Глава 8. Детство человечества, или игра как стиль жизни 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Глава 8. Детство человечества, или игра как стиль жизни



Человек – это какая-то выдуманная игрушка бога, и по существу это стало наилучшим его назначением. Этому-то и надо следовать; каждый мужчина и каждая женщина пусть проводят свою жизнь, играя в прекраснейшие игры, устраивая жертвоприношения, распевая и танцуя, дабы расположить к себе богов и отбить врагов, победив их в бою.

Платон

Он творит игры обряд
Так легко вооруженный,
Как аттический солдат,
В своего врага влюбленный.

О. Мандельштам

В самом начале VI в. до н. э. афинский мудрец и законодатель Солон добрался до Египта и посетил там храм богини Нейт [+1], расположенный в дельте Нила недалеко от Саиса, тогдашней столицы страны. Беседуя с местными жрецами, он попытался удивить их своими рассказами о древнейшем прошлом Эллады, поведав им в числе прочих и миф о так называемом Девкалионовом потопе [+2]. Тогда старый египетский жрец будто бы воскликнул: «Ах, Солон, Солон! Вы, эллины, вечно остаетесь детьми, и нет среди эллинов старца!» Смысл этого восклицания более или менее ясен: в представлении египтян греки так мало знают и о своем собственном прошлом, и о прошлом других народов земли, что похожи на неразумных детей, важно рассуждающих о событиях своей коротенькой жизни. Ведь далее в том же платоновском диалоге «Тимей», который сохранил для нас эту любопытную историю, следует знаменитый рассказ об Атлантиде и войне афинян с атлантами, о которой Солону и другим его соотечественникам до его поездки в Египет ничего не было известно. Но это – лишь первое, что приходит в голову, когда начинаешь размышлять над этим удивительным текстом. На самом деле фраза, произнесенная старым жрецом, могла заключать в себе и некие дополнительные смысловые оттенки, может быть, даже не вполне осознанные самим Платоном. В восприятии окружающих их варваров греки были детьми не только ввиду краткости их исторического опыта, но и ввиду их странного для постороннего взгляда легкомыслия, непоседливости, несерьезности и легковесности всего их поведения и образа жизни. С точки зрения других древних народов, они были чересчур общительны, смешливы, неумеренно болтливы и суетливы, а сверх того еще и слишком любопытны: постоянно во все совали свой нос и всему удивлялись, что не могло не раздражать неторопливых, внешне невозмутимых и замкнутых людей Востока. От их внимания, конечно, не могли ускользнуть и особое пристрастие греков ко всякого рода состязаниям и играм, их вечная погоня за славой и стремление всегда и во всем быть первыми. Такие серьезные и основательные люди, как те же египтяне, финикийцы или вавилоняне, не находили во всем этом ничего иного, кроме чисто детского тщеславия и «суеты сует».

Слова Платона о «вечном детстве» эллинов не раз повторялись и на разные лады обыгрывались историками и философами Нового времени. Так, К. Маркс, размышляя о непреходящем обаянии греческого искусства, писал: «И почему детство человеческого общества там, где оно развилось всего прекраснее, не должно обладать для нас вечной прелестью, как никогда не повторяющаяся ступень? Бывают невоспитанные дети и старчески умные дети. Многие из древних народов принадлежат к этой категории. Нормальными детьми были греки». Оставаясь, так сказать, внутри этой метафоры, пожалуй, можно было бы заметить в целях ее корректировки, что другие народы древности не были ни «невоспитанными», ни преждевременно созревшими, «старчески умными детьми». Они вообще ухитрились миновать в своем развитии фазу «детства» и практически сразу стали «взрослыми», как некоторые низшие организмы в животном мире. Соответственно и греки были не просто «нормальными детьми», но вообще единственными «настоящими детьми» в истории человечества.

Наверное, проще всего было бы объяснить этот парадокс, вспомнив о том, что история Древнего Египта, Вавилона или, скажем, скифов не имела продолжения. В какой-то момент она была как бы обрезана ножницами безжалостных богинь судьбы. По существу все эти и многие другие цивилизации и культуры были тупиковыми ветвями на древе исторического прогресса. Поэтому мы просто не можем теперь сравнить их так называемое «детство» с их «зрелым возрастом» и «старостью». Греческая цивилизация воспринимается как «детство человечества» в сравнении с являющейся ее естественным продолжением европейской цивилизацией Нового времени. Странно, однако, что римляне, казалось бы, тоже преемственно связанные с народами современной Европы, отнюдь не производят впечатления детей, если сравнивать их, например, с итальянцами, в чем-то даже более ребячливыми, чем их прямые предки, или с французами. Совсем не похожи на детей и древние китайцы, индусы и другие народы Востока, потомки которых до сих пор живут там же, где жили и они, причем факт исторической преемственности во всех этих случаях не вызывает сомнений. Очевидно, объяснение феномена «инфантилизма» древних греков кроется в каких-то глубинных особенностях их психического склада, а не просто в их «недоразвитости» в сравнении с европейцами XIX или XX вв.

При внимательном изучении этнического характера греков в нем, действительно, обнаруживается много черт, напоминающих хорошо известную педагогам и психологам психическую организацию ребенка или подростка. Здесь мы находим столь характерную для детского возраста особую подвижность или пластичность внутреннего мира, постоянную готовность к переменам и даже ожидание их (жажду новизны), способность к быстрой адаптации в постоянно меняющихся житейских ситуациях, а стало быть, и к быстрому усвоению непрерывно поступающей отовсюду новой информации (то, что принято называть «открытостью» или «экстравертностью личности»), свободу от застывших стереотипов поведения и мышления, страсть к экспериментам и экспромтам, к неожиданным и странным комбинациям предметов, слов, понятий (своего рода калейдоскопичность интеллекта), неизменную свежесть восприятия явлений окружающего мира или то, что может быть названо «детской наивностью» и «способностью удивляться», наконец, умение радоваться жизни невзирая на ее мрачные, трагические стороны и даже известного рода беспечность [+3].

Повторим еще раз: было бы ошибкой видеть в этой «детскости» греческого менталитета признак его заторможенности или незрелости. Духовно незрелые, а тем более житейски неопытные, не приспособленные к жизни «взрослые дети», конечно, никогда не смогли бы раскинуть сеть своих колоний и торговых путей на все Средиземноморье и Причерноморье, построить множество прекрасных городов, крепостей и храмов, одолеть в бою огромные полчища восточных и западных варваров: персов, карфагенян, этрусков и, наконец, создать великое искусство, литературу, философию, науку, вообще великую цивилизацию. Да и из уже сказанного прежде в этой книге (см. гл. 2, 7) ясно следует, что все только что перечисленные «детские» черты в психологии греков парадоксально соединялись с такими обычно присущими взрослым, вполне сложившимся людям чертами, как предприимчивость, деловая хватка, расчетливость, бережливость, любовь к наживе, сила воли, целеустремленность, самообладание, чувство собственного достоинства и всегдашняя героическая готовность к борьбе.

От других народов Древнего мира их отличала, прежде всего, необыкновенная широта, наполненность и многообразие их внутренней, духовной жизни и ее внешних проявлений. В них не было узости, односторонности, вообще свойственных древнему и средневековому человеку. Они никогда не замыкались на какой-то «одной, но пламенной страсти» подобно египтянам, которые, едва успев появиться на свет, уже начинали беспокоиться об ожидающей их загробной жизни, или евреям, вечно занятым выяснением отношений со своим капризным и деспотичным богом, или финикийцам, интересовавшимся только торговлей с дальними странами и больше ничем. Греков интересовало абсолютно все, и во всем они успели проявить себя как народ универсально одаренный, одинаково способный к самым различным видам хозяйственной, политической, интеллектуальной и творческой деятельности. Перефразируя приведенное выше высказывание Маркса, можно было бы даже утверждать, что греки были единственным нормальным, т. е. всесторонне и гармонично развитым народом древности, и именно это сделало и их самих, и их цивилизацию своего рода аномалией, как бы выпавшей из общего ряда древних цивилизаций, в подавляющем большинстве своем склонных к одностороннему, параноидальному развитию.

Избыточность жизненных сил и многообразие дарований, которыми природа так щедро наградила этот в полном смысле слова «богоизбранный» народ, позволили грекам выйти очень далеко за пределы того тесного круга повседневной рутины, забот о хлебе насущном и по сути приравненных к этим заботам религиозных ритуалов, в котором вращалась вся жизнь древнего человека. Об этой раскрепощенности их духовного личностного потенциала, пожалуй, яснее, чем что-либо иное, свидетельствует еще одна «детская» черта их психического склада, проявившаяся в их особой расположенности к игре и досугу. Этот специфический аспект греческого менталитета заслуживает самого подробного разговора, ибо ничего не зная о нем, мы очень многого не сможем понять и в самой греческой цивилизации.

Начнем с досуга. Греческое слово «scolh», обозначающее «досуг», «свободное время», «отдых», через посредство латыни проникло во все европейские языки и закрепилось в них в привычном для нас значении «школа». Хотя в самом греческом языке это значение слова появилось сравнительно поздно – только в эллинистическое время – сама возможность такого его переосмысления говорит о том, что в сознании греков понятие досуга отнюдь не было синонимом обычной праздности и уже очень рано стало ассоциироваться с высшими культурными ценностями, с активной умственной деятельностью и даже с воспитанием подрастающего поколения. Нас не должно удивлять поэтому то, что проблема рационального использования свободного времени стала предметом специального рассмотрения в одном из разделов «Политики» Аристотеля. Некоторые из высказанных здесь суждений звучат весьма актуально еще и в наше время. Великий философ решительно выступает в этой части своего трактата против узкоутилитарного взгляда на досуг как на простую передышку между трудами, военными, государственными или какими-нибудь иными, которая может быть использована либо просто для отдыха и восстановления сил, либо для подготовки к новым трудам. В связи с этим Аристотель весьма неодобрительно отзывается о спартанском законодателе, который постарался заполнить свободное время граждан одной лишь военной подготовкой, пожертвовав ради этого их интеллектуальным и нравственным развитием. Результаты этого просчета оказались самыми плачевными для спартанского государства. С самого детства приученные к войне и только к войне спартанцы не выдержали испытания мирной жизнью и досугом. Их сгубили алчность, погоня за роскошью и всякого рода низменными наслаждениями, доступ к которым был долгое время для них закрыт их суровым законодателем, и прежде всего их невоспитанность и бескультурье, которыми обернулись для них непрерывная военная муштра и сознательная изоляция от главных очагов эллинской цивилизации.

Свой приговор Ликургу Аристотель формулирует следующим образом: «И логические соображения, и фактические данные свидетельствуют в пользу того, что законодатель должен преимущественно прилагать старания к тому, чтобы его законодательство, касающееся и военного дела, и всего прочего, имело в виду досуг и мир. Ведь большинство государств, обращающих внимание лишь на военную подготовку, держатся, пока они ведут войны, и гибнут, лишь только достигают господства. Подобно стали, они теряют свой закал во время мира. Виноват в этом законодатель, который не воспитал в гражданах умение пользоваться досугом». Итак, для Аристотеля мир важнее войны, а досуг важнее любых занятий. В том же разделе «Политики» он так поясняет эту свою мысль: «Вся человеческая жизнь распадается на занятия и досуг, на войну и мир, а вся деятельность человека направлена частью на необходимое и полезное, частью на прекрасное. Предпочтение здесь следует оказывать, исходя из той же оценки, что и для частей души и обусловленной ими деятельности: война существует ради мира, занятия – ради досуга, необходимое и полезное– ради прекрасного». Развивая дальше это весьма важное для него положение, философ приходит к выводу, что именно досуг «заключает в себе и удовольствие, и счастье, и блаженство», и, следовательно, является высшей целью и смыслом человеческой жизни, ибо, в понимании Аристотеля, человек по природе своей создан для счастья, а государство-полис необходимо для того, чтобы он мог жить счастливо.

В конечном счете автор «Политики» лишь облек в строгие логические формулы то представление о подлинно прекрасной и счастливой жизни, которое уже задолго до него укоренилось в душе греческого народа скорее на чисто эмоциональном, нежели рациональном уровне. Образцы такого рода мечтаний, обращенных иногда в далекое прошлое, иногда, наоборот, в будущее, мы встречаем еще в произведениях древнейших греческих поэтов Гомера и Гесиода (сцены из жизни богов Олимпа в «Илиаде», безмятежные пиры сказочного народа феаков в «Одиссее», картины навсегда утраченного золотого века в «Трудах и днях»).

Много позже уже в классических Афинах эти мечты о беспечальной жизни, свободной от нужды, забот и лишений, а главное, от тяжелой, изнурительной работы, нашли свое воплощение в тех курьезных утопических проектах всеобщего благоденствия, которыми охотно развлекали своих полуголодных, нищих зрителей великие комедиографы V – IV вв. до н. э. Кратин, Евполид и самый прославленный из всех Аристофан. В одной из последних комедий Аристофана «Женщины в народном собрании», поставленной на афинской сцене в 392 г. до н. э., афинские женщины, переодевшись в мужскую одежду и подвязав фальшивые бороды, пробираются на Пникс и там, ввязавшись в дебаты со своими туповатыми мужьями, в считанные минуты убеждают их в необходимости переустройства всей жизни государства на коммунистических началах. Следуя наставлениям своей предводительницы, энергичной и предприимчивой Праксагоры, женщины-революционерки производят обобществление земли, сносят в общие житницы и кладовые все съестные припасы и прочее имущество и торжественно провозглашают абсолютную сексуальную свободу и вседозволенность. После этого, как водится, начинается «пир горой», всеобщее веселье и ликование, перемежаемое скабрезными сценками узаконенного распутства и возникающими на этой почве забавными недоразумениями. На сцене царит атмосфера карнавального празднества, во время которого все, как известно, должно происходить «рассудку вопреки, наперекор стихиям», т. е. совсем не так, как в нормальной человеческой жизни. В Афинах начала IV в. до н. э., истощенных и обескровленных опустошительной Пелопоннесской войной, этот шутовской «мир наизнанку», наполненный обжорством, пьянством и ничем не сдерживаемым блудодейством, конечно, должен был прийтись как нельзя более кстати.

Но, может быть, особую значимость для измученных нуждой и поисками пропитания афинских граждан имело то обстоятельство, что это был мир тотальной праздности или, как говорят итальянцы, «прекрасного ничегонеделанья» (la belle far niente). Перед участницами веселого переворота, организованного расторопной Праксагорой, неизбежно должен был встать вопрос о том, как обеспечить всем необходимым их дальнейшее безбедное существование. Простоватый супруг предводительницы женщин Блепир как бы невзначай справляется: «Кто же будет возделывать пашню?» На это следует короткий и недвусмысленный ответ:

«Рабы. А твоею всегдашней заботой
Станет вот что: чуть длинная тень упадет,
Нарядившись, идти на попойку».

Так легко и просто решает великий драматург один из самых жизненно важных вопросов всего общественного бытия древних греков.

На первый взгляд, это тяготение к безмятежной досужей жизни, свободной от труда и всяких иных забот, плохо вяжется с теми чертами этнического характера древних греков, о которых мы уже говорили прежде (см. гл. 2): с их прагматизмом, предприимчивостью, волевой целеустремленностью, чрезвычайной изворотливостью и ловкостью в торговых делах, наконец, с их не вызывающим сомнений трудолюбием. Народ, состоящий из патологических бездельников и ленивцев, конечно, никогда не смог бы приспособить для жизни каменистую и бесплодную землю Эллады, а позже наводнить своими изделиями практически весь тогдашний средиземноморский мир. Для того чтобы снять это противоречие, нам придется еще раз (ср. гл. 7) вспомнить о столь характерном для духовной жизни греков феномене раздвоенного сознания, подчиняясь которому существование каждого из них протекало одновременно или поочередно как бы в двух разных измерениях: житейски-практическом и идеально-героическом. Реальная жизнь ставила перед каждым эллином свои суровые требования, вынуждая его так или иначе приспосабливаться к постоянно меняющимся условиям человеческого бытия, бороться за выживание, нередко идти на недостойные сделки с собственной совестью и общественной моралью. Однако невзирая на все унижения и удары судьбы он никогда не забывал о своей кровной связи с поколениями героев, о том, что самой природой и богами он создан для того, чтобы владычествовать над варварами и принуждать их на себя работать, а стало быть, и для счастливой досужей жизни, единственно достойной потомка богов и героев. Разумеется, романтические грезы и иллюзии этого рода далеко не в равной степени были свойственны разным слоям или кругам греческого общества. Нетрудно догадаться, что более всех прочих были склонны к такому самообольщению люди, оказавшиеся на самом верху социальной лестницы благодаря своего богатству, знатному происхождению, подлинным или мнимым заслугам своих предков, т. е. те, кого сами греки называли «лучшими» (aristoi), «благородными» (gnhsioi, euparidai. и т. п.) или просто «прекрасными и добрыми» (kaloi kagauoi).

Еще в конце прошлого века американский социолог Т. Веблен разработал так называемую «теорию праздного класса». Одно из основных положений этой теории сводилось к тому, что уже на очень ранних стадиях развития человеческого общества среди свирепых и воинственных варваров досуг начинает выполнять не только чисто физиологические функции в качестве отдыха после тяжелой работы, но становится также и важнейшим знаком социального престижа. Военная знать, которая во всех варварских обществах занимает господствующее положение, выделяется среди покорного ей простонародья не только благодаря своему могуществу, богатству, родовитости и т. д., но еще и по количеству и качеству используемого ею свободного времени. Более того, именно досуг является основным способом наглядной демонстрации безусловного превосходства человека благородного над простолюдином и в обеспечении материальными благами, и в самом образе жизни, и в умении себя вести среди себе подобных. Как писал Веблен, «праздность, являясь общепризнанным свидетельством обладания богатством, закрепляется в образе мыслей людей как нечто, что само по себе обладает значительными lостоинствами и существенно облагораживает, тогда как производительный труд в то же самое время и по той же причине в двойном смысле становится недостойным».

Как мы уже знаем, классическому греческому обществу времен Перикла и Сократа исторически предшествовало архаическое варварское общество, по ряду наиболее существенных своих признаков очень близкое к так называемым «хищническим обществам», описанным Вебленом. Поэтому в течение долгого времени место по преимуществу праздного класса занимала в микрокосме греческого полиса старинная родовая знать, кичившаяся своим происхождением от богов и великих героев древности и своими воинскими доблестями. Уже в гомеровском эпосе важнейшим показателем высокого общественного положения, отличающего аристократа от простолюдина, в некоторых случаях признается наличие досуга, заполненного пирами, охотой и атлетическими играми. В связи с этим стоит обратить внимание на один любопытный эпизод в «Одиссее». Измученный долгими скитаниями, потерявший все свое состояние, нажитое тяжелыми ратными трудами, герой поэмы выброшен бурей на сказочный остров феаков. Радушные хозяева, видя, что их гость удручен постигшими его невзгодами и пытаясь как-нибудь развеять его мрачные думы, приглашают его принять участие в состязаниях, устроенных на городской площади феакийскими юношами, и показать, на что он способен. Однако при этом один из молодых феаков, спесивый и дерзкий Евриал, начинает поддразнивать чужеземца:

«Странник, я вижу, что ты не подобишься людям искусным
В играх, одним лишь могучим атлетам приличных, конечно,
Ты из числа промышленных людей, обтекающих море
В многовесельных своих кораблях для торговли, о том лишь
Мысля, чтоб, сбыв свой товар и опять корабли нагрузивши,
Боле нажить барыша: но с атлетом ты вовсе не сходен».

Оскорбленный в своих лучших чувствах Одиссей сначала урезонивает обидчика грозной речью, а затем, прибегнув к самому весомому из имеющихся в его распоряжении аргументов, хватает с земли огромный камень и бросает его с такой силой, что, пролетев над головами пригнувшихся к земле феаков, он падает наземь, оставив далеко позади себя все брошенные прежде диски юных атлетов.

Эпизод этот интересен прежде всего тем, что морская торговля, занимавшая столь важное место в хозяйственной жизни древних греков, начиная уже с самых отдаленных времен их истории, подвергнута здесь безоговорочному осуждению как недостойный «порядочного человека» (аристократа, в гомеровском значении этого слова) способ обогащения. В его жизни не должно быть места такого рода позорящим занятиям, имеющим своей целью одну лишь презренную наживу. Единственный приличествующий ему вид деятельности – это участие в атлетических состязаниях и подготовка к ним. Это означает, по-видимому, что жизнь такого человека мыслится как состоящая из одного лишь досуга. Казалось бы, только так и может быть расшифрован общий смысл «обмена любезностями» между Евриалом и Одиссеем и эффектной концовки всей этой сцены. Однако на самом деле это место поэмы заключает в себе совсем другой явно иронический подтекст. Посрамление заносчивого юнца усталым и к тому же сокрушенным скорбью героем воспринимается как подтверждение одной очень важной для поэта мысли. Настоящий герой должен быть, в его понимании, личностью, универсально одаренной. В принципе он умеет делать все и все делает с одинаковым искусством и успехом. Именно таков Одиссей, каким мы знаем его по обеим гомеровским поэмам. Он доблестно сражается под стенами Илиона и затем в своем собственном доме против численно намного превосходящих его женихов Пенелопы, всегда первенствует на собраниях и советах ахейских мужей, славится своим красноречием, обходительностью и хитроумием, умеет найти выход из любого самого трудного положения, одолевает где доблестью, где хитростью великанов, чудовищ, волшебниц, но при этом не чурается и самой грубой физической работы, проявляя и в ней завидное мастерство: своими руками строит плот, на котором покидает остров влюбленной в него нимфы Калипсо, и этими же руками вытачивает из ствола дикой оливы свое супружеское ложе, с помощью которого он открывается в конце поэмы перед не узнавшей его вначале Пенелопой. Участие в играх феакийской молодежи для такого «многоопытного мужа» – не более чем детская забава. И здесь он без особого труда доказывает свое превосходство над «узким специалистом» Евриалом, знающим толк только в своей атлетике и ни в чем другом [+4].

Эту же мысль о глубоком различии между настоящими и ненастоящими героями и аристократами Гомер последовательно продолжает развивать и в заключительных песнях поэмы, в которых он рассказывает о возвращении Одиссея на его родной остров Итаку. Победа героя-скитальца над захватившими его дом претендентами на руку его жены осмыслена здесь как закономерный итог всей его многотрудной жизни, до предела заполненной ратными подвигами, опасностями и лишениями. Противостоящие Одиссею женихи изображены как толпа праздных, ни на что негодных прожигателей жизни. Не способные ничего создать, приобрести или хотя бы сберечь, они лишь бесстыдно проедают чужое имущество на своих пирах, больше похожих на разнузданные оргии. К этим пирам, время от времени перемежающимся с играми и любовными утехами, собственно и сводится все их существование. Эти наглые тунеядцы не стыдятся, однако, попрекать ленью и дармоедством нищего странника, за которого выдает себя Одиссей. В ответ на очередной такой попрек оскорбленный герой вызывает одного из предводителей женихов, Евримаха, на соревнование в косьбе и пахоте, но тут же присовокупляет к сказанному, что никому не уступил бы и в сражении, «если бы Кронион вдруг возбудил сейчас войну». Интересно, что воинская доблесть аристократа и трудолюбие крестьянина-земледельца здесь поставлены практически рядом как вполне равноправные и одинаково престижные свойства, отличающие «лучшего мужа», – случай едва ли не единственный во всей гомеровской поэзии.

Вообще, в понимании эпического поэта досуг далеко не исчерпывает собой весь чрезвычайно широкий спектр физических и нравственных возможностей идеального героя и отнюдь не заключает в себе весь смысл его земного существования (здесь взгляды Гомера и Аристотеля сильно расходятся), хотя, безусловно, принадлежит к числу его наиболее важных привилегий и признаков его высокого социального статуса. Однако в реальной жизни верхушки греческого общества VIII–VII вв. до н. э., к которой Гомер обращался в своих поэмах, идеал вполне беззаботного, досужего времяпрепровождения, по всей видимости, уже успел завоевать достаточно широкое признание, оттеснив на задний план стремление к воинской славе и иные суровые доблести былых времен. Лучше, чем что либо иное, об этом свидетельствуют все те же пиры женихов в «Одиссее», в изображении которых поэт мог ориентироваться на, видимо, хорошо ему знакомые нравы и повадки «золотой молодежи» ионийских полисов Малой Азии и прилегающих островов. Любовь к досугу и тесно с ним связанному бытовому комфорту все более усиливалась в среде греческой аристократии по мере того, как в унисон с общим экономическим прогрессом росло ее материальное благосостояние и увеличивалась численность обслуживавших ее рабов и всякой иной рабочей силы, занятой в ее городских домах и сельских усадьбах.

В немалой степени этому смягчению нравов высших слоев греческого общества способствовало знакомство с образом жизни и обычаями более цивилизованных народов Востока. Мода на все восточное широко распространилась как в азиатской, так и в европейской Греции в VII–VI вв. до н. э. Определенной ориентализации подверглись фасоны одежды и причесок, домашняя утварь и мебель, кухня и застольные обычаи. На греческих вазах этого периода мы можем видеть изображения щеголей, облаченных в плащи и хитоны, украшенные пестрыми узорами в восточном стиле, обутых в сапоги с загнутыми носками, с бородками и локонами, уложенными фестончиками на ассирийский манер. От своих восточных соседей греки переняли пристрастие к дорогим льняным тканям египетского или сирийского производства, к золотым безделушкам, которыми греки-мужчины украшали себя не менее охотно, чем женщины, к употреблению благовоний, к обычаю возлежания за столом во время трапезы [+5]. Вот как описывал обычное времяпрепровождение такой набравшейся азиатского духа греческой знати о-ва Самос один поэт архаического времени: «Они (самосские аристократы. – Ю. А.) прогуливались вокруг святилища Геры в длинных белоснежных одеяниях, подолы которых волочились по земле (очевидно, это считалось особым шиком. – Ю. А). Они украшали себя золотыми брошками в виде цикад. Их длинные волосы, переплетенные золотыми лентами, развевались на ветру. На руках позванивали искусной работы браслеты».

Судя по всему, греки довольно рано осознали, какая страшная опасность таится в чрезмерной роскоши и тесно связанной с ней изнеженности, и в большинстве своем сумели во время остановиться, отказавшись от безумной погони за все новыми и новыми наслаждениями. Грозным предупреждением для них всех стала горестная судьба Лидийского царства – ближайшего восточного соседа греческих полисов Малой Азии. Последний из царей Лидии Крез, прославившийся своими несметными богатствами и неимоверной роскошью, царившей при его дворе, был наголову разбит персами около 546 г. до н. э., попал в плен и едва не лишился жизни. Вскоре та же участь постигла и греческие (ионийские) города в прибрежной части Малой Азии, население которых было в наибольшей степени затронуто влиянием азиатских нравов и обычаев. Все они признали себя данниками персидского царя Кира и были включены в состав его державы. На другом конце греческого мира – в Южной Италии несколько десятилетий спустя – в 510 г. до н. э. произошло нечто подобное этим событиям. Самый богатый из городов этого ареала Сибарис, жители которого отличались необыкновенной изнеженностью и пристрастием к роскоши и комфорту (само их имя – сибариты – стало поэтому нарицательным), несмотря на огромное численное превосходство его армии, потерпел сокрушительное поражение в войне с соседним италийским городом Кротоном, был захвачен вражескими войсками и разрушен до основания.

На другом полюсе той же геополитической системы пример Спарты, в это же самое время установившей свое господство над большей частью Пелопоннеса, казалось бы, неопровержимо доказывал преимущества прямо противоположного пути, ведущего к освященному авторитетом закона аскетизму и добровольному отказу чуть ли не от всех мирских радостей. Обаяние спартанской модели общественного развития было столь велико, что и многие другие греческие государства пытались, двигаясь в этом же направлении, хотя бы ограничить, если не совсем прекратить с помощью законодательных мер губительное влияние роскоши на психологию граждан полиса. Как мы уже знаем (см. гл. 6), эти попытки, как правило, встречали широкую общественную поддержку и в значительной своей части увенчались успехом. Идеалы гражданского равенства, дисциплины и единомыслия одержали верх над аристократической распущенностью и своеволием, в том числе и в чисто бытовой сфере (впрочем, греки никогда не разделяли в полной мере быт и политику). Сама аристократия была при этом как бы растворена в общей массе граждан и смешалась с наиболее состоятельной частью демоса, образовав довольно широкий слой так называемых «калой к'агатой» [+6].

И все же эпоха господства знати, ее политического и культурного лидерства в жизни греческого народа не прошла абсолютно бесследно. Свойственный аристократии образ жизни, ее вкусы и привычки и в особенности принятые в ее среде правила поведения и формы досуга еще долго сохраняли свою значимость общеобязательных (по крайней мере, для высших слоев греческого общества) норм или эталонов житейского уклада, от которых во многом зависел и весь облик греческой культуры. В классических Афинах, как, впрочем, и во многих других городах Греции, обычное времяпрепровождение гражданина, принадлежавшего к категории калой к'агатой или, если использовать современные аналоги этого понятия, считавшегося в своем кругу джентльменом, комильфо, человеком во всех отношениях светским, порядочным и т. д., сводилось, если он не был слишком занят своими хозяйственными или государственными делами, к четырем основным видам досуга: охоте, верховой езде, занятиям атлетикой или, если не позволял возраст, хотя бы присутствию на них и, наконец, участию в дружеских попойках или симпосиях (от греч. pinw – «пью»).

Остановимся на двух последних способах использования свободного времени, ибо их вклад в развитие греческой культуры был особенно весомым. Обе эти формы досуга были освящены древней религиозной традицией и фактически уже изначально подняты на уровень сакрального обряда. Обычай атлетических состязаний, как было уже замечено (см. гл. 7), уходит своими корнями в такие важные сферы религиозной обрядности, как заупокойный культ (вспомним хотя бы гомеровское описание погребальных игр в честь Патрокла в «Илиаде») и инициации подрастающего поколения. Греческий симпосий в своей древнейшей основе был не чем иным, как жертвенной трапезой в честь того или иного божества или же опять-таки формой поминовения знатного покойника. Видимо, не случайно самые ранние из известных ныне изображений как атлетических игр, так и пиршеств в греческой вазовой и настенной живописи происходят из погребений знати.

Одним из самых интересных образцов сюжетов этого рода может служить сцена заупокойной трапезы, украшающая внутренние стенки саркофага, найденного в так называемой «гробнице ныряльщика» в Пестуме на юге Италии (начало V в. до н. э.). На двух продольных стенках саркофага изображены участники пира, возлежащие на пышно разубранных ложах (по пять фигур на каждой стенке). На одной из торцовых стенок мы видим фигуры двух танцоров и аккомпанирующей им флейтистки, на противоположной стенке – виночерпия, смешивающего вино с водой в большом кратере. Как верно заметил советский искусствовед Ю. Д. Колпинский, «противостоящие друг другу начала – вакхическое и мусическое – здесь связаны в единую гармонию одновременного служения Дионису и Аполлону». Поскольку изображенное таким образом пиршество происходит как бы внутри саркофага, погребенный в нем покойник, несомненно, должен был принимать самое непосредственное участие и в самой трапезе, и во всех связанных с нею развлечениях и удовольствиях. Его незримое присутствие в этой сцене, конечно, мыслилось как нечто само собой разумеющееся. Изображенная на крышке саркофага (также с внутренней стороны) фигура юного ныряльщика (отсюда и название гробницы, в которой было сделано это замечательное открытие), видимо, тоже каким-то образом ассоциировалось с представлениями о загробной жизни, ожидающей усопшего. Погружение в очищающую и обновляющую водную стихию, скорее всего, призвано было символизировать именно переход к новой жизни, по всем статьям превосходящей навсегда оставленную покойником земную жизнь. Иными словами, умерший должен был пройти через особого рода посвятительный обряд, символически приравненный к инициациям или, что практически одно и то же, к атлетическим играм юношей и подростков.



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2016-06-26; просмотров: 305; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 54.81.33.119 (0.09 с.)