассудок достигает той точки, в которой ему открываются его собственные границы. Единственный выход для рационалистической эпохи состоит в том, что она проецирует прогресс познания в эту бесконечность, — словно плавучий огонек, уносимый зловещим потоком. Однако чего рассудок не видит, так это того факта, что эта бесконечность, это сверлящее «что дальше?» порождены им самим и что их наличие свидетельствует не о чем ином, как о его собственной несостоятельности, — о его неспособности схватывать величины, стоящие выше пространственно-временной взаимосвязи. Без поддерживающей его среды, без пространственно-временного эфира дух сорвался бы вниз, и сам инстинкт самосохранения, сам страх заставляет его создавать такое представление о бесконечности. Именно потому этот взгляд на бесконечность принадлежит эпохе прогресса; его не было прежде, не будет он понятен и позднейший поколениям. В частности, там, где мышление определяют гештальты, ничто не принуждает нас отождествлять бесконечное и безграничное. Скорее, здесь должно проявляться стремление постичь картину мира как завершенную и вполне ограниченную тотальность. Но тем самым с понятия развития спадает и та качественная маска, которой его снабжает прогресс. Никакое развитие не в состоянии извлечь из бытия больше того, что в нем содержится. Напротив, ход самого развития определяется бытием. Это справедливо и для техники, которую прогресс видел в перспективе ее безграничного развития. Развитие техники не безгранично; оно завершается в тот момент, когда она в качестве инструмента начинает соответствовать особым требованиям, которые предъявляет к ней гештальт рабочего.
Таким образом, в практическом отношении мы сталкиваемся с тем фактом, что жизнь разворачивается в некоем промежуточном пространстве, для которого характерно не развитие само по себе, а развитие в направлении вполне определенных состояний. Наш технический мир не является областью неограниченных возможностей; скорее, его можно охарактеризовать как эмбрион, стремящийся достичь совершенно определенной стадии зрелости. Наше пространство словно уподобляется грандиозной кузнечной мастерской. От взора не может укрыться, что здесь ничто не создается в расчете на долгий срок, чему мы восхищались в строениях древних, равно как и в том смысле, в каком искусство пытается выработать действенный язык форм. Любое средство носит, скорее, промежуточный, мастеровой характер и предназначено для недолгосрочного использования. Этой ситуации соответствует то, что наш ландшафт выступает как ландшафт переходный. Здесь нет какого-либо постоянства форм; все формы непрерывно видоизменяются и находятся в динамическом беспокойстве. Нет никаких устойчивых средств; нет ничего устойчивого, кроме роста кривой показателей, которые сегодня обращают в металлолом то, что еще вчера являлось непревзойденным инструментом. Поэтому постоянства нет и в архитектуре, в образе жизни, в экономике, ибо все это связано с устойчивостью средств, как она была свойственна топору, луку, парусу или плугу. Жизнь единичного человека проходит в пределах этого мастерового ландшафта, и в то же время от него требуется пожертвовать частью работы, в преходящем характере которой нет никаких сомнений и у него самого. Изменчивость средств сопровождается непрерывным вложением капитала и рабочей силы, которое хотя и скрывается под маской экономической конкуренции, но осуществляется вопреки всем законам экономики. Оказывается, что целые поколения уходят, не оставив после себя ни сбережений, ни памятников, но всего лишь отметив собой определенную стадию, определенный уровень мобилизации. Это промежуточное отношение бросается в глаза в том запутанном, беспорядочном состоянии, которым вот уже более ста лет характеризуется технический ландшафт. Это малоприятное для глаз зрелище вызвано не только разрушением природного и культурного ландшафта — оно объясняется несовершенством самой техники. Эти города с их проводами и испарениями, с их шумом и пылью, с их муравьиной суетой, с их хаосом архитектурных стилей и новшеств, каждые десять лет придающих им новое лицо, суть гигантские мастерские форм, — однако сами они не имеют никакой формы. Они лишены стиля, если не считать анархию его особой разновидностью. В самом деле, сегодня, когда говорят о городах, их оценивают двояко, имея в виду степень их сходства либо с музеем, либо с кузницей. Между тем можно констатировать, что XX век, по крайней мере в некоторых своих моментах, уже предлагает большую чистоту и определенность линий, свидетельствующую о том, что стремление техники к своей оформленности становится более ясным. Так, можно заметить отход от усредненной линии, от уступок, которые еще недавно считались неизбежными. Начинает появляться интерес к высоким температурам, к ледяной геометрии света, к доведенному до белого каления металлу. Ландшафт становится более конструктивным и более опасным, более холодным и более раскаленным; из него исчезают последние остатки комфорта. В нем есть уже такие участки, которые пересекаешь как окрестности вулкана или вымершие лунные ландшафты, где господствует столь же незримая, сколь и вездесущая осмотрительность. Побочных целей, скажем, соображений вкуса, стараются избегать; в решающий ранг возводятся технические проблемы, и в этом есть свой резон, поскольку за этими проблемами кроется нечто большее, чем их технический характер. В то же время инструменты приобретают большую определенность и однозначность — и, можно сказать, большую простоту. Они приближаются к состоянию совершенства, — как только оно будет достигнуто, будет завершено и развитие. Если, к примеру, сравнить экземпляры во все пополняющемся ряду технических моделей в одном из тех новых музеев, которые, как Немецкий музей в Мюнхене, можно назвать музеями работы, то обнаружится, что большей сложностью отмечены не поздние, а начальные стадии. В качестве одного замечательного примера можно привести то обстоятельство, что планирующий полет был разработан только после моторного полета. С формированием технических средств дело обстоит так же, как и с формированием расы: отчетливость черт характерна не для его начала, а для его завершения. Для расы характерно то, что она избегает многочисленных и сложных вариантов и выбирает, наоборот, очень однозначные и очень простые возможности. Потому и первые машины похожи еще на сырой материал, который шлифуется в ходе непрерывной работы. Как бы ни увеличивались их размеры и функции, они словно погружаются в более прозрачную среду. В той же степени возрастает не только их энергетический и экономический, но и эстетический ранг, одним словом, возрастает их необходимость. Однако этот процесс не ограничивается лишь увеличением точности отдельных инструментов, — он ощущается и на всем протяжении технического простр
|
||||
Последнее изменение этой страницы: 2016-08-01; просмотров: 196; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы! infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 3.137.176.238 (0.023 с.) |