Глава 9. Бодрствующий разум. Победы и поражения 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Глава 9. Бодрствующий разум. Победы и поражения



Самое лучшее, Кирн, что дали бессмертные людям, –
Разум. Любые дела можно рассудком обнять.

Феогнид Мегарский

О сколько нам открытий чудных
Готовят просвещенья дух
И опыт, сын ошибок трудных,
И гений, парадоксов друг...

А. Пушкин

Читатель, вероятно, помнит замечательный офорт великого испанского художника Фр. Гойи, изображающий погруженного в глубокий сон человека, над которым склонились злобно ухмыляющиеся призраки и химеры. Надпись под рисунком гласит: «Сон разума рождает чудовищ». С грустью приходится признать, что в истории человечества состояние духовной спячки с обычно сопутствующими ей кошмарами всегда было скорее правилом, чем исключением из него. Подавляющее большинство народов Земного шара оставалось в этом состоянии тысячелетиями, а многие и до сих пор то ли не могут, то ли не хотят из него выйти. Основой такого рода самогипноза, по-видимому, может считаться непрямое, нереалистическое восприятие окружающей человека природной и социальной среды, ее сознательное или чаще все же бессознательное искажение и преобразование во всевозможные фантомы, с помощью которых люди пытаются постичь неподвластные их разуму явления или события. В конечном счете такое нежелание или неумение прямо смотреть в лицо фактам может проистекать либо из физиологически запрограммированной (например, при недостаточном развитии левого полушария головного мозга) неспособности или ограниченной способности к логическому мышлению, либо из часто свойственного отдельным индивидам и целым их сообществам страха перед таким мышлением, который в свою очередь может быть понят как результат психического травматизма или как форма бегства от слишком суровой и тягостной действительности.

Как ни парадоксально это звучит, но именно греки, эти, по определению Платона, «вечные дети» первыми среди всех народов древности научились правильно строить свои мысли, а научившись этому в общем нелегкому искусству, сумели прямо и трезво взглянуть и на самих себя, и на окружающий их мир, что в те времена требовало немалого мужества и подлинно героической решимости. Подобно андерсеновскому мальчику, узревшему голого человека там где окружавшие его взрослые люди видели пышно одетого монарха, они впервые увидели мир таким, каков он есть на самом деле, без обычно скрывающих его драпировок метафизических мнимостей и кажимостей. Соседи греков по ойкумене в большинстве своем как будто опасались своего же собственного рассудка, не доверяли ему и старались ограничить его свободу плотной оградой религиозных догм, суеверий и запретов. В отличие от них греки дали полную волю своему природному здравому смыслу, едва появившись на освещенной исторической сцене после долгого безвременья так называемых «темных веков». Столь непохожий на вечно погруженный в какую-то странную полудремоту рассудок древнего человека греческий разум непрерывно бодрствовал и, работая на полную мощность, одну за другой решал все более и более сложные задачи.

Прежде мы уже говорили (см. гл. 2) о таких типичных для греков чертах характера, как исключительная предприимчивость, изобретательность и рассудительность. Эти их качества проявлялись абсолютно во всем, за что бы они не брались: в сельском хозяйстве, ремесле, торговле, мореплавании, освоении дальних земель, политическом обустройстве своих государств, судопроизводстве, дипломатии и т. д. О том, как высоко ценили греки умение правильно мыслить уже в древнейший период своей истории, может свидетельствовать хотя бы фигура Одиссея, одного из самых популярных персонажей гомеровского эпоса. Уже в «Илиаде» он предстает перед нами как неоспоримый интеллектуальный лидер ахейского воинства, осаждающего Трою. Он обладает удивительной способностью не терять головы и находить выход из самых сложных и трудных положений. В знаменитой сцене испытания войска во II песни поэмы он единственный из всех ахейских героев сохраняет присутствие духа посреди бушующей толпы и находит нужные слова для того, чтобы усмирить вышедшую из повиновения, совершенно деморализованную армию. Согласно мифу, уже известному Гомеру, именно Одиссей был инициатором постройки огромного деревянного коня, с помощью которого греки наконец взяли Трою. Также и в «Одиссее» герой одолевает всех встречающихся на его пути чудовищ и великанов не столько силой мышц, сколько силой разума. А его перевоплощение в старого нищего в заключительной части поэмы преподносится читателю как хитроумная стратегема, с помощью которой герой сумел обмануть и захватить врасплох численно намного превосходящих его врагов – женихов Пенелопы. И сам Одиссей, и всюду ему сопутствующая и во всем содействующая богиня Афина выступают на страницах поэмы как живые олицетворения постоянно бодрствующего, действенного разума. Мы впали бы, однако, в серьезное заблуждение, если бы попытались представить себе греков как плоских прагматиков и рационалистов, привыкших во всем искать лишь голую практическую пользу и ничего больше. Природа наделила их не только ясным и трезвым умом, но и тончайшей интуицией и могучим воображением. Об этом свидетельствует не только греческая мифология, едва ли не самая богатая и занимательная из всех мифологий мира, но и греческая поэзия, греческое искусство и, не в последнюю очередь, греческая философия. Главная же особенность менталитета греков, на которую здесь следует обратить особое внимание, заключалась в том, что они были первым и единственным среди всех народов древности, который научился извлекать удовольствие из самого процесса мышления, не заботясь о том, какое применение могут найти результаты этих раздумий в обычной, повседневной жизни. Поиск истины интересовал их сам по себе и в принципе мог быть направлен на что угодно, будь то происхождение вселенной или истинные причины всеэллинской Пелопоннесской войны. Именно в Греции впервые появился особый человеческий тип свободомыслящего интеллектуала. Сами греки называли таких людей «философами», т. е. буквально «любомудрами». Логический акцент ставился, таким образом, не на мудрости самой по себе, а на стремлении и способности такого человека извлекать наслаждение из своего превосходно устроенного мыслительного аппарата так же, как атлет наслаждается игрой своих великолепно развитых мышц. На первый план выдвигался чисто эстетический или игровой аспект умственной деятельности, что, как мы уже видели (см. гл. 8), вообще весьма характерно для греческого отношения к жизни.

Заметим попутно, что греки были не единственным рационально мыслящим народом древности. В известном смысле еще более последовательными рационалистами и реалистами были римляне. В конце концов именно они, а не греки придумали самую рациональную и, добавим, самую бесчеловечную систему эксплуатации рабского труда, о которой мы можем судить по сочинениям римских «агрономов»: Катона, Варрона и Колумелы. Они же создали лучшую в мире и опять-таки очень рационально организованную армию, с помощью которой подчинили себе весь, как они выражались, «земной круг» (orbis terrarum). Хорошо продуманную вплоть до мельчайших деталей политическую систему представляло собой и государственное устройство Римской республики, доказавшей свое неоспоримое превосходство над многими другими государствами Средиземноморья, в том числе и над греческими полисами, в длительной борьбе за мировое господство. Мелочная расчетливость и педантизм вообще были отличительными чертами римского «национального характера», которые в равной мере проявили себя и в повседневной домашней жизни этого народа, и в государственных и военных делах его великих мужей, и в знаменитом римском праве, и в тесно связанной с правом римской религии.

Но при всей его необыкновенной логичности и въедливой пунктуальности римский рассудок очень редко отрывался от почвы самых простых и низменных истин, редко воспарял к высотам подлинной духовности. Правда, в отличие от народов Древнего Востока, римляне, по крайней мере самые образованные из них, были уже знакомы и с настоящей наукой, и с философией. Но все это они получили практически уже в готовом виде от греков. К тому же сообразно с сугубо практическим складом их ума их интересовали по преимуществу такие прикладные отрасли науки, как механика, медицина, агрономия, астрономия, в то время по сути неотделимая от астрологии, география, юриспруденция, этика. А то, что идет сверх этого, как, например, «Естественная история» Плиния Старшего, оказывается простой копилкой всякого рода уродств и курьезов живой природы, чем-то вроде петровской Кунсткамеры. В римской философии, пожалуй, найдется несколько крупных и достаточно интересных фигур, каковыми могут считаться Цицерон, Лукреций Кар, Сенека Младший, Марк Аврелий, Боэций. Но все они, за исключением Лукреция, были, в первую очередь, философами-моралистами и не занимались проблемами онтологического или гносеологического характера. Кроме того, все они так или иначе стоят на плечах у своих греческих предшественников. Собственных оригинальных идей у них в запасе было не так уж много. Тот же Цицерон, как хорошо сказал о нем А. Блок, всего лишь «собрал жалкие остатки меда с благоуханных цветов великого греческого мышления, с цветов, беспощадно раздавленных грубым колесом римской телеги». В большинстве своем римляне воспринимали любую отвлеченную от насущных нужд теорию как своего рода интеллектуальное баловство, без которого вполне можно обойтись в повседневной жизни. На греков, особенно склонных к такого рода бесплодному умствованию, они нередко взирали с откровенным презрением как на вздорных мечтателей и фантазеров, людей, оторванных от почвы действительности.

Как мы видим, далеко не всякий рационализм способен подняться до подлинно рационального, т. е. научного осмысления мира. Греки были единственным народом древности, которому удалось взойти на эту вершину. Но почему именно греки? Почему маленькая и бедная Греция, а не страны Востока, например, Египет, Двуречье или Китай с их тысячелетней культурой, с их высочайшими достижениями в технологии, сельском хозяйстве, архитектуре, искусстве и т. д., стала родиной науки и философии в современном европейском значении этих двух слов? [+1] Вокруг этой проблемы, которая с полным основанием быть признана одной из наиболее значимых, центральных проблем в культурной истории человечества, уже давно (начиная, по крайней мере, с XVIII в.) ведутся неутихающие споры, и разброс гипотез, пытающихся так или иначе объяснить загадочный феномен рождения греческой науки, все еще остается очень широким.

На первый взгляд, вполне логично рассуждают те ученые (в основном представители марксистской исторической школы), которые напрямую связывают первые проблески научной мысли с тем бурным экономическим подъемом, который Греция переживала в VIII – VI вв. до н. э. или в эпоху Великой колонизации. Эта мысль напрашивается сама собой, как только мы вспоминаем, что первые греческие ученые и философы (а они, как правило, совмещали обе эти специальности в одном лице [+2] ) были выходцами из ионийских полисов Малой Азии, таких, как Милет, Эфес, Колофон, Самос, как раз в то время, к которому принято относить их деятельность (VI – начало V вв. до н. э.), выдвинувшихся на первый план в экономической и культурной жизни греческого мира. Некоторые особенно рьяные приверженцы марксистской доктрины настаивали даже на том, что главным носителем передового научного и вместе с тем материалистического мировоззрения в архаической Греции был класс или прослойка купцов и ремесленников, тогда как старая землевладельческая знать и тесно связанное с ней патриархальное крестьянство упорно держались за догматы традиционной религии, а если и обращались к занятиям философией, то тут же скатывались в «болото мистицизма и идеализма», как, например, Пифагор, Гераклит Эфесский или представители школы элеатов. Эти настойчивые попытки во что бы то ни стало упрятать свободно льющийся поток эллинской мысли в «прокрустово ложе» омертвелых социологических схем, конечно, грешат сильным упрощением реальных исторических процессов и в наше время заслуживают упоминания разве что как любопытные образчики неуклюжей вульгаризации истории науки. На самом деле, как теперь это ясно каждому, греческая наука, как и всякое свободомыслие, не признавала никаких сословных или классовых перегородок, хотя на первых порах наиболее весомый вклад в ее развитие был внесен, что в общем вполне естественно, именно людьми из старинных аристократических фамилий, которые (в отличие от купцов и ремесленников) располагали достаточным досугом для занятий «бесплодным умозрением».

Тем не менее, отвлекаясь от всех этих теперь уже как будто ушедших в прошлое схоластических споров, нельзя не признать, что кипучая деловая жизнь ионийских полисов с характерным для нее непрерывным коловращением товаров, людей и мнений, стекавшихся сюда на западную кромку Малой Азии из разных стран Востока и Запада, уже сама по себе создавала весьма благоприятную «среду обитания» для первых греческих мыслителей рационалистического толка. Но разве дело только в этом? Ведь ничуть не менее интенсивной была деловая жизнь и в таких крупнейших центрах мировой торговли той эпохи, как, скажем, Вавилон, Сарды (столица Лидийского царства), финикийские портовые города Тир и Сидон и, наконец, Карфаген, долго державший в своих руках чуть ли не весь товарообмен между Западным и Восточным Средиземноморьем. Также и в этих огромных, по тогдашним меркам, городах вещи постоянно встречались с вещами, люди с людьми, а идеи с идеями. Однако развитие настоящей науки и философии в них почему-то оказалось невозможным.

Несомненно, есть свой резон и в догадках тех историков, которые перебрасывают логический мостик от всем известной склонности греков к политическому свободомыслию к свободомыслию научному. Именно так рассуждал, например, французский исследователь Ж.-П. Вернан. Вот одно из его характерных высказываний: «Знания, нравственные ценности, техника мышления выносятся на площадь, подвергаются критике и оспариваются. Как залог власти они не являются более тайной фамильных традиций; их обнародование влечет за собой различные истолкования, интерпретации, возражения, страстные споры. Отныне дискуссия, аргументация, полемика становятся правилами как интеллектуальной, так и политической игры. Постоянный контроль со стороны общества осуществляется как над творениями духа, так и над государственными учреждениями». И в самом деле, от жарких споров в народном собрании или на судебном разбирательстве, требовавших от их участников не только красноречия, но и немалой интеллектуальной изощренности, казалось бы, лежит прямой путь к научным и философским диспутам. В условиях нормально функционирующей системы прямого народовластия у человека, в особенности у полноправного гражданина, активно участвующего в политической жизни своего государства, постепенно вырабатывается привычка критически оценивать и свои собственные, и чужие мнения и вместе с тем умение отстаивать в споре с помощью логических доводов свою особую точку зрения на любую проблему. С течением времени эта привычка может распространиться на самый широкий круг вопросов не только чисто житейского или политического, но также и мировоззренческого и даже религиозного характера.

Здесь самое время еще раз напомнить читателю о том, что в отличие от культур Древнего Востока греческая культура развивалась в условиях относительной духовной свободы, вне всякого сомнения, тесно связанной с характерной для греческих полисов свободой политической. Греки никогда не знали типичного для стран Востока засилья религиозной догматики в жизни общества. Собственно говоря, они не знали и самих религиозных догм в точном значении этого слова. У них не было священных книг таких, как Библия, Веды, Евангелие, Коран и т. п. Вся их сакральная мудрость была заключена в мифах и ритуальных предписаниях, которыми регулировались празднества в честь тех или иных божеств. Но и мифы, и празднества, и сами божества у каждого полиса были свои, особенные. Не знали греки и всевластия жреческой касты, которая на Востоке бесцеремонно вторгалась в частную жизнь людей, в их внутренний мир, стремясь задушить в зародыше любую возникшую в нем свободную мысль, изгнать даже тень сомнения в непререкаемости священных законов. Оценивая греческую культуру с этой точки зрения, нельзя не признать, что она была в полном смысле слова открытой, толерантной и плюралистической или, если использовать выражение Д. С. Лихачева, полифоничной.

Не ведая страха перед всевидящей и всеслышащей духовной властью, греки весьма охотно вступали в споры о таких вещах, которые в других местах считались вообще не подлежащими обсуждению. Поминая всуе имена своих богов и героев, они то и дело «перемывали им кости» на своих попойках и на уличных сходках, не стеснялись судачить о разных щекотливых подробностях их «биографий», об их предосудительных, с точки зрения обыденной морали, поступках. Благо, сама их мифологическая традиция, не отличавшаяся ни стройностью, ни единообразием, ни особой нравственной щепетильностью, давала сколько угодно поводов для такого рода толков и пересудов. В конце VI или начале V вв. до н. э. поэт и философ Ксенофан Колофонский, основатель школы так называемых «элеатов», прямо обвинил Гомера и Гесиода в том, что они изобразили богов чересчур похожими на людей:

«Все про богов сочинили Гомер с Гесиодом совместно,
Что только срамом слывет и что люди позором считают,
Будто воруют они, совершают и блуд, и обманы».

Сам Ксенофан не хотел верить в этих слишком человекообразных богов и утверждал, что люди вообще создают богов по собственному образу и подобию и что будь у животных – быков, львов, коней – способность к рисованию или ваянию, они тоже изобразили бы своих богов в виде таких же существ, как и они сами. Это не означает, конечно, что философ из Колофона был настоящим атеистом. Просто в отличие от большинства своих современников он верил в единого бога, не похожего ни на людей, ни на животных. Однако критический взгляд на мифологическую традицию и вообще на устоявшиеся, общепринятые мнения уже в то время был присущ отнюдь не одному только Ксенофану.

У восточных соседей греков эта их манера обо всем спорить, все подвергать сомнению и всех критиковать вызывала нескрываемое раздражение и протест. Еще в I в. н. э. еврейский историк Иосиф Флавий с крайним пренебрежением отзывался о всей греческой историографии вместе взятой. В его представлении, греческие историки «ничего толком не знают, а говорят то, что каждому на основании его собственного разума кажется наиболее правильным. Они, не задумываясь, противоречат друг другу, спорят между собой, обвиняют в ошибках не только друг друга, но даже наиболее общепризнанные их авторитеты – Гомера, Геродота и Фукидида, считающегося у них самым точным из историков». В этом любопытном высказывании как нельзя более ясно обрисовано принципиальное различие двух менталитетов – еврейского и греческого – и обусловленные этим различием прямо противоположные взгляды на права и задачи историка. Для верующего иудея, каким всегда оставался Флавий, не смотря на свою широкую образованность и хорошее знание чужих языков, на первом месте стоит непререкаемый, не подлежащий никакой критике и никаким сомнениям авторитет древней исторической традиции, практически неотделимой от теологии. Для грека в истории, как, впрочем, и в любой другой науке, не существует никаких авторитетов, ни древних, ни нынешних, а единственным критерием истины является его собственный критически мыслящий разум, который подсказывает ему, что истина всегда рождается в споре.

Но можно ли объяснить столь радикальные расхождения в мировоззрении двух народов лишь тем, что у греков существовала демократическая форма правления, а евреи, как и другие народы Востока, ее никогда не знали, или же тем, что в Иудее любые даже самые робкие попытки религиозного вольномыслия безжалостно подавлялись бдительными жрецами, а в Греции такая жреческая цензура над свободной мыслью была большой редкостью? В принципе взаимосвязь причин и следствий здесь могла быть и прямо противоположной, если предположить, что неприятие любых форм авторитаризма и диктата как в политике, так и в религии было у греков, так сказать, «в крови», начиная, по крайней мере, с эпохи темных веков. Ведь и само свободолюбие греков, и их приверженность демократии были, по всей видимости, глубоко укоренены в их менталитете и тесно связаны с их уже отмеченными выше (см. гл. 4 – 6) индивидуалистическими наклонностями. Не здесь ли следует искать и первопричину их особой предрасположенности к рациональным научным формам мышления? Здесь нужно постараться по возможности четко разграничить исторические условия, без которых феномен греческой науки мог бы и не состояться (в их число мы, вероятно, действительно можем включить и особую интенсивность и динамизм экономической жизни Древней Греции, и такую особенно характерную для нее форму государственного устройства, как демократия), и его первоисточник [+3].

Обращаясь к этнопсихологии в поисках ключа к разгадке проблемы греческого свободомыслия, мы находим сразу несколько возможных вариантов ее решения, которые не обязательно исключают, а скорее дополняют и поддерживают друг друга. Один из таких вариантов был сравнительно недавно предложен петербургским филологом-классиком А. И. Зайцевым в его замечательной книге «Культурный переворот в Древней Греции VIII – V вв. до н. э.». Развивая идеи, некогда выдвинутые Я. Буркхардтом, Фр. Ницше,Эренбергом, Г. Берве и другими выдающимися учеными, автор этого интереснейшего исследования приходит к выводу, что главным толчком, вызвавшим к жизни греческую науку и философию, стал перенос так называемого «агонального духа» из сферы атлетики, в которой он первоначально по преимуществу развивался и культивировался, в сферу интеллектуальной деятельности. Погоня за славой и жажда первенства раскрепостили греческий разум, долгое время остававшийся скованным цепями религиозной традиции, и пробудили в нем стремление к знанию.

В таком подходе к стоящей перед нами проблеме, несомненно, заключена большая доля истины, но все же не вся истина. Что правда, то правда: первые греческие ученые и философы, насколько мы можем теперь о них судить по случайно уцелевшим отрывкам из их сочинений, были людьми в высшей степени честолюбивыми и в то же время задиристыми, настроенными на самую яростную полемику с теми, кто почему-либо не разделял их взглядов на тот или иной вопрос. Свой научный авторитет они строили, говоря фигурально, «на костях» своих предшественников и оппонентов. Свои сочинения они начинали обычно с уничтожающей критики всего, что было написано или высказано по данной проблеме до них, и часто, даже не утруждая себя сколько-нибудь обстоятельным разбором чужих мнений, просто объявляли их ничего не стоящей нелепицей. Один из самых первых греческих историков Гекатей Милетский предпослал своему большому труду, называвшемуся «Генеалогии», такую характерную декларацию: «Так говорит Гекатей из Милета. Это я пишу, как мне кажется истинным, ибо рассказы эллинов многочисленны и смешны, как мне представляется». В этой фразе ясно звучит претензия на обладание истиной в последней инстанции и соответственно на первенство в своей области науки. Однако другим греческим ученым смешным показался сам Гекатей с его нелепыми претензиями. Сохранился убийственный отзыв о нем и других светилах тогдашней науки, приписываемый знаменитому Гераклиту Эфесскому: «Многознание уму не научает, иначе оно научило бы Гесиода и Пифагора, а также Ксенофана и Гекатея». Но и после этого число охотников провозглашать самих себя абсолютными, стоящими вне конкуренции «рекордсменами» в той или иной области знания ничуть не убавилось. Вспомним хотя бы гордые слова Фукидида, которыми он открывает свою историю Пелопоннесской войны: «Мой труд рассчитан не столько на то, чтобы служить предметом словесного состязания в данный момент, сколько на то, чтобы быть достоянием навеки».

А. И. Зайцев, безусловно, прав в том, что сознательная установка на соперничество и полемику уже изначально была одной из главных движущих сил, участвовавших в развитии греческой науки. Даже самый краткий обзор первых ее шагов ясно показывает, что никогда не утихавшая в ней борьба за обладание истиной сплошь и рядом перерастала в самую настоящую борьбу за существование. Одни философские и научные школы безжалостно уничтожали другие, чтобы расчистить место для своих собственных теорий. Теории эти сменяли друг друга с поистине калейдоскопической быстротой, ибо никто не требовал от их создателей сколько-нибудь строгой системы доказательств. Да и кто в то время при крайнем несовершенстве и приблизительности методов познания тогдашней науки мог бы выстроить такую систему, в особенности если речь заходила о таких туманных материях, как космогония или природа вещей? Современный историк науки Г. Н. Волков так охарактеризовал эту необыкновенную подвижность и изменчивость интеллектуальных «ландшафтов» греческой философии: «Если милетцы настаивают на принципе множества, то элеаты выдвигают принцип единства. Если Гераклит весь мир видит в движении и становлении, то Зенон доказывает невозможность движения вообще. Если для Анаксагора элементы материи делимы до бесконечности, то для атомистов они вообще неделимы. Для Фалеса Земля плоска и неподвижна, а для Пифагора она движущийся шар. Если натурфилософы стремятся изучать природу, чтобы постигнуть человека, то Сократ изучает человека, чтобы постигнуть природу. Даже в пределах одной и той же школы развитие мысли идет путем отрицания. Для Фалеса первоначало сущего – вода, а его ближайший ученик Анаксимандр опровергает своего учителя и заявляет, что первоначало – это Апейрон, то есть Беспредельное. Их последователь Анаксимен не согласен с обоими: он создает учение о воздухе, из которого возникают и остальные стихии – вода, земля, огонь. Для Демокрита движения атомов жестко обусловлены причинными связями, а его последователь Эпикур отстаивает идею о беспричинном отклонении атомов».

В накаленной атмосфере всех этих научных и философских диспутов, несомненно, присутствовал тот же самый агональный дух, который заставлял, не щадя своих сил, а иногда и самой жизни, бороться за победу атлетов-участников олимпийских и других общегреческих состязаний. Но можно ли объяснить особую склонность греков к отвлеченному рациональному мышлению одним лишь их стремлением всегда и во всем быть первыми? Ведь стремление это могло найти и находило много всяких иных приложений. Если еще раз вспомнить о римлянах, то и они ничуть не меньше греков ценили славу, в особенности военную, и старались превзойти друг друга и в воинских доблестях, и в красноречии, и в богатстве. Дух взаимного соперничества, царивший в среде римского нобилитета (правящей знати) не раз повергал республику в острейшие политические кризисы. Далеко не последнюю роль сыграл он и в эскалации так называемых «гражданских войн». Тем не менее, как мы уже знаем, ни греческая наука, ни греческая атлетика не нашли дороги к суровым сердцам римских граждан. Почему же этого не произошло?

Существует один простой ответ на этот вопрос, хотя, если вдуматься, он не так уж и прост. Очевидно, от природы у римлян просто не было настоящего вкуса ни к занятиям наукой, ни к занятиям атлетикой, а греческое влияние на их психику было не настолько сильным, чтобы эту врожденную нелюбовь, а может быть, и неспособность преодолеть. И наоборот, в психический склад греков обе эти склонности были заложены самой природой и генетически там закреплены. Греки первыми начали размышлять о таких вещах, которые до них просто никому не приходили в голову, и делали они это, по всей видимости, только потому, что им это нравилось и было интересно. Сложнейшие задачи из области математики, физики, астрономии, механики, логики и других научных дисциплин, решение которых, несомненно, требовало самой напряженной умственной работы, они решали, как говорится, играючи, находя удовольствие в самом процессе поисков решения, не только в его конечном результате. Более того, довольно быстро эти поиски истины в таких сферах дознания, которые были очень далеки от их практических сиюминутных потребностей, заняли одно из первых мест в принятой ими системе ценностей. В них стали видеть одно из высочайших наслаждений, доступных человеку в его земной жизни, а иногда даже и высший смысл этой жизни.

До нас дошли многочисленные высказывания греческих философов и ученых, показывающие, как высоко ценилась в их среде жизнь, наполненная созерцанием и размышлением над всем, воспринятым телесным или умственным взором (βίος υεωρητικός). Так, Пифагор, по преданию, сказал, отвечая на вопрос, ради чего он живет: «Ради созерцания неба и светил». Также и Анаксагор говорил, что жить стоит только для того, чтобы заниматься исследованием вселенной. Демокрит признался однажды, что предпочел бы скорее найти всего лишь одно причинное объяснение, нежели стать владыкой Персидской державы. В его жизнеописании сообщается, что он оставил бóльшую часть имущества братьям, чтобы заботы о нем не отвлекали его от занятий философией. Астроном Евдокс Книдский уверял, что готов погибнуть подобно злополучному Фаэтону, лишь бы только ему была предоставлена возможность понаблюдать за Солнцем с максимально близкого расстояния. Некоторые из греческих интеллектуалов на деле доказали свою готовность идти до конца в своем стремлении к познанию истины и даже перед лицом неизбежной гибели не прерывали напряженных поисков верного решения проблемы, на которой в этот момент концентрировались все их жизненные интересы. Известный рассказ о смерти Архимеда, который умолял римского солдата, уже занесшего меч над его головой, только об одном: не трогать его чертежей (noli tangere circulos meos) и дать ему возможность довести до конца доказательство очередной теоремы, представлял собой, в понимании древних, своего рода парадигму, показывающую, как должен себя вести настоящий ученый в самой трагической ситуации.

Способность извлекать удовольствие из занятий, требующих напряженной умственной работы, легко и свободно, нередко с подлинно артистическим блеском выполняя каждую мыслительную операцию, уже сама по себе свидетельствует о совершенно исключительной мощи греческого интеллекта, его в полном смысле слова сверходаренности, которая, конечно же, не может быть объяснена никакими социально-экономическими или политическими причинами. Ее истоки следует искать в сложных биологических процессах, в результате которых в самом начале I тыс. до н. э. сформировался явно необычный генотип греческого народа. Наиболее весомым подтверждением этой Догадки является греческий язык. Несмотря на то, что его основные морфологические и синтаксические особенности определились задолго до возникновения в Греции первых философских школ, уже в древнейшем гомеровском его варианте он, как это давно уже подметили филологи-классики, оказался языком, идеально приспособленным именно для выражения всевозможных отвлеченных понятий и выстраивания сложных логических конструкций, без которых не может обойтись философ или ученый, работающий в одной из областей фундаментальной науки. Как писал Я. Буркхардт, «создается впечатление, что греческий язык уже изначально заключал в себе всю будущую философию: с такой бесконечной гибкостью передает он любую идею..., в особенности же идею философскую».

Не исключено, однако, что превосходный мыслительный аппарат древних греков, дарованный им самой природой, так никогда и не заработал бы на полную мощность, если бы их менталитет не заключал в себе еще и некоторых других «счастливых приобретений», о которых мы уже говорили прежде (см. гл. 5 – 6, 8). Здесь будет уместно еще раз напомнить читателю о ясно выраженной индивидуалистической ориентации их психического склада. Индивидуализм же, как известно, предполагает в человеке особую склонность к энергичному отстаиванию своей личной оригинальности, непохожести на всех окружающих как в чисто социальном, так и в духовном плане. Отсюда обычно проистекает критическое отношение к чужим мнениям и стремление во что бы то ни стало настоять на своем, о чем бы ни шла речь. Уже отмеченная выше любовь греческих философов и ученых, как, впрочем, и вообще всех греков, ко всевозможным словесным состязаниям и спорам или то, что принято называть их «агональным духом», была, таким образом, лишь производным от их стремления к самоутверждению любой ценой и болезненной восприимчивости к любым попыткам так или иначе умалить их личное достоинство.

Ничуть не меньшую значимость имели и некоторые из уже отмеченных прежде «детских черт» греческой психики, среди которых мы, пожалуй, поставили бы на первое место, безусловно, присущую грекам «детскую» наивность и прямо с ней связанную «детскую» любознательность или, говоря иначе, их способность всему удивляться и в то же время стремление всему находить объяснение. Оба эти умственных качества были большой редкостью среди народов древности, которые привыкли жить, ни о чем не спрашивая и ничему не удивляясь, ибо все в окружающем их мире шло так, как искони было предписано богами и судьбой, и именно поэтому не нуждалось ни в каком объяснении. Греки с их неуемным любопытством и чрезмерной впечатлительностью и в этом смысле тоже были отклонением от общей нормы.

Насколько резко отличался их подход к загадочным явлениям природы от почти абсолютной незаинтересованности людей Востока, можно судить по одному лишь месту во II (египетской) книге «Истории» Геродота. Побывав в Египте и ознакомившись с многочисленными чудесами этой страны, греческий историк едва ли не более всего остального был поражен тем обстоятельством, что Нил в отличие от всех остальных известных ему рек разливается не осенью или весной – в сезон дождей и таяния снегов, а только летом, когда никаких дождей нет. Ни один египтянин не смог сообщить Геродоту ничего вразумительного о причинах этого непостижимого явления. Зато среди его соотечественников нашлись люди, которые, как иронически замечает историк, «хотели, конечно, прославиться своими знаниями и проницательностью» и, стремясь к этому, выдвинули целых три объяснения странного феномена. Геродот последовательно доказывает несостоятельность каждого из этих объяснений и, отвергнув их все, предлагает взамен свое собственное тоже не очень-то правдоподобное решение проблемы. Нас сейчас интересует, однако, не действительная причина неурочных, с точки зрения грека, разливов Нила, а резкий контраст между греческой любознательностью и стремлением понять непонятное и странным безразличием коренного населения Египта по отношению к такой, казалось бы, жизненно важной для него проблеме.

В диалоге «Теэтет» Платон заставил Сократа произнести такие исполненные глубокого смысла слова: «...философу свойственно испытывать... изумление. Оно и есть начало философии, и тот, кто назвал Ириду дочерью Тавманта [+4], видно, знал толк в родословных». Известный исследователь греческой философии Ф. X. Кессиди так прокомментировал это суждение: «Большинство людей не удивляется обычному, повседневному и привычному (например, смене времен года, движению небесных тел и т. п.). Родоначальник же греческой философии и науки Фалес удивлялся движению светил и звездному небу, наблюдая за которым, он, согласно анекдоту, упал в колодец... Удивляясь течению вод, он попытался объяснить разливы Нила. Равенство углов у основания равнобедренного треугольника, по-видимому, поражало его не меньше, чем притягательная сила янтаря или магнита».

И любознательность греков, и отличающая их от других народов способность удивляться как непривычным, так и привычным вещам в равной мере свидетельствуют об особой подвижности и пластичности их интеллекта так же, как и о его раскованности и свободе от мыслительных стереотипов, настроенности на логический эксперимент или, говоря иначе, на



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2016-06-26; просмотров: 287; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 18.116.36.192 (0.022 с.)