Десятая серия: идеальная игра 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Десятая серия: идеальная игра



 

Льюис Кэррол не только изобретает игры и видоизменяет правила уже известных игр (теннис, крокет), но вводит и некий вид идеальной игры, чей смысл и функцию трудно оценить с первого взгляда. Например, бег по кругу в Алисе, где каждый начинает, когда вздумается, и останавливается, когда захочет; или крокетный матч, где мячи – ежики, клюшки – фламинго, а свернутые петлей солдаты-ворота непрестанно перемещаются с одного конца игрового поля на другой. У этих игр есть общие черты: в них очень много движения; у них, по-видимому, нет точных правил; они не допускают ни победителей, ни побежденных. Нам не «знакомы» такие игры, которые, как кажется, противоречат сами себе.

Знакомые нам игры отвечают определенному числу принципов, которые могут стать объектом теории. Эта теория применима равным образом как к играм, основанным на ловкости участников, так и к играм, где все решает случаи, хотя природа правил здесь разная. 1) Нужно, чтобы всякий раз набор правил предшествовал началу игры, а в процессе игры – обладал безусловным значением. 2) Данные правила определяют гипотезы, распределяющие шансы, то есть, гипотезы проигрыша и выигрыша (что случится, если…). 3) Гипотезы регулируют ход игры в соответствии с множеством бросков, которые реально или численно отличаются друг от друга. Каждый из них задает фиксированное распределение, соответствующее тому или иному случаю. (Даже если игра держится на одном броске, то такой бросок будет сочтен удачным только благодаря фиксированному распределению, которое он задаст, а также в силу его численных особенностей.) 4) Результаты бросков ранжируются по альтернативе «победа или поражение». Следовательно, для нормальной игры характерны заранее установленные безусловные правила; гипотезы, распределяющие шансы; фиксированные и численно различающиеся распределения; твердые результаты. Такие игры частичны в двух отношениях: прежде всего, они характеризуют лишь часть человеческой деятельности, а кроме того, даже если возвести их в абсолют, то они удерживают случай лишь в определенных точках, подразумевая механическое развитие последовательностей или сноровку, понятую как искусство каузальности. Таким образом, они неизбежно – сами имея смешанный характер – отсылают к другому типу деятельности, труда или этики, чьей карикатурой и двойником они являются и чьи элементы они объединяют в новый порядок. Будь то рискующий на пари человек Паскаля или играющий в шахматы Бог Лейбница, такие игры явным образом берутся в качестве модели именно потому, что за ними неявно стоит иная модель – уже не игра: нравственная модель Хорошего или Наилучшего, экономическая модель причин и эффектов, средств и целей.

Но недостаточно противопоставлять некую «старшую» игру младшей игре человека или божественную игру человеческой игре. Нужно вообразить другие принципы – пусть даже ни к чему не приложимые, но благодаря которым игра стала бы чистой игрой. 1) Нет заранее установленных правил, каждое движение изобретает и применяет свои собственные правила. 2) Нет никакого распределения шансов среди реально различного числа бросков; совокупность бросков утверждает случай и бесконечно разветвляет его с каждым новым броском. 3) Следовательно, броски реально или численно неотличимы. Но они различаются качественно, хотя и являются качественными формами онтологически единственного броска. Каждый бросок сам есть некая серия, но по времени значительно меньшая, чем минимум непрерывного мыслимого времени; и распределение сингулярностей соответствует этому сериальному минимуму. Каждый бросок вводит сингулярные точки – например, точки на игральной кости. Но вся совокупность бросков заключена в случайной точке, в уникальном бросании, которое непрестанно перемещается через все серии, за время значительно большее, чем максимум непрерывного мыслимого времени. Броски последовательны в отношении друг друга и одновременны по отношению к такой точке, которая всегда меняет правила, которая координирует и разветвляет соответствующие серии, незаметно вводя случай на всем протяжении каждой серии. Уникальное бросание – это хаос, каждый бросок которого – некий фрагмент. Каждый бросок управляет распределением сингулярностей, созвездием. Но вместо замкнутого пространства, поделенного между фиксированными результатами, в соответствии с гипотезами [о распределении], подвижные результаты распределяются в открытом пространстве уникального и неделимого броска. Это – номадическое, а не оседлое, распределение, где каждая система сингулярностей коммуницирует и резонирует с другими, причем другие системы включают данную систему в себя, а она, одновременно, вовлекает их в самый главный бросок. Это уже игра проблем и вопроса, а не категорического и гипотетического.

4) Такая игра – без правил, без победителей и побежденных, без ответственности, игра невинности, бег по кругу, где сноровка и случай больше не различимы, – такая игра, по-видимому, не реальна. Да вряд ли она кого-нибудь развлекла бы. И уж точно, это не игра паскалевского авантюриста или лейбницевского Бога. Какой обман кроется в морализирующем пари Паскаля! Какой неверный ход кроется в экономной комбинации Лейбница! Здесь мир уже отнюдь не произведение искусства. Идеальная игра, о которой мы говорим, не может быть сыграна ни человеком, ни Богом. Ее можно помыслить только как нонсенс. Но как раз поэтому она является реальностью самой мысли. Она – бессознательное чистой мысли. Каждая мысль формирует серию во времени, которое меньше, чем минимум сознательно мыслимого непрерывного времени. Каждая мысль вводит распределение сингулярностей. И все эти мысли коммуницируют в одной Долгой мысли, заставляя все формы и фигуры номадического распределения соответствовать ее смещению, незаметно вводя повсюду случай и разветвляя каждую мысль, соединяя «однажды» с «каждый раз» ради «навсегда». Ибо только для мысли возможно утверждать весь случай и превращать случай в объект утверждения. Если попытаться сыграть в эту игру вне мысли, то ничего не случится, а если попытаться получить результат иной, чем произведение искусства, то ничего не получится. Значит, такая игра предназначена только для мысли и для искусства. Она не дает ничего, кроме побед для тех, кто знает, как играть, то есть как утверждать и разветвлять случай, а не разделять последний ради того, чтобы властвовать над ним, чтобы рисковать, чтобы выиграть. Но благодаря такой игре, которая может быть только мысленной и которая не порождает ничего, кроме произведения искусства, мысль и искусство суть реалии, беспокоящие действительность, этику и экономику мира.

В знакомых нам играх случай фиксируется в определенных точках: точках, где независимые каузальные серии встречаются друг с другом, – например, вращение рулетки и бег шарика. Как только встреча произошла, смешавшиеся серии следуют единым путем, они защищены от каких-либо новых влияний. Если игрок вдруг не выдержит и попытается вмешаться в игру, чтобы ускорить или притормозить катящийся шарик, его одернут, прогонят, а сам ход будет аннулирован. А что, собственно, произошло – кроме легкого дуновения случая? Вот как описал Вавилонскую лотерею Х. Борхес: «…если лотерея является интенсификацией случая, периодическим. введением хаоса в космос, то есть в миропорядок, не лучше ли, чтобы случай участвовал во всех этапах розыгрыша, а не только в одном? Разве не смехотворно, что случай присуждает кому-либо смерть, а обстоятельства этой смерти – секретность или гласность, срок ожидания в один год или в один час – неподвластны случаю?

В действительности, число жеребьевок бесконечно. Ни одно решение не является окончательным, все они разветвляются, порождая другие. Невежды предположат, что бесконечные жеребьевки требуют бесконечного времени; на самом деле достаточно того, чтобы время поддавалось бесконечному делению, как учит знаменитая задача о состязании с черепахой»[54]. Фундаментальный вопрос, поставленный перед нами этим текстом, состоит в следующем: что же это за время, которому не нужно быть бесконечным, а только «бесконечно делимым»? Это – Эон. Мы уже видели, что прошлое, настоящее и будущее – отнюдь не три части одной временности. Скорее, они формируют два прочтения времени, каждое из которых полноценно и исключает другое. С одной стороны, всегда ограниченное настоящее, измеряющее действие тел как причин и состояние их глубинных смесей (Хронос). С другой – по существу неограниченные прошлое и будущее, собирающие на поверхности бестелесные события-эффекты (Эон). Величие мысли стоиков в том, что они показали одновременно как необходимость таких двух прочтений, так и их взаимоисключаемость. Иногда можно сказать, что только настоящее существует, что оно впитывает в себя прошлое и будущее, сжимает их в себе и, двигаясь от сжатия к сжатию, со все большей глубиной достигает пределов всего Универсума, становясь живым космическим настоящим. Достаточно двигаться в обратном порядке растягивания, чтобы Универсум начался снова, и все его моменты настоящего возродились. Итак, время настоящего – всегда ограниченное, но бесконечное время – бесконечно потому, что оно циклично, потому, что оживляет физическое вечное возвращение как возвращение Того же Самого и этическую вечную мудрость как мудрость Причины. Иногда, с другой стороны, можно сказать, что существуют только прошлое и будущее, что они делят каждое настоящее до бесконечности, каким бы малым оно ни было, вытягивая его вдоль своей пустой линии. Тем самым ясно проявляется взаимодополнительность прошлого и будущего: каждое настоящее делится на прошлое и будущее до бесконечности. Или, точнее, такое время не бесконечно, поскольку оно никогда не возвращается назад к себе. Оно неограниченно – чистая прямая линия, две крайние точки которой непрестанно отдаляются друг от друга в прошлое и будущее. Нет ли в Зоне лабиринта совершенно иного, чем лабиринт Хроноса, – лабиринта еще более ужасного, управляющего иным вечным возвращением и иной этикой (этикой Эффектов)? Вспомним еще раз слова Борхеса: «Я знаю Греческий лабиринт, это одна прямая линия… В следующий раз я убью тебя… даю тебе слово, что этот лабиринт сделан из одной прямой линии – невидимой и прочной»[55].

В одном случае настоящее – это все; прошлое и будущее указывают только на относительную разницу между двумя настоящими: одно имеет малую протяженность, другое же сжато и наложено на большую протяженность. В другом случае настоящее – это ничто, чистый математический момент, бытие разума, выражающее прошлое и будущее, на которые оно разделено. Короче, есть два времени: одно составлено только из сплетающихся настоящих, а другое постоянно разлагается на растянутые прошлые и будущие. Есть два времени, одно имеет всегда определенный вид – оно либо активно, либо пассивно; другое – вечно Инфинитив, вечно нейтрально. Одно – циклично; оно измеряет движение тел и зависит от материи, которая ограничивает и заполняет его. Другое – чистая прямая линия на поверхности, бестелесная, безграничная, пустая форма времени, независимая от всякой материи. Среди эзотерических слов Бармаглота есть одно, которое вторгается в оба времени: wabe [ нава ]. Так, согласно одному смыслу, wake должно быть понято как выведенное из swab [ швабра ] или soak [ намочить ] и обозначает «траву под солнечными часами». Это – физический и цикличный Хронос живого изменяющегося настоящего. Но в другом смысле, это – тропинка, простирающаяся вперед и назад, way-be, «потому что простирается немножко направо… немножко налево… и немножко назад». Это – бестелесный Эон, который развернулся, стал автономным, освободившись от собственной материи, ускользая в двух смыслах-направлениях сразу – в прошлое и будущее. Согласно гипотезе из Сильвии и Бруно, здесь даже дождь падает горизонтально. Этот Эон – будучи прямой линией и пустой формой – представляет собой время событий-эффектов. Если настоящее измеряет временное осуществление события, то есть его вселение в глубину действующих тел и воплощение в положении вещей, то событие как таковое – в своей бесстрастности и световодозвуконепроницаемости – не имеет настоящего. Скорее, оно отступает и устремляется вперед в двух смыслах-направлениях сразу, являясь вечным объектом двойного вопрошания: что еще случится? что уже случилось? Мучительная сторона чистого события в том, что оно есть нечто, что только что случилось или вот-вот произойдет; но никогда то, что происходит [вот сейчас]. X, являющийся тем, что только что случилось, – это тема «вести». А х, который всегда вот-вот должен случиться, – это тема «вымысла». Чистое событие – это разом и весть, и вымысел, но никогда не актуальная реальность). Именно в этом смысле события суть знаки.

Стоики иногда говорят, что знаки – это всегда настоящее, что они – знаки присутствующих вещей: о том, кого смертельно ранили, нельзя сказать что, он был ранен и что он умрет. Можно сказать, что он есть раненый [il est ayant ete blesse] и что он умирает [il es devant mourir]. Такое настоящее не противоречит Эону. Напротив, именно настоящее как бытие разума подразделяется до бесконечности на то, что только что случилось или вот-вот случится, всегда ускользая в этих двух смыслах-направлениях одновременно. Другое настоящее – живое настоящее – случается и вызывает событие. Но тем не менее, событие удерживает вечную истину в Эоне, который вечно разделяет его на только что прошедшее прошлое и на ближайшее будущее. Эон непрестанно подразделяет событие, отторгая от себя как то, так и другое, никогда не меняя к ним своего отношения. Событие – это когда никто не умирает, а всегда либо только что умер, либо вот-вот умрет в пустом настоящем Эона, – то есть в вечности. Описывая, как должно выглядеть убийство в пантомиме – как чистая идеальность, – Малларме говорил: «Здесь движение вперед, там воспоминание, то к будущему, то к прошлому – в ложном облике настоящего. Именно так действует Мим, чья игра – постоянная аллюзия, без битья зеркал»[56]. Каждое событие – это мельчайший отрезок времени, меньше минимума длящегося мыслимого времени, ведь оно разделяется на только что прошедшее прошлое и наступающее будущее. Но оно же при этом и самый долгий период времени, более долгий, чем максимум длящегося мыслимого времени, потому что его непрестанно дробит Эон, уравнивая со своей безграничной линией. Важно понять, что каждое событие в Эоне меньше наимельчайшего отрезка в Хроносе; но при этом же оно больше самого большого делителя Хроноса, а именно, полного цикла. Бесконечно разделяясь в обоих смыслах-направлениях сразу, каждое событие пробегает весь Эон и становится соразмерным его длине в обоих смыслах-направлениях. Чувствуем ли мы теперь приближение вечного возвращения, никак не связанного больше с циклом; чувствуем ли, что стоим перед входом в лабиринт гораздо более ужасный, поскольку это лабиринт уникальной линии – прямой и без толщины? Эон – прямая линия, прочерченная случайной точкой. Сингулярные точки каждого события распределяются на этой линии, всегда соотносясь со случайной точкой, которая бесконечно дробит их и вынуждает коммуницировать друг с другом, и которая распространяет, вытягивает их по всей линии. Каждое событие адекватно всему Зону. Каждое событие коммуницирует со всеми другими, и все вместе они формируют одно Событие – событие Эона, где они обладают вечной истиной. В этом тайна события: оно существует на линии Эона, но не заполняет ее. Да и как могло бы бестелесное заполнить бестелесное, или световодозвуконепроницае-мое заполнить световодозвуконепроницаемое? Только тела пронизывают друг друга. Только Хронос заполняется положениями вещей и движениями тел, которым он дает меру. Но будучи пустой и развернутой формой времени. Эон делит до бесконечности то, что преследует его, никогда не находя в нем пристанища – Событие всех событий. Вот почему единство событий-эффектов так резко отличается от единства телесных причин.

Эон – идеальный игрок, привнесенный и разветвленный случай, уникальный бросок, от которого качественно отличаются все другие броски. Он играет или разыгрывается по крайней мере на двух досках или на границе двух досок. Здесь он прочерчивает свою прямую и рассекающую линию. Эон собирает вместе и распределяет по всей своей длине сингулярности, соответствующие обеим доскам. Эти доски-серии относятся друг к другу подобно небу и земле, предложениям и вещам, выражениям и поглощениям или, как сказал бы Кэррол, – таблице умножения и обеденному столу. Эон – именно граница этих двух досок, прямая линия, разделяющая их. Но он в то же время и гладкая поверхность, соединяющая их, световодозвуконепроницаемое оконное стекло. Следовательно, Эон циркулирует по сериям, без конца отражая и разветвляя их. Это благодаря ему одно и то же событие одновременно и выражается в предложении, и является атрибутом вещей – игра Малларме, иначе, «книга». У такой книги есть свои две доски (первая и последняя страницы на одном развороте), множество своих внутренних серий, содержащих сингулярности (подвижные, взаимозаменяемые страницы, созвездия-проблемы), своя прямая двусторонняя линия, отражающая и разветвляющая серии («центральная чистота», «равенство перед богом Янусом»), а поверх этой линии – непрестанно перемещающаяся случайная точка, возникающая в виде пустого места на одной стороне и в виде сверхштатного объекта на другой (гимн и драма; «чуть-чуть священника, чуть-чуть танцора»; и еще: лакированная мебель, сделанная из ящиков, и шляпа без полей как архитектонические элементы книги). В четырех более или менее обработанных фрагментах Книги Малларме встречаются мысли, в чем-то созвучные сериям Кэррола. Один фрагмент развивает двойные серии: вещи или предложения, есть или говорить, питаться или представляться, съесть приглашенную даму или ответить на приглашение. Во втором фрагменте выделены «твердая и благожелательная нейтральность» слова, нейтральность смысла по отношению к предложению, а также нейтральность порядка, выражаемого по отношению к лицу, которое слышит [слова]. Следующий фрагмент показывает на примере двух переплетенных женских фигур уникальную линию События, которое, всегда находясь в неравновесии, представляет одну из своих сторон как смысл предложений, а другую – как атрибут положений вещей. И наконец, последний фрагмент показывает случайную точку, пробегающую по линии, – точку igitur, пли точку Кидания кости, на которую дважды указывают и старик, умерший от голода, и ребенок, рожденный из речи – «ибо смерть от голода дает ему право начать заново…»[57].

 

Одиннадцатая серия: нонсенс

 

Итак, каковы же вкратце характеристики парадоксального элемента, этого вечного двигателя. Его функция в том, чтобы пробегать разнородные серии, координировать их, заставлять резонировать и сходиться к одной точке, а также размножать их ветвлением и вводить в каждую из них многочисленные дизъюнкции. Он выступает одновременно и как слово = х, и как вещь == х. Поскольку парадоксальный элемент связан сразу с двумя сериями, он обладает двумя сторонами. Но эти стороны никогда не бывают в равновесии, не соединяются вместе, не сливаются, так как парадоксальный элемент всегда остается в неравновесии по отношению к самому себе. Для объяснения подобной корреляции и несимметричности мы использовали разные пары: парадоксальный элемент одновременно является избытком и недостатком, пустым местом и сверхштатным объектом, «плавающим означающим» и утопленным означаемым, эзотерическим словом и экзотерической вещью, белым словом и черным объектом. Вот почему он всегда обозначается двумя способами: «Ибо Снарк был Буджумом, поймите». Но не следует представлять себе дело так, будто Буджум – это страшная разновидность Снарка; отношение рода и вида здесь не подходит. Скорее, мы столкнулись с двумя несимметричными половинами некой предельной инстанции. Нечто подобное мы узнаем от Секста Эмпирика: стоики пользовались словом, лишенным значения, – Блитури – и применяли его в паре с таким коррелятом, как Скиндапсос [58]. Ибо блитури был скиндапсосом, поймите. Слово = х в одной серии, но в то же время вещь = х – в другой. Возможно (в этом мы убедимся позже), к Эону следует добавить еще третий аспект – действие = х, поскольку серии резонируют, коммуницируют и формируют «историю с узелками». Снарк – неслыханное имя, но это также и невидимый монстр. Он отсылает к страшному действию – к охоте, в результате которой охотник рассеивается и утрачивает самотождественность. Бармаглот – это неслыханное имя, фантастическое чудовище, но также и объект страшного действия – великого убийства.

Вообще говоря, пустое слово может обозначаться любыми эзотерическими словами (это, вещь, Снарк и так далее). Функция пустого слова, или эзотерических слов первой степени, состоит в том, чтобы координировать две неоднородные серии. В свою очередь, эзотерические слова кроме того могут обозначаться словами-бумажниками – словами второй степени, чья функция – разветвлять серии. Двум степеням эзотерических слов соответствуют две разные фигуры. Первая фигура. Парадоксальный элемент является одновременно и словом, и вещью. Другими словами, и пустое слово, обозначающее парадоксальный элемент, и эзотерическое слово, обозначающее пустое слово, исполняют функцию выражения вещи. Такое слово обозначает именно то, что оно выражает, и выражает то, что обозначает. Оно выражает свое обозначаемое и обозначает собственный смысл. Оно одновременно и говорит о чем-то, и высказывает смысл того, о чем говорит: оно высказывает свой собственный смысл. А это совершенно ненормально. Ведь мы знаем, что нормальный закон для всех имен, наделенных смыслом, состоит именно в том, что их смысл может быть обозначен только, другим именем (n1 → n2 → n 3…). Имя же, высказывающее свой собственный смысл, может быть только нонсенсом (Nn). Нонсенс обладает тем же свойством, что и слово «нонсенс», а слово «нонсенс» – тем же свойством, что и слова, не имеющие смысла, то есть условные слова, используемые нами для обозначения нонсенса. Вторая фигура. Слово-бумажник само является источником альтернативы, две части которой оно формирует (злопасньй = злой-и-опасный или опасный-и-злой). Каждая виртуальная часть такого слова обозначает смысл другой части или выражает другую часть, которая в свою очередь обозначает первую. В рамках одной и той же формы все слово целиком высказывает свой собственный смысл и поэтому является нонсенсом. В самом деле, ведь второй нормальный закон имен, наделенных смыслом, состоит в том, что их смысл не может задавать альтернативу, в которую они сами бы входили. Таким образом, у нонсенса две фигуры: одна соответствует регрессивным синтезам, другая – дизъюнктивным синтезам.

Могут возразить: все это ничего не значит. То, что нонсенс высказывает собственный смысл, – лишь пустая игра слов. Ведь он по определению не имеет смысла. Но такое возражение неосновательно. Пустословием была бы фраза, что нонсенс имеет смысл, а именно тот, что у него нет никакого смысла. Но у нас об этом вообще речь не идет. Наоборот, когда мы допускаем, что нонсенс высказывает свой собственный смысл, мы хотим указать на то специфическое отношение, которое существует между смыслом и нонсенсом, и которое не совпадает с отношением между истиной и ложью, то есть его не следует понимать просто как отношение взаимоисключения. В этом на самом деле и состоит главнейшая проблема логики смысла: зачем тогда совершать восхождение от области истины к области смысла, если бы все дело заключалось только в том, чтобы отыскать между смыслом и нонсенсом отношение, аналогичное тому, что существует между истиной и ложью? Мы уже видели, сколь бесплоден переход от обусловленного к условию с тем только, чтобы помыслить условие в образе обусловленного как простую форму возможности. Условие не может иметь со своим отрицанием тот же тип связи, какой обусловленное имеет со своим отрицанием. Утверждение между смыслом и нонсенсом изначального типа внутренней связи, некоего способа их соприсутствия необходимым образом задает всю логику смысла. Сейчас мы можем лишь намекнуть на этот способ, рассматривая нонсенс как слово, высказывающее свой собственный смысл.

Парадоксальный элемент – это нонсенс, взятый в двух приведенных выше фигурах. Но нормальные законы не обязательно противоречат этим двум фигурам. Наоборот, данные фигуры подчиняют нормальные, наделенные смыслом слова этим законам, не приложимым к самим фигурам: всякое нормальное имя имеет смысл, который должен обозначаться другим именем и который должен задавать дизъюнкции, заполненные другими именами. Поскольку наделенные смыслом имена подчиняются нормальным законам, они обретают определения сигнификации [ determination de signification ]. Определение сигнификации не то же самое, что закон. Первое вытекает из последнего: оно связывает имена, то есть слова и предложения, с понятиями, свойствами и классами. Значит, когда регрессивный закон утверждает, что смысл имени должен обозначаться другим именем, то с точки зрения сигнификации имена, обладающие разными степенями, отсылают к классам и свойствам разных «типов». Каждое свойство должно относиться к более высокому типу, чем свойства и индивиды, которых оно собой объединяет, а каждый класс должен быть более высокого типа, чем объекты, которые в него входят. Следовательно, множество не может содержать ни самого себя в качестве элемента, ни элементы разных типов. Точно так же, согласно дизъюнктивному закону, определение сигнификации утверждает, что свойство или термин, положенные в основу классификации, не могут принадлежать какой-либо группе, входящей в данную классификацию. Элемент не может быть ни частью подмножеств, которые он определяет, ни частью множества, чье существование он предполагает. Таким образом, двум фигурам нонсенса соответствуют две формы абсурда. Эти формы определяются как «лишенные сигнификации» и приводящие к парадоксам: множество, включающее самого себя в качестве элемента; элемент, раскалывающий предполагаемое им множество – то есть к парадоксам множества всех множеств и полкового брадобрея. Итак, абсурд выступает то как смешение формальных уровней в регрессивном синтезе, то как порочный круг в дизъюнктивном синтезе[59]. Определение сигнификации интересно тем, что оно порождает принципы непротиворечия и исключенного третьего, а не предполагает последние уже данными. Парадоксы сами вызывают генезис противоречия и появление в предложении лишенных значения элементов. Возможно, следует более внимательно присмотреться с этой точки зрения к концепциям Стоиков по поводу соединения [коннекции] предложений. Дело в том, что когда стоики проявляют столь большой интерес к гипотетическим высказываниям типа «если день, то светло» или «если у женщины молоко, то она родила», то комментаторы, конечно, в праве напомнить нам, что речь здесь идет не о связи физических следствий, не о причинности в современном смысле слова. Но они не правы, усматривая здесь простое логическое следование, основанное на принципе тождества. Стоики исчисляли члены гипотетического предложения: мы можем рассматривать «быть днем» или «быть родившей» как означающие свойства более высокого типа чем те, которыми они управляют («светло», «иметь молоко»). Связь между предложениями не может быть сведена ни к аналитическому тождеству, ни к эмпирическому синтезу; скорее, она принадлежит области сигнификации – причем так, что противоречие возникает не между термином и его противоположностью, а в отношении одного термина к другому. Происходит превращение гипотетического в конъюнктивное, и предложение «если день, то светло» заключает в себе невозможность того, чтобы был день и не было света. Возможно, это так потому, что (словосочетание) «быть днем» вынуждено быть элементом того множества, которое задано этим свойством, и при этом принадлежать одной из групп, классифицируемых на его основе.

Как и определение сигнификации, нонсенс обеспечивает дар смысла, но делает это совсем по-другому. С точки зрения смысла регрессивный закон больше не связывает имена разных степеней с классами и свойствами, а распределяет их в разнородных сериях событий. Разумеется эти серии определены по-разному: одна как означающая, другая как означаемая. Но распределение смысла в каждой из них совершенно независимо от точного отношения значения. Вот почему, как мы видели, лишенный значения термин тем не менее имеет смысл, а смысл и событие независимы от любых модальностей, влияющих на классы и свойства, – они нейтральны по отношению ко всем этим характеристикам. Событие но самой своей природе отличается от свойств и классов. Все, что имеет смысл, имеет также и значение, но последнее – на иных основаниях, чем смысл. Значит, смысл неотделим от нового вида парадоксов, которыми отмечено присутствие нонсенса внутри смысла, – точно так же, как предшествующие парадоксы отмечали присутствие нонсенса внутри значения. На этот раз мы столкнулись с парадоксами бесконечного деления, с одной стороны, а с другой – с парадоксами распределения сингулярностей. Внутри серий каждый термин имеет смысл только благодаря своему положению относительно всех других терминов. Но такое относительное положение само зависит от абсолютного положения каждого термина относительно инстанции = х. Последняя определяется как нонсенс и непрестанно циркулирует, пробегая по сериям. Смысл актуально производится этой циркуляцией – в качестве смысла, воздействующего как на означающее, так и на означаемое. Короче, смысл – это всегда эффект. Но эффект не только в каузальном смысле. Это также эффект в смысле «оптического эффекта» или «звукового эффекта», или, еще точнее, эффекта поверхностного, эффекта позиционного и эффекта лингвистического. Итак, эффект – вовсе не видимость или иллюзия, а продукт, разворачивающийся на поверхности и распространяющийся по всей ее протяженности. Он строго соприсутствует со своей причиной, соразмерен ей и определяет эту причину как имманентную, неотделимую от своих эффектов – чистое nihil [ ничто – лат. ] или х как внешнее самих эффектов. Такие эффекты, такой продукт обычно обозначаются собственными или единичными именами. Собственное имя может полностью рассматриваться как знак только при условии, что оно отсылает к эффекту такого рода. Так, физики говорят об «эффекте Кельвина», «эффекте Зеебека», «эффекте Зеемана» и так далее. Медики обозначают болезни именами врачей, которым удалось описать симптомы этих болезней. Следуя этой традиции, открытие смысла как бестелесного эффекта, всегда производимого циркуляцией элемента = х, пробегающего по терминам серии, должно быть названо «эффектом Хрисиппа» или «эффектом Кэррола».

У авторов, еще недавно причисляемых к структуралистам, существенным является именно этот момент: смысл рассматривается вовсе не как явление, а как поверхностный и позиционный эффект, производимый циркуляцией пустого места по сериям данной структуры (место карточного болвана, место короля, слепое пятно, плавающее означающее, нулевая ценность, закулисная часть сцены, отсутствие причины и так далее). Структурализм (сознательно или нет) заново открывает стоицизм и кэрроловское воодушевление. Структура – это фактически машина по производству бестелесного смысла (скиндапсос). Но когда структурализм на свой манер показывает, что смысл производится нонсенсом и его бесконечным перемещением, что он порождается соответствующим расположением элементов, которые сами по себе не являются «означающими», – нам не следует сравнивать это с тем, что называется философией абсурда: Кэррол – да, Камю – нет. Ибо для философии абсурда нонсенс есть то, что просто противоположно смыслу. Так что абсурд всегда определяется отсутствием смысла, некой нехваткой (этого недостаточно…). Напротив, с точки зрения структуры смысла всегда слишком много: это избыток, производимый и вновь производимый нонсенсом как недостатком самого себя. Якобсон определяет нулевую фонему, не имеющую фонетически определенной значимости, через ее противоположность к отсутствию фонемы, а не к фонеме самой по себе. Точно так же, у нонсенса нет какого-то специфического смысла, но он противоположен отсутствию смысла, а не самому смыслу, который он производит в избытке, – между ним и его продуктом никогда не бывает простого отношения исключения, к которому некоторые хотели бы их свести[60]. Нонсенс – это то, что не имеет смысла, но также и то, что противоположно отсутствию последнего, что само по себе дарует смысл. Вот что следует понимать под нонсенсом.



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2016-04-19; просмотров: 179; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 3.90.33.254 (0.023 с.)