Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Музыка будущего или плохая музыка?

Поиск

 

Когда три электрогитары (соло-, ритм- и бас-), батарея барабанов и электроорган взрываются воем и грохотом, случайно попавшие в зал пожилые люди пожимают плечами. Они никак не могут взять в толк, с какой стати у пятерых длинноволосых юнцов, беснующихся в блике прожектора, на лицах — пафос творчества, и почему огромный битком набитый молодежью зал отзывается восторженным воплем и стоном. Ведь «хард-рок» — это не музыка! В лучшем случае — плохая музыка! Все эти «Лед Зеппелин», «Юрайя Хип», «Дип Пёрпл» из Англии, «Дорс» и «Грэнд Фанк» из США или наши доморощенные рокеры — разве это музыканты? Смесь регламентированного хулиганства с шаманским камланьем и заморской модой — вот что это.

 

 

Четверо на вершине славы — «Битлз» из Ливерпуля

 

Но еще совсем недавно так же точно ужасались группе «Битлз», а теперь этих кавалеров высокого британского ордена повсеместно признают талантливыми композиторами, творцами более 300 чудесных мелодий, классиками современной эстрадной музыки и уважительно величают по именам: Джон Леннон, Пол Маккартни, Джордж Харрисон, Ринго Старр… Простите, Ричард Старки. Солидные оркестры аранжируют их темы.

Более полувека назад Максим Горький назвал джаз «музыкой толстых». Он побывал в странах, где звучал джаз, послушал, послушал — и возмутился:

 

«…Начинает сухо стучать какой-то идиотский молоточек — раз, два, три, десять, двадцать ударов, и вслед за ними, точно кусок грязи в чистейшую, прозрачную воду, падает дикий визг, свист, грохот, вой, рев, треск; взрываются нечеловеческие голоса, напоминая лошадиное ржание, раздается хрюканье медной свиньи, вопли ослов, любовное кряканье огромной лягушки; весь этот оскорбительный хаос бешеных звуков подчиняется ритму, едва уловимому, и, послушав эти вопли минуту, две, начинаешь невольно воображать, что это играет оркестр безумных, они сошли с ума на сексуальной почве, а дирижирует ими какой-то человек-жеребец, размахивая огромным фаллосом. …Это — эволюция от красоты менуэта и живой страстности вальса к цинизму фокстрота».

И дальше: «нечеловеческий бас ревет английские слова, оглушает какая-то дикая труба, напоминая крики обозленного верблюда, грохочет барабан, верещит скверненькая дудочка, раздирая уши, крякает и гнусаво гудит саксофон… (Горький 1953: 354—356).

Статью об этом он назвал «Музыка толстых», полагая, что в ее неестественности сказывается разложение и упадок общества при капитализме.

 

Потом немало было попыток представить дело так, что, де, это Горький о плохом джазе, о худших образцах, об антинародном извращении и коммерческой вульгаризации джаза. Да нет, Горький не делал таких различий. Он слушал молодой джаз, «чистый» джаз — тот, который сейчас некоторые музыковеды именуют «народным» (ср. Asriel 1966). И отверг в целом. А ведь это был всего лишь джаз, по нынешним временам весьма спокойный и мелодичный. Что бы сказал Горький, послушав хард-рок, и не где-нибудь в заморском гнезде мирового капитала, а в отечестве!

Еще в советское время в Ленинграде появился джаз-клуб «Квадрат», где выступал «Ленинградский диксиленд», одновременно в социалистической Чехословакии был издан «Джазовый словарь» (Wasserberger 1966), а в социалистической Польше стали проводиться международные джазовые фестивали «Jazz Jamboree».

В середине XIX века, познакомившись с новаторскими произведениями Вагнера, Карл Маркс поделился с Фридрихом Энгельсом: «…Пипер сыграл мне кое-что из музыки будущего. C’est affreux [франц.: это ужасно] и способно внушить страх перед „будущим“ с его поэзией и музыкой» (Маркс 1962: 6). Примерно тогда же Верди писал из Парижа своему другу: «Слышал также увертюру к „Тангейзеру“ Вагнера. Он безумен!!!» (цит. по: Бэлза 1962: 12). Бернард Шоу (2000: 36) вспоминает цирковые пантомимы, в которых клоун выносил на арену тромбон, изо всех сил выдувал начало хорала пилигримов из «Тангейзера» и иронически провозглашал: «Вот музыка будущего!».

Но близкое будущее (за исключением Льва Толстого) приняло музыку Вагнера. А затем эта музыка стала классической, традиционной и даже архаичной. Ныне есть список самых знаменитых композиторов, упорядоченный по количеству времени, которое отводят их произведениям западноевропейские радиостанции. В этом списке из 84 композиторов Вагнер занимает четвертое место — сразу после Моцарта, Бетховена и Баха (Моль 1973: 151).

Не всегда понимали современники, даже музыканты, и музыку Бетховена. Однажды кто-то из коллег (говорят, это был скрипач Феликс Радикати) спросил Бетховена: неужели он считает музыкой свой квартет, посвященный русскому посланнику в Вене, графу Разумовскому. «Да, — ответил композитор, — но не для вас, а для будущего».

Но и в близком будущем не все сразу оценили величие Бетховена. Лев Толстой не принимал музыку позднего Бетховена, Бетховена-романтика.

 

«Среди часто по заказу, второпях писанных бесчисленных произведениях его есть, несмотря на искусственность формы, и художественные произведения; но он становится глух, не может слышать и начинает писать уже совсем выдуманные, недоделанные и потому часто бессмысленные произведения. Я знаю, что музыканты могут довольно живо воображать звуки и почти слышать то, что они читают; но воображаемые звуки никогда не могут заменить реальных, и всякий композитор должен слышать свое произведение, чтобы быть в состоянии отделать его. Бетховен же не мог слышать, не мог отделывать и потому пускал в свет эти произведения, представляющие художественный бред. Критика же, раз признав его великим композитором, с особой радостью ухватывается именно за эти уродливые произведения, отыскивая в них необыкновенные красоты» (Толстой 1964: 154).

 

Других композиторов-романтиков Толстой считает подражателями «тех уродливых попыток художественных произведений, которые пишет глухой Бетховен» (Толстой 1964: 155).

Ныне музыкой Бетховена наслаждается и восхищается весь образованный мир. Приходится признать, что не Бетховен, а великий писатель был глух — к музыке позднего Бетховена.

Все эти уроки истории не стоит забывать. Музыкальный язык (Cooke 1959; Кон 1967; [Мазель 1991: 27—130]) принято считать самым всеобъемлющим из всех языков, самым общечеловеческим, этаким естественным эсперанто. Считается, что язык музыки понимают все люди одинаково, что он объединяет народы, разобщенные словесными языками и обычаями. А ведь это лишь отчасти верно. Не все народы приобщены к одной и той же музыкальной культуре. Пение арабов или индийцев, построенное на очень тонком различении звуков по высоте (не только полутонами, но и четвертями и восьмыми долями тонов), кажется европейцу заунывным завыванием. А на Востоке мелодичное пение европейцев воспринимается как обрывистое, крикливое. Еще больше сказывается подчас скачок в музыкальной преемственности поколений, разрыв в их музыкальном взаимопонимании.

Музыкальный язык дальше других языков от рассудочности, он строится исключительно на эмоциях. А эмоциональный строй личности, заложенный в юные годы, входит составной частью в характер человека и в дальнейшем гораздо меньше поддается изменениям и перестройке, чем рассудок. Между тем известно, как трудно (с помощью рассудка!) выучиться словесному иностранному языку в пожилом возрасте — время упущено: и память не та, и гибкость, податливость психики исчезла, хуже образуются условные рефлексы. Во сколько же раз труднее перестроить свою эмоциональную структуру и освоить новый музыкальный язык! Это почти невозможно.

Бывает, конечно, смена музыкальных симпатий в течение жизни человека. Совершенствуется вкус, изменяется характер — могут измениться и музыкальные пристрастия. Но не сменяется музыкальный язык.

Выросши и повзрослев, нынешние мальчики в массе не отойдут от рока. Когда с середины XX века джаз стал утрачивать популярность, это не означало, что от него отошли прежние поклонники. Просто они стали старше и, обремененные заботами, не смогли уделять много времени развлечениям. Но они не сменили любовь к джазу на новую привязанность. А вот поколение помладше на смену к ним не пришло: оно было захвачено роком. Джазовая публика постарела и поредела (Newton 1975: 14, 20—21). Рок недавно считался музыкой подростков, затем стал музыкальным самосознанием молодежи, сейчас пластинки «Битлз» коллекционирует среднее поколение и, несомненно, еще через несколько десятилетий это будет ностальгической усладой стариков. Но это не поколения передают музыку друг другу, как эстафету. Это возрасты перебрасывают друг другу одну и ту же генерацию людей с ее музыкальным языком.

Новосибирский студент-математик С., из очень консервативной семьи, поведал мне:

 

«Я был совершенно равнодушен к музыке. Симфонии, марши, Дунаевский, хор Пятницкого — всё оставляло меня холодным. Послушаю немного — и выключаю радио. Но однажды случайно услышал музыку, которая меня захватила и потрясла. Я стал искать такую же, и скоро понял, что не могу без нее. Потом я узнал, что это — рок».

 

Оказывается, без всякой музыкальной подготовки, без предварительной воспитанности, которую формирует музыкальная и культурная традиция, без нацеленной обработки рекламой, он был внутренне готов к этой музыке. Он воспринял ее как свою. Пластинки с этой музыкой он в состоянии прокручивать бесчисленное количество раз, по много часов в день. Более того, у него появился интерес и к музыке симфонической: «Картинки с выставки» Мусоргского он захотел прослушать в оригинале, после того как ему понравилась обработка Эмерсона (для бит-группы с синтезатором). Теперь разыскивает в оригинале Пятую симфонию Бетховена, так как полюбил ее в переводе Уолтера Мёрфи на язык рока.

В силу непосредственной эмоциональности, подсознательности музыкального восприятия «свой» музыкальный язык кажется людям естественным, прирожденным музыкальным языком, единственно возможным для них (а то и для всех). Его обусловленность данной культурой, искусственность, заученность как-то ускользает. К тому же в памяти образованных людей засели некие сведения по акустике. Это сведения об объективной физической природе акустических свойств звуков и о столь же объективной физиологической основе их психологических оценок. Звуки с близкой кратностью колебаний, с совпадениями в нижних обертонах сочетаются благозвучно — это консонансы. Если же интерференция колебаний приводит к биению, к малочастотной вибрации (30–60 в секунду), то создается ощущение хриплости, грязного звучания — это диссонансы. И т. д. (Дальше я остановлюсь на этом подробнее). Иллюзия естественности музыкального языка создается и в силу того, что обычно для огромной массы людей, включающей высокообразованных, музыкальный вкус в общем один. Одним могут нравиться одни музыканты и виды музыки, другим — другие, но вся эта музыка — в одном ключе. Все ее воспринимают как музыку. Поэтому выступления на ином, чуждом, новом музыкальном языке воспринимаются как нечто экзотическое, ненормальное, вызванное либо примитивностью, недоразвитостью субъектов, либо извращенностью, злонамеренным фокусничаньем.

Даже величайшие умы, люди широкого культурного кругозора, не могли отрешиться от нормативов привитого им смолоду музыкального языка, от «обжитой» ими музыкальной культуры — понятной, разработанной и близкой их душевным запросам. В кризисные моменты смены ведущего музыкального языка особенно учащаются и обостряются столкновения возрастов, споры о вкусах, обвинения в порче искусства, звучат осуждения «плохой» музыки.

[Люди старшего поколения воспринимают это как падение вкусов. Так, известный музыкальный критик Артемий Троицкий жалуется в интервью интернет-изданию «Газета.ru» (сентябрь 2007): «Музыкальное телевидение во всем мире выглядит сейчас довольно жалко, и от того расцвета, который был в 80–90 годы, сейчас мало что осталось. Это связано и с общим кризисом в музыкальной индустрии, и с творческим кризисом популярной музыки во всем мире, и с тем, что настоящие меломаны перестали смотреть музыкальное телевидение».

На сайте «Самая плохая музыка» мнения самые разные: «Плохая музыка — это то, что музыкой называть стыдно и совершенно невозможно, а именно наша русская ПОПса. Этот отстой слушать воспрещается…»; «99 % того что показывает ОРТ, РТР»; «Мне кажется, плохая музыка — это прежде всего непрофессиональность работы. А это определяется не стилем или направлением»; «Плахой музыки не бывает!:)».]

 

 

«Пинк Флойд», сформировавшиеся в Кембридже, ввели в свою музыку странные электронные шумы и квадрофонию

 

Но ведь есть же и в самом деле плохая музыка (слава богу, сколько угодно!). И в кризисные годы ее не меньше, чем в тихие. И рок-группы тоже разные. Нельзя поставить на одну доску низкопробные примитивы таких групп, как «Мад» («Грязь»), потуги таких хрипунов, как Элис Купер или Гари Глиттер, и творчество коллективов, достигших высокого профессионализма, как «Чикаго», «Крим», или «Эмерсон, Лэйк энд Палмер», не говоря уж о таких очень оригинальных и талантливых, как «Пинк Флойд». Глупо было бы, впав в своеобразный эстетический релятивизм, объявлять все варианты нового музыкального языка равноценными, раз уж у них есть свои слушатели и даже свои фаны. Ведь тогда понятия художественности, шедевра, мастерства, да и искусства стали бы бессмысленными. Как же отличить новый, непривычный, чуждый и непонятный, но ценный музыкальный язык от простой порчи существующего музыкального языка? Как отличить «музыку будущего» от плохой музыки?

 

Археология музыки

 

Задача неимоверно трудна теоретически и с легкостью решается на практике, стихийно, всегда решается. Проходит какое-то время — и масса слушателей накапливается на стороне «музыки будущего», отказываясь слушать дурные музыкальные кривляния. А уж тогда и теоретики быстро находят правдоподобное объяснение, почему это должно было произойти именно так. «Будущее» само выбирает свою музыку. Суть проблемы в том, как теоретикам научиться делать это «до того». Пусть не предсказывать — хотя бы распознавать при появлении. Не поднимать на щит бесперспективные новации, не подавлять и не выпалывать ростки лучших цветов.

В принципе есть лишь два возможных способа решения этой проблемы. Первый заключается в том, чтобы проследить внутреннюю логику исторического развития музыки. Рассматривая современное состояние как новейший, но не последний в закономерной смене этапов, нужно попытаться экстраполировать эту траекторию музыки на ближайшее будущее. Чтобы сравнить реальное разнообразие авангардных поисков с теоретическими ожиданиями. Это дело специалистов-музыковедов.

На этом пути исследователя ждут некоторые опасности. Развитие музыки — сложный процесс: которые из переплетающихся линий развития наиболее перспективны, часто оказывается спорным. К тому же траектория развития не всегда проходит геометрически правильной линией, ибо ее ломают и искривляют факторы, воздействующие на музыку из других сфер культуры.

 

 

В «Лестнице в небо», лучшей песне «Лед Зеппелин», Роберт Плант поет своим высоким пронзительным голосом о двух путях на выбор…

 

Второй путь решения как раз и связан с поиском этих факторов. Музыка существует в обществе и служит общению людей. Общение различно в разные эпохи, ибо резко изменяется общество, сменяются его нормы, идеология, стиль жизни, способы мышления и чувствования. Музыкальный язык всегда как-то связан с социальной психологией эпохи (Сохор 1975). Если мы поймем механизм этой связи, то познание основных социально-исторических особенностей наступающей эпохи позволит нам определять, какие новые музыкальные явления соответствуют этим особенностям. Это задача социологии искусства вкупе с эстетической семиотикой.

Конечно, и здесь возможны разногласия и некоторая неопределенность. Но ожидания здесь гибче, ближе к жизненной реальности. Есть смысл испробовать.

В «Лестнице в небо» — лучшей песне «Лед Зеппелин» — Роберт Плант поет своим высоким пронзительным голосом:

 

 

You there are two paths you can go by

But in the long run

There’s still time to change the road you’re on.

 

Да, у вас на выбор два пути,

Но долго по ним идти,

И есть еще время сменить дорогу.

 

 

С музыкой — как с другими частями культуры, как со всей культурой. Еще в конце 40-х — начале 50-х гг. французский ученый Ролан Барт выявил в литературе эпохальные стилевые общности, которые он назвал словом «écriture» («письмо», «манера письма», «литературный вкус»). И определял метафорой: «Письмо — мораль формы». Переход от одного эпохального письма к другому Барт характеризовал как «семиотическую революцию» (Barthes 1968). Почти в те же самые годы с аналогичной идеей выступил знаменитый физик Макс Борн:

 

«я думаю, что существуют какие-то общие тенденции мысли, изменяющиеся очень медленно и образующие определенные философские периоды с характерными для них идеями во всех областях человеческой деятельности, в том числе и в науке. Паули в недавнем письме ко мне употребил выражение „стили“: стили мышления — не только в искусстве, но и в науке» (Борн 1955: 102).

 

Это, конечно, нечто более широкое, чем стиль, если сопоставлять с обычным для искусствоведения значением термина «стиль». Это «письмо» Барта. Это некий общий ключ к разным семиотическим (знаковым) системам одной эпохи. Идею Борна реализовал Мишель Фуко, проследив в истории эмпирических наук смену самых общих принципов и навыков познания. Он назвал эти сменяющиеся и чуждые друг другу ключевые наборы «эпистемами». Результаты он обобщил в книге «Археология» познания» (Foucault 1968).

Смена культур как семиотических систем интересует археологов, пожалуй, больше, чем представителей всех прочих наук о культуре (Клейн 1975; 1977), но Фуко употребляет слово «археология» в его первоначальном, более широком и ныне скорее переносном смысле.

Если использовать слово «археология» в этом духе, то можно поставить вопрос об «археологии» музыкального развития человечества: углубиться в далекое прошлое музыки, расчленить музыкальную культуру, накопленную за много веков, и рассмотреть по отдельности слой за слоем. При этом, как в обычной археологии, необходимо прежде всего исследовать архитектурный каркас каждого слоя. То есть вскрыть структуру и логику его понятий и образований, отношения между ними, основы их формирования. Но если обратиться к основным структурам музыки (а это мелодика, гармония и ритм), то нетрудно заметить, что ритмика и мелодика скорее соединяют разные эпохи, а различаются они больше по гармонии. Перестройками гармонии выразительнее всего проявляются семиотические революции в музыке.

Однако эту мысль не хотелось бы абсолютизировать.

В аспекте гармонии между эпохальными слоями музыки существуют не только разрывы, но и связи, преемственность, переклички эпох. Это проявляется в двух формах.

Во-первых, новая гармония обычно не сменяет старую полностью, а лишь ограничивает сферу ее применения, вытесняет ее из некоторых жанров или основывает для себя новые жанры, составляющие дополнительное поприще. Многие старые музыкальные достижения не отмирают, а существуют наряду с новыми и даже продолжают развиваться в своих границах. Не исчезли ни такие виды фольклора, как частушки и блюз, ни мессы Баха; симфония Шостаковича не оттесняет симфонию Гайдна; кантри, джаз и рок существуют одновременно. Музыкальная культура постоянно обогащается и не любит терять свои богатства.

Во-вторых, в новой музыкальной гармонии нередко можно распознать инкорпорированные в нее старые структуры; нормы старого музыкального языка вдруг возрождаются через много веков, и это всегда связано с возникновением ситуаций, в которых почему-либо повторяются какие-то аспекты давней социальной психологии. Что ж, опыт пригождается, а новое, если к нему приглядеться, оказывается не только закономерным, но и… не то, чтобы не совсем новым, а не совсем чуждым традиционной музыкальной культуре. Джаз и рок — не исключение.

Обратимся к обзору слоев.

 

 

Археологи находят костяные флейты начиная с палеолита. Мы можем услышать звуки, раздававшиеся многие тысячи лет назад, но мы не знаем в точности, как они сочетались. Вот две костяные флейты неолита с поселения Дубокрай V на Псковщине, которые хранятся в Эрмитаже (фото и рисунки)

 

 

Многоствольная флейта — древний музыкальный инструмент у многих народов (греч. сиринга, др.-русск. кугиклы, молд. най, индейск. симпоньо). По древнегреческому преданию, на такой флейте играл бог пастушества Пан

 

Для марксистских историков чего угодно (хоть и музыки) естественно было начинать такой обзор с первобытного общества. И есть несколько работ о музыке в первобытном обществе — прежде всего, на основе фольклорных данных (например, Харлап 1972). Но фольклор — это область, в которой к нынешнему времени осело и сплавилось множество музыкальных стилей и произведений из разных эпох. В каждую эпоху в народные низы опускались из верхних слоев и приживались танцы и песни, ритуалы и инструменты. А в деревню эта струя шла из города. Народная русская гармошка изобретена не в деревне, да и изготавливалась не там. Таким образом, нынешний фольклор — это смесь звучаний разных эпох и разных социальных слоев.

Более реалистичные суждения о первобытной музыке можно составить на основе этнографических наблюдений за отсталыми народностями в проекции на археологические материалы о музыкальных инструментах каменного века. Но суждений о практиковавшейся гармонии из этого сочетания не извлечь. Мы знаем, что в каменном веке уже применялось три вида музыкальных инструментов: в палеолите — ударные (всякого рода погремушки, трещотки и барабаны), дудки (примитивные флейты, сначала без отверстий, потом с отверстиями) и с мезолита — лук, использовавшийся как струнный инструмент (есть много работ об этих находках). Привлекая практику наименее развитых современных племен, мы можем предположить, что и европейцы в каменном веке использовали ритм (ударных и струнных), мелодику (флейты и голоса), а о сочетании разных звучаний нам просто ничего не известно.

Сравнительно удовлетворительные сведения о гармонии (да и сам термин «гармония») мы получаем только от античного времени.

 

Единоголосие, единогласие

 

В Ленинграде «Поющие гитары» поставили рок-оперу «Орфей и Эвридика» (благонамеренности ради маскировалась под названием «зонг-оперы»). В сопровождении электрогитар и ударных поет соло Орфей, поет Эвридика, поют дуэтом, поет хор. Несмотря на разительные отличия от оперы Глюка, отделенной от нас двумя веками, всё же обе оперы больше схожи между собой, чем обе они походят на изображаемый в них древнегреческий хор. Там пел Орфей, Эвридика молчала, оркестра не было.

«Гармония» — слово греческое, «симфония», «оркестр» и «хор» — тоже. Между тем, у древних греков не было в музыке ни того, что мы называем гармонией, ни многоголосия, ни звучания оркестра. Слово «гармония» у античных авторов обозначало согласованность вообще («гармония сфер» у пифагорейцев), а в музыке — ритмический строй или порядок мелодического движения. «Орхестра» и «хор» обозначали сцену и коллектив актеров в драме. «Симфонией» называли одновременное исполнение двух звуков в приятном сочетании — и только.

А сейчас? Два звука ведь мы не только «симфонией», — «аккордом» не называем! Термин «созвучие» на практике, в сущности, не применяется, мы говорим всегда об «аккордах», но аккорд — это минимум трезвучие, и то не всякое. Когда же речь заходит о сочетании двух звуков, то независимо от того, звучат ли они одновременно или последовательно, мы называем их «интервалом» (от лат. «промежуток») (см. например, Вахромеев 1975: 75, 138).

 

 

Аэд с лирой. Бронзовая статуэтка с Крита (музей Гераклиона), IX век до н. э. — эпоха начала формирования гомеровского эпоса. Не так ли выглядел в глазах своих современников Гомер?

 

Еще в античное время интервалы были выстроены по ранжиру, и мы сохранили для них латинские названия, возникшие значительно позже. Для прыжка на месте (повторения одного звука) — термин «прима» (лат. «первая» — имеется в виду первая ступень отсчета), для перехода на соседнюю ступень гаммы — «секунда» (лат. «вторая»), через ступень — «терция» («третья») и далее — «кварта», «квинта», «секста», «септима», «октава», «нона», «децима»… Стало быть, «октава» — значит, просто «восьмая». «Чижик-пыжик» начинается терциями, «Интернационал» и гимн России — квартой, «Дубинушка» кончается октавой («Эй — ухнем!»). Но вернемся к древним грекам.

Певец (он же поэт и композитор) один пел оду — иногда это и называют: монодия. Пение было одноголосым: звучала одна мелодия. Аккомпанемента в нашем смысле не было. Пение сопровождалось игрой на инструменте, но инструмент вел ту же мелодию в унисон. Если звучали два инструмента, то либо они звучали в унисон, либо один отстоял от другого не на терцию, как было бы привычно для нашего слуха, а на кварту или квинту, ибо только они и октава считались благозвучными интервалами.

Это не было случайным капризом моды. Уже Пифагор (VI век до н. э.) заметил, что высота звука зависит от длины струны, а сочетания тем благозвучнее, чем проще соотношение длин. Пифагор ввел в науку не только «пифагоровы штаны», надетые на прямоугольный треугольник («гипотенуза равна…» и т. д.). Закон Пифагора для акустики гласит: Две струны звучат благозвучно, если в длину отношение между ними выражено целыми числами, образующими «треугольное число» 10 = 1+2+3+4 (сумму накопления постепенного равномерного роста целых чисел). То есть если отношения между ними составляют 1:2, или 2:3, или 3:4. И тем благозвучнее, чем ближе к началу этого ряда. Теперь мы знаем также, что длина струны определяет частоту колебаний. Это открыл один из последних крупных пифагорейцев Архит (IV в. до н. э.). Закон Архита (в более современном изложении) гласит: Частота колебаний звучащей струны обратно пропорциональна ее длине.

 

 

Пифагор с острова Самос (VI в. до н. э.) первым связал высоту звука с длиной струны и благозвучие сочетания звуков с делимостью их длин. Бюст Пифагора в Капитолийском музее в Риме

 

Теперь мы знаем, что человеческое ухо воспринимает как звуки колебания от 16 до 20 000 в секунду, а как музыку — обычно от 100 до 10 000 колебаний в секунду. Однако в музыке применяются лишь звуки от 16 колебаний (на органе) до 4300 (флейта-пикколо). Наиболее четко же мы распознаем звуки лишь от 500 до 3000 колебаний в секунду. Около 1600 г. Галилео Галилей открыл ряд физических законов, определяющих звук. Швейцарец и русский академик XVIII века Л. Эйлер, занимавшийся акустикой, уже знал, что чем чаще колебания, тем выше представляется нам звук.

Кстати, почему «выше»? Звуки, вызванные сравнительно редкими колебаниями, воспринимаются всеми как низкие, толстые, а звуки с частыми колебаниями — как высокие, тонкие. По-видимому, такое восприятие связано с тем, что первые человек берет так называемым «грудным голосом» и субъективно ощущает, как резонирует его грудь, а то и живот. Вторые же берет так называемым «головным голосом» и субъективно ощущает, как резонируют полости его шеи и головы — гортань, носоглотка, лобные пазухи. Естественно, что первые звуки он привык условно помещать где-то внизу, вторые — вверху. К этому добавляется еще и то, что крупные и массивные («толстые») животные обычно издают звуки низкой частоты, а их детеныши, мелкие животные и птицы с тонкими шеями — высокой.

Чем определяется благозвучие или неблагозвучие сочетаний звуков? Этого в античности не знали. Теперь-то нам известно: всякое звучащее тело (в том числе струна) колеблется не только во всю длину, но и дополнительно — почаще: каждой своей половиной, каждой третью и т. д. Поэтому одновременно с основным тоном звучат призвуки большей высоты — «обертоны». Они были открыты значительно позже (на исходе средневековья), но результаты их действия распознали уже в античности: разное благозвучие интервалов улавливалось на слух (и теперь можно эту разницу объяснить).

У двух струн одинаковой длины совпадает количество всех колебаний — и основных и дополнительных. Эти струны звучат как одна — в унисон («один звук»), очень слитно. Если одна струна вдвое длиннее другой, то колебания совпадают, начиная с первого ее обертона (отношение основных частей 2: 1). Это и есть октава. Сочетание звуков получается очень гладким — почти как прима, почти как в унисон. Сразу отметим старое наблюдение музыкантов — звуки, расположенные на октаву друг от друга, кажутся одинаковыми и взаимозаменимы. Родственность таких звуков издавна использовалась при переносе мелодий из одного регистра в другой — от баса к альту или сопрано, при имитации басом альта и т. п. (пение через октаву приравнивается к пению в унисон). Все меньшие интервалы воспринимаются как части октавы. Самым малым интервалом, который в древности использовался как шаг мелодии, являлось то, что ныне мы называем секундой. В октаве умещалось шесть секунд. Вскоре, однако, стали различать в мелодии и полшага — малую секунду, по нынешнему. Мы обозначаем это также как тон и полтона. «Тонос» (корень «тон-») — по-гречески ‘звук’. Двенадцать полутонов составляют нашу гамму (пробежку по всем ступеням звукоряда, например, по всем клавишам). Но всю ее задействовали много веков спустя. Вначале звучала лишь часть ее (об этом дальше).

Ныне при разбивке сплошного длинного звукоряда (например, у клавишных инструментов) звукоряд разделен по октавам, и в каждом разделе повторяется одна и та же последовательность черных и белых клавиш, повторяются одинаковые названия ступеней: до, ре, ми, фа, соль, ля, си. Такова роль благозвучия октавы.

У квинты соотношение уже похуже — 3: 2 (совпадения начинаются встречей первого обертона более высокого звука со вторым более низкого). У кварты соотношение еще хуже — 4: 3 (а начало совпадений еще дальше — только второй обертон более высокого звука совпадает с третьим более низкого). У терции (5: 4) уже только третий — с четвертым. Вот этого и дальнейших совпадений слух древних уже не улавливал. Начиная с этих созвучий интервалы считались неблагозвучными. Физическая природа неблагозвучия теперь ясна: интерференция (взаимоналожение) таких обертонов порождает «биения»: призвуки с частотой всего 30—50 колебаний в секунду. Они для уха, как правило, неприятны. Воспринять такие созвучия как благозвучные — значит научиться игнорировать какую-то часть биений.

 

 

Одновременное звучание в Древней Греции. Авлетистка (флейтистка) с двумя авлосами. Рельеф, ок. 470 г. до н. э.

 

 

На росписи чаши ок. 410 г. до н. э. (из нац. археол. музея в Торонто) менада, играющая на двойном авлосе

 

Помимо октавы античные музыканты считали квинту наиболее благозвучным интервалом, настраивая струны на квинту одна от другой. Если звучали одновременно две струны, то это обычно была либо октава, либо квинта. Только такие звучания считались «симфониями» (созвучиями).

У греческих музыкальных инструментов весь звукоряд настраивался, исходя из Пифагоровой чистой квинты (соотношение длин или частот 3: 2). Греки так верили в благость квинты, что остальные интервалы определяли не прямо, а сложными вычислениями, исходя из квинтовых ходов (обращениями квинт). В результате (да и по другим причинам) полтона (малая секунда) занимало не половину большой секунды (тона), а больше. Это надолго стало правилом и для средневековых музыкантов всей Европы.

 

 

Певцы-поэты в Древней Греции сопровождали свое пение игрой на лире, китаре или другом инструменте. Поэтесса Сафо с лирой — роспись гидрии (сосуда для воды), VI в. до н. э.

 

Сопровождающим мог быть струнный инструмент — небольшая лира с плоским ящиком-резонатором или большая семиструнная кифара или китара — с выпуклым туловом-резонатором (прототип современной гитары). Применялся и авлос (дудка, похожая на кларнет, только очень простой). Китара использовалась в культе Аполлона, на авлосе возносили хвалу богу вина Дионису. Есть античные изображения, на которых музыкант ухитряется играть на двойном авлосе — как бы на двух авлосах одновременно. Одна дудка подлиннее, другая покороче. Неясно, использовался ли двойной авлос для мелодии и отклика или уже для двоичных созвучий — «симфоний». Полагают, что мелодию играла лишь одна из дудок, а вторая тянула одну ноту пониже. Античные и средневековые ученые считали, что древнейшей гармонией было соотношение трех звуков (тритоника) — две квинты одна на другой, этакое двухэтажное строение. Обычно эти три звука не звучали одновременно, но были опорными для мелодических ходов.

 

 

Оркестр в Древней Греции не складывался. Музыканты собирались, но для состязаний. На росписи краснофигурной вазы V в. до н. э. — музы с арфой и двумя авлосами и Аполлон или Орфей с лирой

 

Позже античные певцы расширили диапазон звучания и сделали основой музыки тетрахорд (букв. ‘четверострун’: четыре струны и четыре звука). В лире Орфея мыслилось четыре струны. Звуки тетрахорда (снизу вверх) назывались гипата, паргипата, лиханос и меса. Гипата и меса образовывали рамки для мелодии. В этих узких рамках, по этим четырем ступенькам мелкими шажками ходила мелодия. В фольклорном пении и сейчас у разных народов Европы можно найти немало таких мелодий: «А мы просо сеяли, сеяли». Мелодия могла и выходить за эти пределы, но тогда к тетрахорду прибавлялся еще один тетрахорд. Получалось восемь нот, но в каждой из частей мелодия строилась как в отдельном тетрахорде. На закате античности Мартиан Капелла (IX, 961) писал: «Тетрахорд — это стройное и правильное согласие четырех звуков в порядке их позиций».

Четыре звука часто складывались в кварту. Для античного уха кварта немногим хуже квинты и родственна ей: квинта вверх от любого звука, перенесенная вниз на октаву (а это почти унисон), образует кварту. И еще средневековый автор IX века Ремигий из Оксерра твердил античную максиму: «Кварта — это первоэлемент всякой музыки».

Но ревнители обычаев рассматривали расширение звукоряда как недопустимое новшество. В трактате Псевдо-Плутарха (12, 18) приводятся эти сетования древних на утрату новым поколением мастерства певцов VII века Олимпа и Терпандра: «Креке, Тимофей, Филоксен и другие мастера этого поколения, став несносными и полюбив новизну, изгнали ныне так называемую искренность и музыкальность. Ибо древняя малострунность, простота и серьезность музыки полностью утрачены».

Всё же для мелодических ходов возникло и более сложное строение — из пяти звуков (пентатоника — букв. ‘пятизвучие’), в четыре этажа, четыре квинты. Пентатоника сохранилась в современности в настройке скрипки («башня квинт»). Это не значит, что в пении голос прыгал на такие большие расстояния — перенося эти далеко отстоящие друг от друга тоны на октаву, их сдвигали поближе друг к другу, и, ориентируясь на четырехструнные инструменты, выбирали из этого ряда четыре звука (тетрахорд). Получалась такая последовательность трех интервалов (в современном представлении): два раза по тону и полтора, или полтора тона и два по тону (для музыкально грамотных это будет выглядеть так: до — ре — ми — соль или ля — до — ре — ми). Потом возникли и еще варианты интервалов и последовательностей между четырьмя ступенями тетрахорда. Они были разными у ионийцев, эолийцев и других племен Греции, а также соседних народностей — фригийцев, лидийцев и других. Но у всех по этим четырем ступеням и только по ним ходила мелодия (для современного слуха довольно заунывно). Такую древнейшую пентатонику находят в народных культурах не только древней Греции, но и Китая.

Те же предпочтения можно уловить и у более древних персидских музыкантов. В Британском музее хранится ассирийский барельеф, который изображает «эламик» — иранский дворцовый оркестр, встречающий ок. 650 г. до н. э. ассирийского завоевателя. Оркестр состоит из семи арфистов. Все они сидят в ряд одинаково и показаны в одинаковом р<



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2021-04-04; просмотров: 78; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 18.116.49.143 (0.014 с.)