Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Несколько встреч с Христофором Колумбом

Поиск

 

Довольно рано меня осенила мысль, что если все время куда‑то плыть, можно уплыть от того, о чем не хочешь ни помнить, ни думать!

Из утерянных дневников Христофора Колумба

 

 

Возвращение вице‑короля

 

В Савоне, на лигурийском берегу, ранней весной всегда ветрено.

Дверной проем теперь стал еще ниже, словно земля втягивала дом, но тот пока сопротивлялся. Двадцать шесть лет назад он в ужасе выскочил из этой двери в спасительную отвесную стену дождя.

Он постучался. Открыла незнакомая круглолицая пожилая женщина. Он назвал свое имя. Она ахнула, прижала пухлую руку к необъятной груди и отступила назад. Он никого не предупреждал о своем прибытии. Он боялся возвращаться, но именно поэтому все‑таки вернулся.

Переступил порог, низко наклонился. В открытую дверь попытался ворваться дворнягой вцепившийся в плащ ветер, но Христофор затворил тяжелую скрипучую дверь, и ветер остался жалко скулить за порогом.

В этой комнате, которую он так часто видел в стольких своих кошмарах, мало что изменилось. Тот же дубовый стол, знакомый каждой царапиной. Стертые глиняные плитки пола. Тот же очаг. Кресло и стул возле очага. Тот же гигантский старый сундук в том же углу. Закопченные матицы потолка. Распятие на том же месте, рядом с лестницей. Несколько изображений Пресвятой Девы, которых раньше не было, – вот, пожалуй, и все. Он привычно (словно и не было этих двадцати шесть лет отсутствия!) бросил быстрый взгляд туда, где у двери в кухню всегда висели отцовские шляпа и кнут для мула, и не увидел их там с привычным облегчением (а ведь прошло столько лет!). Пустые гвозди торчали все там же…

У темного очага сидела старуха. Он с огромным трудом узнал мать, и ему стало страшно: как усердна и неумолима работа времени по разрушению людей! И все‑таки он знал, что это она, ему просто нужно привыкнуть к ее новому облику. Она сидела в черном чепце с большой белой оборкой, сидела очень прямо и была похожа на маленький, упрямый старый кораблик, на всех парусах плывущий куда‑то по ночному морю. Его сердце куснули острозубые жалость, любовь и совесть.

– Кто это? Кто это пришел, Розина? – Ее голос был тоже неузнаваем. Он дребезжал, словно колотили по треснувшей глиняной миске.

Христофор бросил на стол темный холщовый мешок, набитый какими‑то круглыми предметами, и бросился к матери. Взял в свои озябшие огромные руки ее – сухонькие, словно птичьи лапки, прижал к губам и едва слышно выдохнул:

– Madre!

Свеча подслеповато шарила по ее лицу, и в этом свете он увидел, что зрачки матери затянуты белесой и мутной пленкой, лицо сморщилось и потемнело, как кожура высохшего граната, а щеку рассекал глубокий шрам, безобразный и еще более обезображенный старостью. Его не скрывали даже глубокие морщины. Мать судорожно ощупывала его лицо, голову и плечи.

В окна уже щедро плеснули синих сумерек. Пугливый свет подрагивал в подсвечниках на столе – и на стене, над очагом. Очаг еле тлел.

– Синьора совсем ослепла и почти никого не узнает. Она думает, что я – ее дочь Бьянкиетта. Даже брата вашего Джакомо она узнает не всегда… О, если бы синьор Джакомо знал о вашем прибытии, синьор Коломбо, если бы вы предупредили! А ведь он ничего не знал, вот и уехал во Флоренцию по делам. Такая встреча, такая встреча! – сказала служанка растроганным голосом. Розину всегда приятно расстраивали сентиментальные вещи. – Да что же я стою, синьор Коломбо! Вы, верно, голодны с дороги! Я сейчас! – Служанка упорхнула в кухню с грациозностью, неожиданной для грузного тела.

Слепая мать гладила его лицо и плечи, и запавший ее рот растягивался в радостной улыбке.

А когда шаги Розины смолкли, мать тихо, заговорщически наклонила голову и сказала:

– Вы вернулись, синьор! Я так счастлива, что вы вернулись! Я не могу поверить! И вы опять целуете мне руку, как тогда! Мне никто, кроме вас, никогда не целовал рук! Я так долго ждала вас, что ослепла! И, наверное, постарела! Вас‑то я видеть не могу. Но глаза ваши помню – голубые, как рассветное море. Как рассветное море! Ну, вы‑то, поди, тоже не помолодели! В ту ночь вы сами же говорили, что годитесь мне в отцы…

Христофор отстранился, глядя с изумлением, как мать, отняв от него руки, пыталась теперь почти кокетливо поправить выбившиеся пряди и оборку чепца. И даже в голосе старухи появилось кокетство. Ошеломленный, Христофор молчал. А мать продолжила уже другим голосом:

– Муж так никогда мне и не простил, ведь сын родился с такими же глазами, высокий и рыжий, точно как вы, ваша честь. Я назвала его в честь святого Христофора, покровителя путешественников. Вот он и скитается сейчас где‑то, как и вы, поди, все скитаетесь, ваша честь…

Христофор передумал прерывать этот бред, он внимательно слушал. А мать говорила, понизив голос:

– Наш мальчик думает, что убил Доменико, убил своего отца… Наш бедный мальчик… – Она помолчала. – И где он теперь? Жив ли? Только был бы жив, только об этом и молю Пресвятую Деву.

О чем это она? Выходит… Выходит, он – чей‑то бастард? Вот это новость! Нет, нет, это старческая слабость ее рассудка и ничего больше!

– Вот только одно, ваша честь. Только одно… Мне неудобно и сказать: я никак не могу вспомнить, как же вас звали… – Мать была в явном смятении и продолжила крайне смущенно: – Перебираю все португальские и даже английские имена, ну, этих‑то я знаю не много, и – ничего не могу вспомнить. Вы только плохого обо мне не подумайте. Я все время помнила, много лет все помнила, вот только теперь забыла. – Она с досадой взмахнула руками. – Проклятая память! Избавьте меня от муки! Как ваше имя?

Рядом с дверью в кухню раздалось шарканье ног. Лицо матери исказило такое знакомое ему выражение животного страха. Именно это выражение ее лица Христофор видел чаще всего и помнил. Именно оно сделало мать действительно узнаваемой.

– Сюда идут! Уходите, ваша честь!

Мать, судорожно дыша, откинулась на подушки глубокого кресла.

Розина ставила с подноса на гулкий, как палуба, стол деревянные миски с какой‑то пахнущей луком и чесноком снедью, рыжий глиняный кувшин с вином и такие же чаши. – Не побрезгуйте, синьор Коломбо, пища наша, конечно, простая…..

– Я не голоден.

Служанка продолжала накрывать на стол, не обращая на его слова никакого внимания. Может, была туга на ухо?

– Оставь нас, Розина. Я не голоден. – повторил он, пожалуй, слишком громко.

Женщина обиженно поджала губы и вышла.

 

Мать сидела, словно неживая. В этой комнате Колумба обступали забытые родные запахи – шерсти, сажи, чеснока, прогорклого дыма, выпеченного утром хлеба. Эти запахи будили память, и она вытаскивала из темных углов притаившиеся там призраки. Призраки подбирались все ближе.

Христофору стало невыносимо видеть слепые глаза матери. Он поднялся, подошел к столу, развязал лежавший на нем холщовый мешок и стал класть между глиняными мисками с розининой стряпней диковинные пахучие плоды, у которых пока не было даже названий… Они лежали, испуская кисловато‑пряный, нездешний аромат, и Христофор почувствовал: этот новый запах сейчас – его союзник, он помогает ему держать призраки памяти на расстоянии.

Сусанна Фонтанаросса чуть пошевелилась, но продолжала молча смотреть в очаг. В очаге не было огня, а без огня холодный и закопченный камин выглядел, словно вход в Вечность. Из этой Вечности несло прогорклым дымом и холодом.

– Madre, это я, Кристобаль…

Он был так потрясен бредом матери, что даже не заметил, как по привычке произнес свое испанское имя, ведь в детстве здесь, в Савоне, его звали «Кристофоро»…

Мать не отвечала. Он растопил очаг поленьями, что лежали рядом (кочерги, конечно, не было, он обошелся без нее). Дворняга‑ветер в трубе затеял свару с огнем. Огонь шипел на сыром дереве и выгибался, словно рыжий кот, раздуваясь все выше. В комнате стало очень светло.

Сусанна продолжала отрешенно и обессиленно смотреть в разгоревшийся очаг, словно видела там что‑то, невидимое другим. А может, так оно и было.

Не слишком счастливой выдалась жизнь Сусанны Фонтанаросса. В Савоне болтали, что все это потому, что прабабку Сусанны прадед тайком, по сговору, увез из Венеции, от отца‑раввина, вот тот‑то и проклял за это свою дочь и всех ее потомков. Может, правда, а может, и врали. Хотя – «дыма без огня…» и все такое…

Христофор сел напротив матери на стул с безжалостно прямой спинкой.

– Madre, прошу вас, оставьте этот вздор, узнайте меня, наконец! Это же я, Кристофоро! – Он произнес свое «старое» имя, но это уже не имело значения. – Я не погиб. – Он помолчал. – Я жил очень трудно, и за это Господь наградил меня великим счастьем. Я открыл новый мир.

Мать молчала, глядя на огонь. Старость заставила Сусанну забыть многое, и каждый день она забывала что‑нибудь еще. И вот, несколько мгновений назад, пока Розина расставляла на столе какие‑то свои плошки, Сусанна забыла всех своих детей и не понимала, почему этот мужской голос, который исходит из высокого, движущегося нечеткого пятна, называет ее матерью. Но Христофор, конечно, никак не мог знать об этом и поэтому продолжал надеяться.

– Сама королева Кастильи сделала меня властителем открытых мной островов.

Мать даже не шевельнулась, и Христофора охватило какое‑то почти детское отчаяние, словно эта комната, ее запахи, этот стол, эти прикосновения матери снова превратили его в мальчишку:

– На моем гербе – львы Леона, madre! Совсем недавно мне, твоему Кристофоро, было позволено сидеть в присутствии королей, как равному.

Собственные слова воодушевляли его, успокаивали:

– Madre, я переплыл океан, который, как говорили все, не имеет конца. И там находятся земли, которые описаны в Библии как Рай. Это зеленые острова в теплом море. Эта земля истекает чистейшей, сладкой пресной водой, там растут диковинные плоды и живут не стыдящиеся наготы люди, доверчивые, как до Грехопадения.

Он поднялся, взял со стола один из диковинных плодов и вложил ей в руку.

Мать подняла на звук его голоса свои белые глаза, улыбнулась:

– Какой дурак сказал, что на этой земле есть нечто, не имеющее конца? – Она неловко и осторожно взяла плоды, которые он протягивал ей. – Что это? Похоже на толстые зубастые свечи.

Она выронила плод, он покатился, и несколько желтых «зубов» отделились от него. Сокрушенно и виновато старуха развела руками.

Христофор опустился рядом с ней на колени и опять бережно взял в свои руки ее птичьи лапки.

– Madre, да посмотри же ты на меня! – Глупее ничего и сказать теперь было нельзя! – Неужели ты меня не узнаешь?! Я вернулся домой, это же я, Кристофоро! Я вернулся после стольких лет!

Она вскинула голову и улыбнулась. И у него появилась надежда.

– Еще одну глупость сказали, благородный синьор. Кто бы вы ни были, и куда бы вы там ни вернулись, послушайте старуху: это – только так кажется. Никто никогда не может вернуться. Особенно после долгих лет.

Он посмотрел на мать с удивлением. Она неожиданно для него, а может, и для себя самой сказала нечто такое, что ему показалось верным. Однако чего‑чего, а упрямства Христофору было не занимать. Он решил не сдаваться, пока мать его, наконец, не узнает!

Над Сусанной возвышалось говорящее светлое продолговатое пятно. У этого пятна был приятный голос. Она слушала.

– Господь вел меня все эти годы, madre! И привел на острова, о которых говорится у Пророков. Мы встретили в той земле туземцев, они не знают истинного Бога. Они доверчивы, как дети. Не зря ведь ты назвала меня Кристофоро – «Несущий Христа». Я понесу Христа за океан. Туда нужно принести истинную веру. И это спасет мир от Конца света, который предсказывают на окончание этого века.

Про Господа и про Конец Света Сусанна помнила. Это было затвержено так прочно и навсегда, так что никакая старость не могла ничего с этим поделать. Она, грустно покачав головой, продребезжала:

– Разве вы не помните, синьор Кристофоро? Когда Господь послал на землю Потоп, у Него была на это хорошая причина. Хотя, может быть, за то время, пока я здесь сижу, люди стали лучше, я ведь давно не выходила на улицу и ничего о сегодняшнем мире не знаю.

А сама при этом думала, что вот сейчас в ее доме совсем незнакомый человек: не обокрал бы, она же слепа, а Розину как всегда унесло куда‑то, не углядеть! Зачем он пришел? И куда исчез тот, чье лицо и плечи она «видела» руками несколько мгновений назад, ее любимый, имя которого она забыла?

Христофор опять сел на стул напротив, тот самый, с безжалостной спинкой, и все еще смотрел на мать с надеждой, что к ней вернется память. Но ее лицо сейчас не выражало ничего, кроме равнодушия старости. И усталости.

Он злился на себя, потому что говорил ей совсем не то, что хотел сказать, и совсем не так, как хотел! Возвращения не получилось…

А Сусанна смотрела в очаг и тоже злилась на себя. Как она могла так обидеть человека, с которым были связаны несколько лучших, счастливейших дней в ее жизни – забыть его имя! Вот потому он опять и исчез из комнаты, а появился какой‑то синьор Кристофоро или Кристобаль, или как там его?

За эти годы Сусанна забыла очень многое, и, кроме Библии, память оставляла ей пока только это: вот он вошел в дверь, высокий, нездешне одетый, с толпой других важных господ. Вот посмотрел он на нее своими завораживающими, необычными глазами. Все относились к нему так почтительно, и он принимал это, словно и быть не могло иначе. Она не смела и глаз на него поднять, когда ставила перед ним на стол жареную свинину с оливками и вином (у отца в харчевне других блюд не подавали!). А он стянул с руки перчатку, взял ее обветренную ладонь в свою и при всех медленно поцеловал, там, где косточка, у самой кисти! И той же ночью она пришла на его корабль. Ни о чем не заботясь, не рассуждая и ни на что не надеясь. Как же звали его, голубоглазого господина, приплывшего на огромном корабле? Из какой он был страны, она тоже забыла… Всю жизнь потом вид кораблей вызывал у Сусанны сладкую истому.

Старуха улыбнулась своим мыслям. Да, Сусанне Фонтанаросса выдалась нелегкая жизнь, в Савоне это вряд ли стал бы кто‑то отрицать, но вот с памятью на старости лет ей повезло: ей дана была милосердная память.

Христофор успокоился и смирился: мать его уже не узнает. А она неожиданно спросила:

– Скажите, вы здесь не затем, чтобы украсть у меня что‑нибудь, синьор Кристофоро? Я ведь слепа.

– Нет, madre, у меня все есть. Я – вице‑король всех островов в Океане.

Это была чистая правда. Недавно в Барселоне ему был пожалован королями и этот титул. Сказав это, он горько засмеялся и смеялся долго. Его всю жизнь называли безумцем! Под этими прокопчеными матицами он им себя действительно почувствовал!

– Это хорошо, ваше вице‑королевское величество. В мой дом не часто захаживают короли. И если ничего украсть вы у меня не собираетесь, чему обязана я чести вашего визита?

Они уже смеялись вместе. Безумная мать и безумный сын.

– А пришел я для того, madre, чтобы сесть вот здесь, на вот этой здоровенной, не иначе набитой шерстью, подушке у тебя в ногах и рассказать тебе о том, что случилось с твоим сыном Кристофоро.

Старуха прекратила смех и сказала печально:

– К великому моему сожалению, у меня никогда не было детей, но россказни какой‑то женщины, которая часто приходит сюда, про каких‑то горожан, которых я совершенно не знаю, так скучны, что я с удовольствием послушаю, если вы расскажете мне что‑нибудь интересное.

И тогда он взял со стола кувшин вина, оставленного Розиной, и пригоршню мелких зеленых маслин, сел у матери в ногах и стал рассказывать о том, как жил все эти годы. Его рассказ звучал бодро и даже победно. И он услышал:

– Бедный, бедный синьор Кристобаль… – Она погладила его по голове, и к его глазам подступили слезы. – Вы очень похожи на одного господина, которого я знавала в молодости. Хотя в мире так много похожих людей!

Он привыкал к ее надтреснутому голосу. Пальцы матери, когда‑то мягкие, теплые и тяжелые, теперь превратились в черепаховые гребни, когда она касалась его волос. И все же со стороны все выглядело совершенно так, словно возвращение все‑таки состоялось.

Поначалу Розина подслушивала за дверью, но дверь была толстой, тяжелой, и ей удавалось подслушать не так уж много и еще меньше понять. Розина подумала, что этот синьор Коломбо, скорее всего, не очень счастливый человек, несмотря на его прекрасный бархатный плащ, богатую перевязь и великолепные сапоги самой лучшей испанской кожи. Потому что счастливые и благополучные люди сидят по домам, ну, в крайнем случае съездят по торговым делам – например, как синьор Джакомо или ее племянник Фабио – и к воскресенью обычно возвращаются, им незачем таскаться и чего‑то там годами искать по свету! И Розина вздохнула, и поблагодарила Господа, и с этой мыслью пошла спать наверх.

По узкой улице все носился старый закомый, лигурийский бешеный ветер, выл в каминной трубе, словно тоже вел какой‑то рассказ, который никто не понимал и не слушал.

Христофор говорил до утра, пока не устал и не улегся даже ветер…

А начал он с самого для себя неприятного:

– Однажды ночью отец… Доменико… явился мне на палубе корабля.

Когда безумен сам, нет ничего лучше, чем рассказать другому безумцу обо всем, что тебя беспокоит. Тот никогда не осудит, потому что не будет слушать, а потому не будет и перебивать…

Христофор поведал матери все, особенно то, о чем не рассказывал никому: и о крысах в савонском порту, и о сгоревшем капитане Ксеносе, и об убийце с острова Корво, и о своей встрече со Смертью в странном месте под названием Сагреш, и о том, как завлекла их с братом в Лиссабоне одна женщина в очень опасную игру, которая чуть не стоила им жизни, и о своей несчастной Фелипе, и о сыновьях – Диего и Фернандо, которые сейчас в монастыре Ла Рабида и которых он любит больше всего на свете, и о книжице безумного губернатора Порту‑Санту, и о самой великой на земле женщине, которую он возжелал…

И, наконец, вскочив и жестикулируя, словно в детстве, он рассказал матери о самом главном – о том восторге, который однажды чуть не остановил его дыхание, чуть не разорвал ему внутренности, когда он в изнеможении опустился на мокрый белый песок невиданного, открытого им Эдема, к которому шел всю жизнь…

Когда Христофор рассказывал и смотрел на огонь в очаге, так легче было представить, что за спиной сидит не эта забывшая его безумица, а мать, такая, какой он ее помнил. Сусанна давно перестала гладить его по голове, и он подумал, что она заснула, поэтому он на нее и не оборачивался.

Над крышей вдруг истошно провопила пролетающая чайка, крик гулко усилила каминная труба, и он вспомнил: все началось с того рокового воскресенья, когда утром в открытое окно спальни залетела маленькая белая чайка, почти птенец, и стала биться до крови о раму, и противно, жутко кричать, как мучимая в аду душа грешника. И они с матерью и Бартоломео все махали и старались выпустить ее, и наконец она вылетела, и только несколько окровавленных перьев медленно и плавно оседали на пол. И мать, тогда молодая и разумная, смотрела, как оседали эти перья в солнечном луче и пляске пыли, и как‑то бессильно и глухо сказала: «Не к добру».

– Madre… – очень тихо, слишком тихо сказал человек, который назвался ее сыном. – Если безвестный савонский ткач открывает новую землю за океаном и становится адмиралом и королем, все это может быть дано только Богом? Только Его милостью? Им – и… никем иным?.. Ведь так?

Он обернулся.

Сусанна не спала. Она смотрела на сына так, будто наконец увидела его и узнала…

– Бывает и так, и эдак. Смотря, какую этот ткач заплатил цену… – ответила отрешенно, думая сейчас о другом. И вдруг – всплеснула руками торжествующе:

– Я вспомнила! Вспомнила! Португальский корабль! Энрике, Энрике золотоволосый! Он приплывал на португальском корабле! Большой корабль, паруса с крестами! Вам, ваше вице‑королевское величество, не приходилось ли встречать моего благородного синьора Энрике?

Старой Сусанне Фонтанаросса за ее нелегкую жизнь дана была милосердная память…

 

Отцовский дом

 

Никогда и нигде не говорит он ни о доме, в котором родился, ни о едином моменте детства, никогда не сравнивает природу или климат с теми местами, где вырос, нигде не говорит он о том, как рос с отцом или с матерью или какой бы то ни было семьей.

Кикрпатрик Сейл [206]

 

Суббота в доме Доменико Коломбо несколько отличалась от остальных дней. По субботам все они – отец, мать, младший брат Бартоломео и он, Кристфоро, – принимали сырую шерсть у молчаливых, коренастых крестьян с кирпичного цвета лицами, потом мыли ее в огромных чанах, потом раскладывали, словно множество маленьких убитых зверюшек, на полосатых холстинах во внутреннем дворе для просушки. Со всем этим им иногда помогали три старухи‑вдовы с соседней улицы. Эти благочестивые синьоры носили только черное и были очень похожи на ведьм, особенно когда сосредоточенно и молча крутили колеса прялок.

После прядения, с понедельника по субботу, вверх‑вниз‑вверх‑вниз‑вверх‑вниз ходили, ходили и ходили в мастерской ткацкие рамы – основа‑уток, основа‑уток, основа‑уток. Тут же, на полу, стояла колыбель с маленьким Джакомо. Матери иногда приходилось прерывать работу, чтобы покормить его. Джакомо только спал, иногда пускал пузыри и улыбался, а время от времени наполнял мастерскую нестерпимой вонью. Тогда мать выносила его, и из кухни доносились журчание воды, плач Джакомо, ласковые уговоры матери. Отец хмурился и ругался себе под нос, если мать слишком уж задерживалась с Джакомо.

А они с отцом и братом продолжали ткать, не останавливаясь ни на минуту. В полдень делали перерыв, потому что ровно в полдень сверху доносилось громкое мычание брата Джиованни. Он был на год старше Бартоломео, но не мог ни говорить, ни ходить, а когда ему что‑то нравилось, только резко запрокидывал голову и пускал слюну.

Когда отец слышал его мычание, он сам поднимался наверх, сносил Джиованни вниз, закреплял ремнем на стуле, и все они полдничали тут же, в мастерской. Ели всегда одно и то же – хлеб, который макали в подсоленное оливковое масло, вяленую рыбу, вонючий, но вкусный сыр, сладкие луковицы и небольшие желтые яблоки. Отец сам кормил Джиованни. Он терпеливо клал ему в рот измельченные кусочки еды. И тот так запрокидывал от счастья голову, что Кристофор боялся, что он подавится или его голова может оторваться. Отец был очень добр к Джиованни. По праздникам он возил его на муле в церковь на мессу, а там сидел на скамье рядом и не давал ему сползти во время мессы, иногда беря его на руки, как маленького, а ведь Джиованни – тяжелый. Сам Джиованни, кроме отца, любил еще тряпичную куклу, которую сделала ему мать из обрезков шерсти. Он не расставался с ней никогда. Когда у куклы совершенно стиралось нарисованное лицо, Кристофоро подрисовывал ей рот и глаза чернилами или углем. И Джиованни тогда тоже радостно запрокидывал голову. Кристофоро иногда завидовал брату‑калеке, который целый день лежал неподвижно. Вот если бы на день или два поменяться с ним судьбой и отдохнуть! Но только на день или два, не дольше.

Полдник всегда был коротким. Под строгими взглядами отца они старались жевать побыстрее. Доменико вообще не любил, когда рамы останавливались, словно тогда непременно должно было произойти какое‑то несчастье.

Так, день за днем, они ткали и ткали толстое белесое сукно, которое охотно покупали крестьяне и солдаты. Кристофоро всегда ждал, когда же наконец сжалится темнота и заберет себе море и город. Тогда они ели уже за столом, но опять – то же самое. А потом – отец зажигал масляные лампы, свисавшие на цепях над каждой рамой, и они продолжали прясть до тех пор, пока дремота не охватывала самого отца. Если раньше него засыпал кто‑нибудь из них, отец время от времени громко кричал, словно понукал скотину, и сердито, оглушительно хлопал в ладоши. Сначала маленький Джакомо, когда был еще совсем‑совсем маленьким, просыпался от всего этого и начинал орать, но потом привык и перестал просыпаться.

Когда, наконец, засыпал у рамы отец, мать очень осторожно будила его и вела в дом, совершенно бессильного и нестрашного, а они с братом спали тут же, на тюфяках, в мастерской.

В воскресенье утром они по очереди мылись в кухне холодной водой, ели выпеченный матерью хлеб с молоком и сыром и шли в церковь, потом полдничали, сидя за большим дубовым столом, и после этого они с Бартоломео бежали на улицу Падуи, в школу Гильдии ткачей, где их учили читать Библию, а еще прибавлять, вычитать и делить воображаемые тюки шерсти. Библия Кристофоро нравилась больше. Он очень быстро выучился латыни и, по приказу учителя, брата Мауро, бегло читал классу заданные места из Ветхого и Нового Завета. Fratello Mauro был ужасно толстым доминиканцем со смешно выстриженной тонзурой, из‑за которой мальчишки дали ему страшно неприличное прозвище. Мауро страдал постоянной сонливостью, усугублявшейся от чтения учениками Писания, и когда он начинал уже довольно громко храпеть, Кристофоро, наклонившись и удостоверившись, что он действительно спит, нес по раскрытой книге уже совершенную отсебятину и, конечно, по‑генуэзски, придумавая продолжение понравившихся ему историй – например, о том, в какие переделки и шторма на пути к горе Арарат попадал ковчег отважного капитана Ноя, везущего столько разных зверей. Или как христиане нашли, наконец, затерянную страну Пресвитера Иоанна, а в ней столько денег и тюков золотой шерсти от золотых овец Пресвитера, что собрали могучее войско, и отвоевали у сарацин Иерусалим, и построили там множество церквей, и повесили на них золотые колокола. И никому не нужно было работать, потому что наступило царствие небесное. Монах храпел, а Кристофоро добавлял к рассказу все новые подробности, не забывая поглядывать в книгу и притворяться, что читает. Мальчишки, конечно, ему не верили, знали, что он врал – где это слыхано, чтобы в Библии было по‑генуэзски! Но слушали с удовольствием, потому что врал он складно, а складное вранье и послушать не грех.

Потом опять шли в церковь на вечернюю мессу и возвращались домой, а отец после мессы сразу шел в Гильдию на улице Свечников, откуда всегда возвращался сильно навеселе. Он привязывал под окнами мула, садился за стол и начинал ругать их всех на чем свет стоит: дармоеды, бездельники, он один всех кормит и никакой не видит благодарности, а один расход… В это время лучше всего было бросить заниматься чем бы то ни было и молча внимать, опустив голову. Потому что в гневе отец был страшен. Сусанна это хорошо знала. Никому и никогда не стала бы она говорить, да и сама потеряла счет тому, сколько было у нее на теле синяков и всяких шрамов. Но ни одного – на руках: Доменико «берег» ее руки, особенно пальцы. Потом отец засыпал прямо за столом, уронив голову, а они на цыпочках расходились.

И в понедельник с рассветом в мастерской опять начинали ходить ткацкие рамы, и все начиналось сначала.

Они разговаривали за работой, только когда отец отлучался в долину Фонтанабуона (он и сам был оттуда родом) – расплачиваться с поставщиками шерсти или искать новых. Доменико ездил туда на своем грязно‑белом муле точно такого же цвета, как и то сукно, которое выходило из‑под их рам. Это был очень хороший мул. Отец ласково хлопал его по крупу, разговаривал с ним прямо как с человеком и говорил всем, что лучше иметь хорошего мула, чем плохого коня, и имя ему дал – L’Amico. Друг. Мула отец любил тоже.

Самое счастливое время наступало тогда, когда с гвоздя у двери в кухню исчезали шляпа отца и его кнут. Дорогой кнут, крученой черной кожи и с тяжелым добротным кнутовищем, наполовину дубовым, наполовину железным. Кристофоро не мог поверить, что таким страшным кнутом отец бьет своего любимого мула, но мать говорила, что кнут – это больше для защиты от лихих людей на большой дороге.

Раз не было на стене ни шляпы, ни кнута, значит – о, радость! отец уехал! Правда, останавливаться они не могли и тогда: отец вымерял потом каждый локоть сукна, натканного за день. Но когда его рама оставалась пустой и неподвижной, они могли говорить обо всем и даже смеяться. Главное было – не останавливаться! Матери, правда, все равно приходилось ненадолго останавливать работу, чтобы покормить Джакомо, когда тот просыпался, но Джакомо, словно понимая это, не затягивал со своей едой и сосал жадно, а потом сразу же засыпал.

Сидя перед своими прямоугольными высокими рамами, с перекладинами, доходившими до потока, в «тумане» взвеси шерстяных волокон, Кристофоро представлял их троих птицами в клетках. Когда отлучался отец, они были веселыми птицами в клетках. Только Джиованни был грустен у себя наверху. Он всегда знал, что отец в отлучке, и не мычал, как обычно, в полдень, чтобы его снесли вниз, а мать или Кристофоро сами поднимались наверх, усаживали брата, подложив ему под спину подушки, и кормили его кусочками рыбы, сыра и хлеба. Поев, Джиованни отворачивался к стене, прижимал к себе тряпичную куклу, с которой не расставался, и спал до самого вечера. Наверное, потому что кукла тоже ничего не могла делать, а только лежать неподвижно, как и Джиованни, он чувствовал их похожесть и был не так одинок.

А в мастерской тогда происходило самое интересное. Мать, продолжая двигать руками так быстро, словно они были частями ткацкой рамы, а не ее тела, начинала свои рассказы. Она знала множество историй. Например, про поверье деревни Моконечи, о которой все знают, что это самая высокая деревня в их горах! Там есть зачарованная пещера, где день и ночь множество женщин, которые умерли молодыми, прядут нити человеческих жизней, прядут день и ночь, а если нить обрывается, то кто‑нибудь умирает. Но в ту же минуту рождается новый человек, и им надо все начинать сначала. И так – пока не наступит Конец света и не оборвутся все нити разом.

Голос матери из обычно отрывистого и едва слышного, словно она боялась, что ее вообще услышат, становился уверенным и завораживающим. Кристофоро подозревал, что она сама придумывала эти истории, как и он, в воскресной школе. Но не все ли равно!

И опять, и опять просили Кристофоро и Бартоломео рассказать их самую любимую историю – о том, как далекодалеко за морями, в Индии, правит своим христианским царством Пресвитер Иоанн, который один борется против магометан и идолопоклонников, окружающих его со всех сторон, и ждет, когда христианские короли придут к нему на подмогу. Земля Пресвитера полна самых потрясающих богатств и чудес – пряностей, самоцветов, диковинных птиц, поющих женскими голосами, и – золота, которым замощены улицы и покрыты крыши. И есть там источники, полные сладкой воды. И это не выдумки, потому что неведомо как, но Пресвитер смог передать письмо самому папе Римскому! И тот призвал всех христиан искать дорогу в окруженное с одной стороны бескрайним морем, а с другой сарацинами и язычниками царство Пресвитера Иоанна.

И если не найдут туда дороги христиане и не поддержат Пресвитера, то сгинет и его царство, и весь христианский мир. И родятся в Иерусалиме младенцы со змеиными телами, и четыре Всадника Светопреставления один за одним начнут спускаться с небес. Первый всадник спустится с небес на Белом коне, и с ним начнется моровая язва, второй – на Красном коне принесет последнюю на земле войну, и люди обезумеют от жажды крови, и «царство пойдет на царство». И тогда на дряхлом Черном коне на заброшенные поля и виноградники спустится с небес Голод, не щадящий никого. И после него, на последнем, Бледном коне спустится Смерть, забирая в ад с опустевшей земли все оставшиеся души.

На мгновение замедлился ход ткацких рам Кристофоро и Бартоломео, но только на мгновение, потом они заходили с удвоенной скоростью: вверх‑вниз, вверх‑вниз. Мать продолжала:

– Но если до конца века найдут за морем царство Пресвитера Иоанна христианские корабли, то исполнится иное древнее пророчество: все сарацины и язычники по доброй воле, без всякого принуждения обратятся в истинную веру, и наступит Царство Божие на всей земле, и люди не будут ни бить друг друга, ни убивать, не станет ни болезней, ни войн, а работать люди будут, только если захотят, а если не хотят, то и не будут, все им и так даст Господь…

Собственный рассказ завораживал мать, только руки ее двигались по‑прежнему быстро.

– Однако до сих пор никто не может найти землю Пресвитера, хотя все столько лет ее ищут – и простолюдины, и короли…[207]

Кристофоро стало тогда прямо не по себе, что такого важнейшего дела до сих пор никто не сделал! И чем только занимаются мореходы – возят какие‑то тюки и бочки! Да им все надо бросить и искать землю Пресвитера Иоанна! Кристофоро сетовал в душе и на самого преподобного Пресвитера: тот допустил непростительную оплошность. В письме Его святейшеству ему следовало описать или, еще лучше, нарисовать путь, которым можно найти путь в его царство, нечто вроде карты, какую он видел в окне савонской книжной лавки, и Кристофоро удивлялся, почему Пресвитер этого не сделал. И вот из‑за этого все они теперь должны работать всю жизнь не покладая рук за ткацкими рамами и с ужасом ожидать, что Пресвитера никогда не найдут и настанет Конец света, и все погибнут. И Кристофоро после рассказа матери решил, что раз в будущем – все равно ничего хорошего, то нужно, пока не поздно, зайти хотя бы в ту книжную лавку недалеко от воскресной школы и хоть одним глазком взглянуть на ту замечательную книгу о путешествиях, которую видел он выставленной в окне.

Жаль, что замечательное время, когда отец уезжал в отлучки, выпадало не часто!

Когда заканчивались дневные труды, братья укладывались на ночлег в мастерской. Внешне они совершенно не походили друг на друга. Бартоломео – хрупкий, как мать, черноволосый, кудрявый, с кожей смуглой, как подрумяненный хлеб, смешливый и с лукавыми глазами, которым он умел придавать уморительное, притворно невинное выражение. Кристофоро – как кукушонок в чужом гнезде, непохожий ни на кого: высокий, широкоплечий, голубоглазый, со светлыми волосами, белокожий и горбоносый.

– Почему отец всегда бьет меня чаще, чем тебя? Твоих проступков он иногда просто не замечает, – спрашивал он порой Бартоломео.

– Потому что надо делать и не попадаться. Я маленький, а ты вон какой вымахал, и отовсюду тебя видно, поэтому ты чаще попадаешься ему на глаза. Или – из‑за твоего кашля.

С прошлой зимы Кристофоро и впрямь стали мучать приступы неукротимого кашля. Отец ненавидел, когда это случалось посреди работы и ему приходилось останавливать раму. Кристофоро сдерживался, как мог, и даже один раз свалился у рамы, как куль, оттого, что старался не дышать и не кашлять слишком долго. Но приступы не проходили, и он мучался от чувства вины и страха. Но поделать ничего не мог.

Отец почему‑то при этом всегда бросал на мать злые взгляды, как будто в этом была ее вина. Наконец мать отвела его к лекарю. Лекарь, нацепив на глаза круглые стекла, приказал показать ему язык (что Кристофоро сделал не без удовольствия: лекарь ему не понравился), заставил его раздеться, поставил на грудь и зачем‑то на задницу несколько мерзких пьявок. Кристофоро с ужасом смотрел, как пьявки сначала были тонкими и сильно извивались, а потом извивались все меньше и меньше, постепенно наполняясь его кровью, пока наконец не замерли и не отвалились в подставленный лекарем горшок. За все время у лекаря он не кашлянул ни разу, и тот сказал, что никакой болезни в теле Кристофоро не находит и, скорее всего, это просто притворство.

Доменико тогда попробовал иное действенное средство, к которому прибегал в большинстве случаев жизни: порку прямо в мастерской. Но, увидев, что Кристофоро, уже совершенно исполосованный и ослабевший, все равно заходится в кашле, понял, что мальчишка не притворяется. Мать вмешиваться не смела.

Постепенно с его кашлем смирились, тем более что, несмотря на кашель, работал он быстро, и сукно с его рамы сходило хорошее. Но когда отец бывал не в духе (а рамы их стояли рядом), от подзатыльников к концу дня у него в голове звенело, как от савонских колоколов в воскресное утро.

– Давай убежим в порт,



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2021-01-14; просмотров: 93; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 18.191.162.73 (0.021 с.)