Константинополь, 957 год по рх, 18 октября, воскресенье 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Константинополь, 957 год по рх, 18 октября, воскресенье



 

Константин Багрянородный, царственный красавец, начавший уже сильно седеть на висках, мог поклясться, что видел где‑то раньше эту свою русскую гостью, архонтиссу Ольгу Хотя прекрасно знал, что видеть ее абсолютно нигде он не мог, кроме как на первой аудиенции, 9 сентября, в среду (император трепетно относился к абсолютной точности во всем, особенно в датах). Странно знакомыми казались ему эти «солнечные нашлепки» эфелиды на носу и под глазами архонтиссы, придававшие лицу немолодой женщины золотистый оттенок и какой‑то озорной, девчоночий облик. В Константинополе веснушчатые были в диковинку.

Чем больше император наблюдал за архонтиссой русов, тем неуютнее ему становилось, даже появилось какое‑то тянущее чувство, точно съел или выпил лишнее. Это чувство появилось у него сразу же, во время недавнего приема, в среду, когда он только увидел вошедшую в тронный зал архонтиссу. С этого момента и начал он ворошить свою память, как фолиант архивных эклог.

Он перебирал все изображения, которые мог видеть в латинских и греческих книгах и свитках дворцовой библиотеки, где просиживал порой ночами: нет, все не то! Изображений варварских[155] архонтисс он вообще нашел удручающе мало. Ему подумалось, что все помогли бы разузнать осторожно и продуманно заданные самой архонтиссе вопросы, но строгий протокол приема императором иностранных архонтов предусматривал и расписывал каждое передвижение по тронному залу всех участников церемонии, каждую произнесенную фразу. Да и, если честно, никаких осторожных и продуманных вопросов в голову императору не приходило. Что он мог бы ее спросить, кроме совершенных нелепостей: «Не бывали ли вы раньше в Константинополе?» Он же знал: не бывала, во всяком случае, с официальным визитом. В общем, император не без основания заключил, что это странная загадка, которая не давала ему покоя при виде архонтиссы – не более чем блажь, наваждение и, возможно, переутомление от чтения.

Опять увидев весной многочисленные моноксилы [156] русов, приближающиеся к столице, население берегов в страхе бежало под укрытие константинопольских стен. В столице началась паника и перебои с хлебом. Несмотря на официальный мирный договор с Игорем, после Вифинии ужас перед русскими моноксилами был бессознательным, животным; до сих пор в развалинах лежали города и монастыри побережья; до сих пор от Гипербореи [157] до Сирии низкими оставались цены на пленников и серебро – так много серебрянной утвари из разграбленных церквей сбывали тогда русы и столько вифинского народу продавали они на невольничьих рынках!

Прибывших весной под Константинопольские стены русов было мало для атаки города, но императора уверяли, что это только отвлекающий маневр: где‑нибудь на подходе вполне мог быть их основной флот. Поэтому, несмотря на все договоры, Константин велел привести в боевую готовность огнеметные установки.

И вот тогда по Константинополю разнеслась поразительная весть: флотилию привела… женщина по имени Хельга. Красивая. Наверняка, даже если бы Ольга была непривлекательной внешне, сам факт появления женщины в такой роли поразил бы столицу. Многие греки не верили, что у этого воинственного народа, поставлявшего в Константинополь гвардейцев для императорских отборных полков или разорявших их берега, вообще есть женщины. Грекам казалось, русов выталкивало из своей пучины само море, как наказание за грехи, вместе с их ужасными моноксилами…

Архонтисса заявила, что муж ее погиб и теперь она правит Киевом по малолетству своего сына и наследника Святослава. И что пришла она к императору с миром и с желанием принять греческую веру в Софийском соборе.

Узнав о смерти варяжского архонта Ингоря, вифинские беженцы, осевшие в столице, поднимали глаза к небу и громко возносили благодарности Богу, осеняя себя крестами.

Все пытались убедить императора, что этот странный визит архонтиссы и ее желание креститься в Святой Софии – какая‑то очередная, изощренная хитрость русов… «Сомнения эти можно понять, – думал император, – гиперборейские варвары Ингоря разорили тогда почти всю Вифинию [158] ». Если бы не греческий огонь, разметавший моноксилы русов, и не решительные действия друнгария Романа Лакапина (за это, при всей ненависти к покойному тестю, император отдавал ему должное!), вполне возможно, архонт Ингорь сейчас сидел бы вместо него, Константина, в трапезном зале Аристии! «Интересно, каким бы стал мир, возьми тогда Ингорь Константинополь? – усмехнулся император такой невозможной, невесть откуда прилетевшей мысли. – Любопытно, разрушили бы русы все до основания или тоже стали создавать свою, новую варварскую империю на фундаменте своего понимания веры Христовой и римских традиций, как это делают сейчас аллеманы, франки и саксы, считающие себя „новыми римлянами“?»

Четко соблюдая условия Игорева договора, красивая архонтисса подала чиновникам константинопольской императорской таможни список прибывших кораблей, а также своих анепсиев [159] и знатных особ, ее сопровождающих.

Все как положено, с княжьими печатями. Но императора уговаривали не верить русам: точно ли с миром они пришли? Не хитрость ли замыслили? Рассказывали о страшной мести архонтиссы за смерть мужа, о подавлении ею мятежа данников и сожжении одного из мятежных городов… птицами. Рассказывали, что она притворилась, будто отступает от города, который не могла взять по причине его неприступности. Но перед этим выставила условие, что убийцы мужа дадут ей «дань легкую» – птицами. Получив птиц, она приказала привязать к ноге каждой пичуги тлеющую паклю, птицы полетели в город, на крыши тех домов, где гнездились. А крыши в тех краях – из соломы… Император припоминал, что читал где‑то в хрониках о чем‑то подобном. Он смотрел сейчас на статную, спокойную, красивую, немолодую уже женщину с глазами ясными, как летнее море в безветрие, и не знал, чему верить, и верить ли вообще…

Перед роскошной трапезой в Аристии, задуманной им в честь архонтиссы руссов для укрепления союза, Констанин явно переутомился. И волновало его не только «вспоминание» того, где же мог он видеть эту женщину, а и нечто более важное: в дворцовых архивах он никак не мог найти вразумительные описания прецедентов крещения языческих архонтов (а тем более архонтисс!) в центре Ойкумены, в Софийском соборе. Если намерения Ольги искренни, и она действительно прибыла затем, чтобы креститься, а император все более склонялся к этой мысли после того, как заставил русское посольство ждать приема многие месяцы (и за это время никакого основного флота не подошло и никаких вражеских действий руссы не предпринимали), требовалось разработать приличествующий церемониал крещения – Βαπτσμα [160], определить титулы, от этого ведь зависели чрезвычайно важные моменты – расстановка особ во время обряда, последующей трапезы, очередность шествия в процессии, его собственные передвижения, фразы и церемониальные действия.

Задача представлялась настолько сложной и ответственной, что император Константин сам сидел в архивах, изучая все, относящееся к крещению языческих правителей, так как не считал, что кто‑либо иной мог бы удовлетворительно справиться с задачей. Тем более что, во‑первых, он вообще любил подобные занятия в тиши своей великолепной магнаврской библиотеки, а во‑вторых, однажды пришел к выводу, что цивилизованные страны от варварских отличают две вещи: скрупулезное ведение детальнейших хроник всех происходящих в стране событий (ибо самое главное – не совершать ошибок, учась на опыте прошлого, поэтому опыт должен быть тщательнейше записан) и четкое соблюдение всех обрядов и церемоний.

Вот этого никогда не поймут германцы со своей новоявленной варварской империей, где столь важные вещи считают ненужной, напыщенной помпой. Император Константин часто негодовал, когда думал о западных братьях во Христе: «Священная римская империя германцев, воссозданная неграмотным франком Карлом[161]! Они и впрямь думают, что воссоздали Великий Рим! Примитивные полуязычники, не имеющие толком ни своей истории, ни традиций, предающиеся междоусобицам на развалинах действительно великой империи! Франки, саксы, лангобарды, бургунды – им понадобится еще тысяча лет, чтобы приблизиться к постижению римского величия и смысла истинного учения Христова!»

Русы в иерархии императора Константина стояли ниже франков. Еще ниже стояли печенеги и венгры. И, конечно, никого не было выше ромеев. Превозмогая частые головные боли и бессонницу, император писал и писал поучения сыну Роману о том, как верно разбираться во всей этой иерархии, во всех этих многочисленных языческих племенах, как оводы вокруг быка кружащихся вокруг великой империи – кусающих, если не хлестнуть хвостом. Константин предупреждал сына и о том, что постоянно «хлестать» эти племена не стоит – слишком они многочисленны, слишком большой и неоправданный расход ресурсов: иногда гораздо разумнее – просто бросить им какой‑нибудь кусок, и они уберутся восвояси.

Император не знал, насколько напрасен был этот его труд: сын никогда не применит его поучения и даже толком их не прочтет.

На возвышении, напротив Ольги, рядом с императором сидели и все его анепсии – красивая жена Елена Лакапина, полноту которой с трудом скрывала даже тяжелая церемониальная одежда, милые дочери с пытливыми, умными глазами, переглядывающиеся о чем‑то своем, интересном и известном только им, сын Роман, опрокидывающий чашу за чашей и, никого не замечая воукруг, не сводящий влюбленных глаз со своей жены – красавицы Феофано. Роман сидел за столом несколько странно и напряженно (он старался дотянуться под столом до ножки Феофано). А Феофано, невестка императора, загадочно улыбалась и, кажется, единственная из императорской семьи в полной мере наслаждалась великолепным приемом (эта поразительная дочка константинопольского корчмаря, ставшая императрицей, а потом сообщницей в убийстве, достойна отдельной истории [162]).

Из‑за подозрительности греков, из‑за всех проволочек пунктуального императора и его бюрократической машины и пришлось Ольге ждать приема долгие месяцы. Ольга нервничала: проволочки создавали ей дополнительные трудности – по речному пути обратно в Киев зимой не пойдешь, но она оказалась упорной и своего дождалась!

После беседы с патриархом, абсолютно уверенном в искреннем желании архонтиссы принять истинную веру, Константин решил непременно крестить Ольгу: крестится она – крестится со временем и Русь. Вместо беспокойного, непредсказуемого воинственного соседа появится союзник и «младший брат» по вере, как болгары. Император понимал, зачем это крещение нужно ему. Мотивы того, зачем это нужно архонтиссе грозных, диких русов, живущих, в основном, войной, были ему совершенно неясны. Еще менее ясным казалось ему, что такой воинственный народ повинуется женщине. Какой же должна быть эта женщина? Конечно, ничего не знал император об Ольгином Искоростене. Да ни о Руси, ни о княгине не знал ничегошеньки, как и о многом другом, полагая, что знает все! Это случается с учеными людьми, засиживающимися в библиотеках до головной боли.

Император продолжал мучительно вспоминать. И все‑таки, где же видел он это лицо русской архонтиссы? И чем дольше смотрел он на Ольгу, сидящую с ее зостами за столом напротив, на расстоянии примерно семи шагов, тем более знакомым все это казалось – поворот головы, улыбка, веснушки эти… Так он мучился до самого конца обеда, пока не окончилась основная трапеза из бесчисленного количества блюд, и в Аристию должны были подавать сладости (а любимым его лакомством было простое – медовые коврижки с орехами и соусом из фиг, отваренных в сладком монембасийском [163] вине с пряностями). Перед сладостями, как всегда, запели агиософиты [164], и в центре зала создали многоярусные построения из своих тел огромные черные акробаты.

Акробаты, виденные уже и раньше, были ему совершенно не интересны, он все пытался вспомнить… Это уже начинало раздражать и беспокоить императора не на шутку. А величественная архонтисса (даже сидя она была выше всех) смотрела вокруг, переговаривалась со своими зостами и чуть заметно, про себя, улыбалась каким‑то своим, неведомым русским мыслям. Константин начал чувствовать сильные уколы любопытства, в том числе и мужского. Более того, черты Хельги, крупноватые на византийский взгляд, были настолько выразительны и интересны, что император уже набрасывал в уме ее портрет (рисованием император баловался до сих пор). «Интересно, сколько ей лет?» – думал Константин, стараясь одновременно понять, подавлена ли варварская правительница великолепием магнаврского приема, старается ли скрыть сознание ущербности. После длительных наблюдений он заключил, что даже если архонтисса и испытывала какую‑то подавленность или сознание собственной незначительности от всего увиденного в Магнавре, самоообладание у нее было завидное.

Во время перемены блюд наступила та самая пауза в протоколе, которую так ждал император. Он тут же обратился к стоявшему за спиной логофету:

– Удовлетворена ли архонтисса трапезой и оказанным ей приемом? – Церемонии предписывали императору говорить с высокими гостями через логофета, а уж логофет передавал сказанное переводчику слово в слово.

Константин видел, как переводчик наклонился над Ольгой. Император внимательно следил за выражением ее лица, пока она говорила. Потом привычно ждал, пока ответ сообщат логофету, а тот – с поклоном передаст ему.

Наконец логофет монотонно, без всякого выражения (это тоже было предписано протоколом) передал ответ:

– Архонтисса отвечает, что трапеза во дворце Магнавра превзошла по великолепию и гостеприимству императора все ею ожидаемое. И что такого, несомненно, стоило ждать столько долгих месяцев (конечно, монотонность речитатива логофета выхолостила весь сарказм, который Ольга вложила в эту последнюю фразу, но Константин понял…). – И еще, – продолжал логофет, – сказала архонтисса русов, что все ею виденное напомнило ей незабываемые рассказы ее отца. По словам архонтиссы, ее отец служил когда‑то этериархом варяжской гвардии в Вуколеоне, во время совместного правления багрянородного василевса с дядей его, императором Александром.

Император вежливо улыбнулся Ольге. Он вспомнил…

– Спроси у архонтиссы, не было ли у ее отца каких‑либо особых примет.

И тут Константин с изумлением увидел, что с ответом гостья вручила логофету нечто похожее на грязноватый свернутый пергамент. Наступила заминка: никто не знал, что предпринять. Переводчик и логофет в полном замешательстве растерянно оглянулись на императора: передавать что‑либо за трапезой – вопиющее нарушение церемониального протокола. Но снедаемый любопытством Константин сразу почувствовал, что в этом наверняка заключена разгадка, и едва заметно кивнул логофету: «Передать».

Логофет переводил ответ архонтиссы: «У этериарха, отца архонтиссы, была особая примета, он был одноглаз» – а император между тем разворачивал совсем пожелтевший, истрепанный по краям лист…

Развернул.

На сына смотрела непрощенная мать, Угольноокая Зоя.

И вот тогда Багрянородный император действительно вспомнил всё! Это было настолько сильное потрясение его детства, что, ему казалось, он и помнил‑то себя только с этого жуткого дня: брызжущий слюной и обдающий винным зловонием дядюшка, его вопли, гулкое эхо в галереях Вуколеона, старая глициния, руки матери, которые так не хотелось отпускать! И – одноглазый варвар‑этериарх с ужасным выговором и «солнечными нашлепками» на лице, который предложил тогда ему и матери спасение. Его лицо запечатлелось у Константина где‑то на илистом дне памяти, и вот сейчас – снова всплыло и улыбалось… Мать, императрица Зоя, тогда отказалась от помощи этого варяга! И опять копьем вонзилось в императора то самое первое, самое острое чувство беспомощности и жалости к себе! Страшные, показавшиеся вечностью мгновенья: холод мраморного стола хирурга, на котором растянули его – жалкий комок теплой плоти, униженная нагота, неукротимая дрожь челюстей, оглушительный грохот зубов, ожидание боли. И – нежданное, чудесное избавление, и радостно схвативший его со страшного стола в теплую, спасительную охапку, в нарушение всех дворцовых протоколов, безымянный веснушчатый, одноглазый варяг!

Император Константин, стараясь казаться как можно более невозмутимым, передал архонтиссе свой ответ. Переводчик вернулся к столу Ольги и ее свиты:

– Порфирородный Василевс благодарит архонтиссу за неожиданный подарок. Порфирородный Василевс не помнит отца архонтиссы: в Вуколеоне за это время сменилось много этериархов. Но… император уверен, что это был достойный, отважный человек, как и вся варяжская императорская гвардия.

Император Константин с этого момента уже явно старался избегать взгляда архонтиссы русов. А Ольга тогда, за трапезой в Магнавре, грустно думала, сколь многое ей довелось повидать в жизни – даже то, как неумело и взволнованно лжет ей самый великий на земле император, и как непохожи глаза этого бледного, красивого грека на глаза той женщины на рисунке.

Слухи, сплетни, догадки ползли по Константинополю и дворцу Магнавры: что все‑таки привело в Византию варяжскую архонтиссу, почему решила она креститься? На трапезе в зале Магнавры в то воскресенье об этом доподлинно знали только два человека – сама архонтисса и «пресвитер Григорий»[165], монах из ее свиты.

 

Часть третья

Киев, или Уцелевшие отрывки из тетрадиона [166]  инока Григория

(раба архонтиссы киевской Хельги, писано им для себя, тайно)

 

 

Лето 941 по P. X.

 

…Инок недостойный, и рожден я в городе Немогарде на берегу озера Нево, отец и мать мои были русы, но веры Христовой, посему от рождения лишь одно у меня имя – Григорий. Язык матери и отца моих помню, но привычнее мне сызмальства греческий.

…что жив я, недостойный инок Григорий, ежедневно и еженощно славлю за то Господа нашего Иисуса Христа.

…раб я архонтов Киевских, то есть по‑русски – князей – и по собственному их повелению составляю хронику их деяний. И там пишу все так, как предписывают известные мне хроникальные каноны, – перечисляю и описываю их деяния, ничего от себя не добавляя. Сия же грамота тайная, в которой пишу все как есть, ибо раб я княжеский только волею злого случая, а душа моя отдана Богу, чей я есть вечный раб.

…пишу единственно потому, что только тогда воистину спадают с меня узы рабские. И никакой господин, и никакой архонт языческий воли над мыслию моей не имеет, один лишь Господь. И еще пишу я оттого, что только записанное чудом и остается, когда и люди умирают, и царства рушатся.

…умерла безвременно в Невгороде мать моя Марфа, и отец мой, раб Божий Филипп, вой константинопольский, взял меня, малолетнего, с собой в Царьград и отдал в обитель Иерскую послушником. В ней и обучили меня грамоте и делу переписчика. Работал я с малолетства без устали, не по принуждению, а по собственной воле. И благословлялся я настоятелями моими монастырскими лет с двенадцати уже переписывать много хроник императоров ромейских и латинских.

…как зимний вихрь напали на наш город Иеру Босфорскую язычники‑варяги. Пришли они на тысячах моноксилов – и русы, и свей в шеломах рогатых, словно порождения преисподней, и касоги, и печенеги с глазами дикими и желтыми, как у пардусов. И все они вскоре пьяны были от церковного вина, и крови; и грабежей храмов Божиих. И зверства, ими творимые над жителями Вифинии, не может ни описать язык, ни представить человеческое разумение, ни выдержать бездушный пергамент, и вот сколько уж времени прошло, а память опять и опять возвращает меня в тот ад. А братья Варфоломей, Стефаний и Кирилл преградили врата монастырского храма варварам. И всегда будут видеться они мне братья‑иноки – Варфоломей, Стефаний и Кирилл, с головами, превращенными сапогами варяжскими в красно‑серое месиво тошнотворное; и келарь Петр, и игумен Никифор, распятые живыми на дверях церковных, и светлые лики иконостаса, кровью забрызганные.

…ужасаться перестал, потому что и способность ужасаться достигла предела, ибо и ей, как познал я тогда, есть предел. А силам зла тогда противопоставить нам, инокам, было нечего. Потому в тот час мы с братьями Николаем, Константином и Михаилом устроили заслон из тяжелых скамей и другой деревянной утвари у дверей библиотеки, а стены в ней были толстые, и попеременно читали громко на память из Писания, чтобы укрепить силы души своей на пороге жестокой смерти. А брат Николай заговорил вдруг громко словами из Послания Павла Коринфянам, и замолкли мы все и слушали в изумлении, так нелепы и несвоевременны казались эти слова, когда варвары гикали, и звуки убийственного металла, и женский визг, и вопли страдания раздавались вокруг за стенами: «Любовь долготерпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине; все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит».

И не вытерпел тогда брат Михаил, обычно инок молчаливый и труды монашеские несший всегда безропотно, и возопил, как безумец, на это словами ветхозаветными Экклесиаста, которые и душу мою прожгли как огнем:

– Любовь – Истина?! О чем ты говоришь, безумец Николай?! (Прости меня, Господи, за то, что слова такие пергаменту предаю!) Бессильна она, любовь Христова! Скамьей да столешней мы двери затворили, посему и живы до сих пор, а ты – «любовь»! Поди скажи это сейчас на улице насилуемым, да иссеченным, да распинаемым! Вот она, истина, Николай: «И возненавидел я жизнь, потому что противны мне стали дела, которые делаются под солнцем!»

Ясно мне было, что вопил он не только, чтобы перекричать звуки страшные за стенами, и за дверьми, но – был это голос страха перед собственной близкой гибелью. А брат Николай подождал, пока откричит он, и продолжал говорить слова Писания громко и уверенно: «А теперь пребывают силы три – вера, надежда и любовь, но любовь из них больше». – И добавил: – Страшны мне, Михаил, не зверства язычников за стенами, а то, что ты вот сейчас в этих стенах сказал. Вот это и есть самое страшное.

А дверь уже ломали таранами варвары.

– Слепец! – вскричал Михаил так сильно, что жилы у него на лбу надулись и посинели. – Вооружимся, братья, дорого продадим свою жизнь, хоть по одному паганину в преисподнюю отправим! – И перевернул стол, и отломал у стола ногу, вооружившись ею словно палицей. И Константин, и я его примеру последовали, тяжко дыша, ноги от столетни отламывали.

И только Николай вооружаться не стал. А посмотрел на нас и закрыл лицо руками. И, когда руки отнял, лицо у него было страшно и мокро от слез, и проговорил он едва слышно, с ужасом:

– Это вы слепцы, это вы отступники! Ведь вы сейчас сторону зла принимаете, становясь на одну доску с язычниками. Но им – простительно, им Благодать не открывалась, а вы?.. Кто же, кроме нас, светоч любви удержит посреди зверств и злодеяний? Как же теперь мир опять к любви возродиться сможет? Если же и вы, как и они, – палицами? Палица и добро? – спросил он в ужасе, на наше вооружение указывая. – Добро с палицей в руках – уж и не добро вовсе. Другое ему имя. Другое!

– Все велеречие это, Николай! – крикнул Михаил, что до принятия монашества был лучником на флоте императорском, косясь на дверь и перехватывая палицу в руке поудобнее. – Ну‑ка, братья, отбиваться будем до конца, так хоть погибнем скорее. Только не пленение.

– Не буду я с вами спина к спине как варвар дубиной махать. От Христа не отступлюсь. Погибну смиренно, с Богом в душе. Ведь тлен вся остальная сила. Неужто забыли, что сказано: «Любовь никогда не перестанет, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится!» Вот она, истина. Не варвары же мы – люди!

И с этими словами, не утирая слез, пошел Николай к дверям, раскинув руки.

А дверь тем временем уже поддалась, и топоры в нее врубились, и упал в эти расщелины на пол каменный солнечный луч, мерзкий в равнодушной своей извечной веселости, и обыденно плясала в нем пыль, как будто ничего страшного вокруг и не происходило. И видел я в проломах черные бороды варваров и глаза их раскосые звериные, и шеломы рогатые дьявольские. Дверь тяжелую нашу высадили, и упала она, как сосна лесная под топором, прямо на брата Николая, и распластали его под ней ноги варваров.

…с Михаилом и Константином палицами нашими сразили много этникосов. И признаюсь тебе, хорошо мне было, хоть и жутко – так вот умирать, в схватке. Словно кто‑то освободил меня от страха в тот миг. А уцелели мы с братьями Константином и Михаилом, потому что отвлекли варваров книги – стали они отдирать оклады драгоценные, а сами страницы, переписываемые годами, мудрость человеческую, что ценнее окладов, отрывали, словно птицам крылья, и выбрасывали за ненадобностью.

Вдруг в пролом двери вошел очень высокий варяг, меч в руке – окровавленный, а щита – нет. Поступь ловкая, как у пардуса, и ясно: главный их. Посмотрел на нас. Мы с братьями все стояли, скучившись, опять защищаться готовые. Подошел он к нам медленно, как к пойманной мыши кошка. Мы переглянулись и поняли, что пришел наш последний час, и запели стихиру софийскую «Славься, Господь, в поднебесье». Терять‑то тогда уж все равно было нечего, и я бросил петь, и крикнул высокому слово ругательное, что помнил на языке отца и матери моих, да еще и повторил! Посмотрел на меня варяг высоченный… рассмеялся неожиданно. Мы не сразу и поняли, откуда звук понесся такой человеческий – смех. И все вокруг, и даже те, что книги увечили, тоже злочиние свое оставили и смеялись. И крикнул высокий варяг: «Этих с собой возьмем, товар добрый». И отхлынули от нас нападавшие. А я понял и крикнул Константину и Михаилу: «Рабство нам грозит!»

Пощадили нас варвары‑варяги, а главный их оказался тем самым архонтом варяжским, Ингварем Киевским, о котором столько слухов ходит по земле. Так и был я пленен. Брат Михаил оказался ранен, впился клинок варварский в его живот, мучился он всю ночь и истекал кровью и зловонными людскими жижами. И столько в человеке смрадного и отвратительного, когда нарушается его целостность телесная. А дьявол смеялся надо мной в ту ночь: дескать, ну‑ка смотри, по образу ли и подобию вы сотворены Божьему или сходны со скотами, когда страдания неимоверные отнимают все человеческое у вас? И усомнился я, и прельщен я был, грешный: как же может такое зверство человека над человеком допускать Господь, ежели Он – всеблаг? Почему не явил Он тогда в Мере чуда, в ночь разорения варварского, раз человеколюбив?

Не спасла любовь‑то брата Николая, распластало его под ногами варварскими! И уменьшилось во мне тогда светлой веры, а преисполнилась душа моя зла и сомнения, словно моровым поветрием заразилась от чужой жестокости.

…на моноксиле архонта Ингваря к веслу меня посадили и к скамье гребной привязали. А навстречу русам вышли греческие хеландии и стали плевать огнем. Море превратилось в преисподнюю, а я был крепко к скамье привязан и рвался как мог. Архонт Ингварь тут рядом оказался, обожженный, одежда – дымилась. А тут уж и мачта рухнула. И понял я, бессильный, к скамье привязанный раб, что пришел дням моим конец, и все молитвы покинули память мою, а в горле остался один вой предсмертный. И тут, прежде чем за борт прыгнуть, сам весь в огне, одним движением рассек архонт Ингварь узы рабов, к нему ближайших. И все мы с горящего моноксила в воду бросились. Так жизнью своей я теперь обязан варвару.

Много русского народу пожгли у Иеры греческие хеландии, много варягов в дороге от ран умирало, когда шел архонт берегом, на лошадях.

Брата Константина и брата Михаила продали хазарскому перекупщику. А я занедужил сильно, ожоги загноились, но не бросили меня отчего‑то при дороге зверью на съедение, в повозке повезли.

Вот на пути том и познал я, брат мой: достоинство человека предел имеет. Дальше этого предела обращается человек в тварь, равнодушную ко всему, кроме сохранения собственного существования, скудного и бессмыссленного. Прав был Экклезиаст, говоря: «И нет у человека преимущества перед скотом».

Последних вифинцев продали по дороге, а меня привезли на подворье архонта Ингворя. Ходить‑то я уже тогда мог. Оказалось, был я его добычей, но добычей куда как неказистой – в чем душа держалась, и ни на какие работы рабские не способной. Привели меня в большой деревянный дом и втолкнули в огромную комнату с низким сводом. И была эта комната велика, словно церковь, и убрана коврами, и оружием, и разной награбленной в церквях христианских утварью – распятиями, дароносицами, купелями. Идолов же в доме я не видел.

За убранным столом посреди сидели там женщина и мальчик. И архонт Ингварь, весь в безобразных, уже подживших ранах и рубцах от ожогов на лице и голове безволосой, обнимал их и радостно расцеловывал, словно отец и муж вернулся в дом после дел добрых, словно и не оставил он города вифинские в пепелище, крови и запустении. А я, связанный, стоял пред ними, смрад источая. Одеты архонтисса и отрок‑наследник были просто – в одежды светлые, и лицом чисты, белы и очень красивы. И сказала мне архонтисса по‑гречески (удивительно мне это было!), что привез меня архонт сыну своему в подарок. И чтобы не боялся я их, и что мне дадут вымыться, одеться и накормят меня. И что привезен я затем, чтобы обучать малолетнего наследника киевского «премудростям греческим» и писать летопись деяний архонтов киевских. Последние силы меня тут и оставили…

 

… Обращаются со мной хорошо, словно и не раб я. Поселили от остальной челяди, домашних рабов, отдельно, в комнате наподобие кельи. Узы сняли. Жировых светильников дали и всего, что надобно: чернил карбонных и листы пергамента, поболее. На удивление мое принесли даже чье‑то платье иноческое рясофорное, стиранное. И облачился я в него, и снял мирские обноски, потому что страшно мне стало: так‑то не только обмирщусь, но и варваром стану. По городу тоже хожу свободно. Строений каменных в городе нет, но есть большое Торжище у реки, где купцов множество – больше хазарских и языков мне неизвестных, но слышал и италийскую речь, и даже с ромеями встретиться довелось. А на горе – сонмище высоких столбов, с которых взирают вниз деревянные идолы, вырезаны с большим искусством, и приносят им жертвы скотом и плодами. Как у нас в обители говорили, в жертву приносят язычники и людей, то того я не видел. А вскоре открылось мне милостью Божией удивительное. Подумал – видение, не поверил: крест накупольный возник в небесах. Не видением то оказалось: стоит в Киеве, как остров посреди моря варварского, чудная церковь христианская. Высокая, из цельных древесных стволов сложена, как, помнится мне, и родительская изба в Невогороде, но купол – словно чешуя рыбья, а по краям и над входом идет резьба самая искусная. Как вошел я туда, как увидел родные, светлые лики Спасителя Пантократора и Богородицы Теотокос! Как вдохнул воздух, напоенный курением лампадным, живительным, распростерся я на полу и надышаться не мог, и закрыл глаза и плакал, словно мореход, после кораблекрушения выброшенный живым на берег. Только что чувств не лишился!

А пастырем в церкви, как оказалось, незадолго до моего в Киев привезения, прибыл служить иеромонах Никифор, скопец, сам себя оскопивший, во имя святости высшей. Двадцать лет сидел он в скиту на горе Афонской у обители Ксиропотама. И год назад, на Пасху, рассказал он мне, что было ему видение. Нестерпимый свет прорезал темень кельи его, и голос из этого светящегося столпа сказал, что призывается Никифор на подвиг: обращать язычников в веру истинную, пока последний язычник не обратится и последний идол не будет огню предан. И вышел тогда Никифор из скита впервые за двадцать лет, и пошел к настоятелю Ксиропотамскому, где и узнал, что пребывают в обители посланцы от христианской паствы далекого языческого Киева и просят они священника для церкви их святого Илии, ибо стоит их церковь без пастыря, а прежний‑то пастырь, иеромонах из Студийской обители, в реке утонул. И сим летом с караваном купцов после долгого странствия, в котором хранила его единственно милость Господа, дошел Никифор до Киева. Чудны дела Твои, Господи!

…А с Афона привез с собой иеромонах Никифор лишь антименсион [167] епископский, и икону Христа‑Пантократора – чудодейственный лик, наполняющий благоговением каждого, кто войдет в храм святого Илии. Испросив позволения у благочестивого Никифора, провел я всю ночь пред светлым ликом тем на коленях в молитвенном бдении, испрашивая прощения за все мои страхи и смуту души моей. Икона та писана с образа Пантократора[168] из Синайской обители самим преподобным Федором Македонянином, иконописцем Афонским, превзойти которого никто не в силах и до сего дня. Рукой Македонянина водит сам Господь, потому и глаза у Создателя на образе этом – живые, в самую суть твою проникающие. И стал в душу мою мир возвращаться.

И впервые за долгий срок исповедался я и причастился Святых Даров.

 

И собирались вокруг меня христиане киевские, с печатью Благодати на лицах, истуканов своих навсегда оставившие и именами христианскими нареченные. И немало их было – и киевляне звания разного, и варяги, императору послужившие, и купцы христианские, привозящие товары на торжище киевское.

 

…Соблюдает Никифор строгий пост, носит власяницу бессъемно и спит на досках. И проповеди его полны благочестивой страсти.

Горько, горько сетовал он, что медленно обращаются киевляне к истинной вере и что по‑прежнему в окрестных лесах рассеяны змеиные гнезда бесовских кудесников, которые прозываются волхвами, а потому, даже крестившись, продолжают иные русы и поляне жить порой по обычаям языческим, которые искореняет речами и делами своими пастырь Никифор безжалостно.

…сладостно было мне опять слышать звучание слов Божиих, греческих. Рассказал я ему о разорении Иерской обители и о пленении своем. И стал он лицом темен и ответил, что так и весь христианский мир падет под мечом язычников, ежели не обратить их в веру истинную, не пожечь идолы и не истребить во славу Господу неисправимо закосневших в своем идолопоклонстве. И воскликнул он сильно, громким голосом, что сказано ему было из светлого столпа, в его келье появившегося: если не положит он за это жизнь свою, понесутся четыре всадника Апокалипсиса, один за другим, и будет кругом пожарище, и чумное поветрие, и скрежет зубовный, как предсказано, и воцарятся на земле идолы, и станут города христанские пристанищем бесу.

А в следующий мой приход говорил я сам с паствой киевской, хотя и трудно мне было поначалу понимать их, но полянское наречие походит на язык родителей моих. И открылось мне, какое рвение и искусство проявила паства киевская при возведении храма своего. Как своими руками храм этот чудный спасали от нахлынувшей на город воды при слишком сильном паводке прошлогоднем, сколькие жизни лишились, спасая храм Христов. И как потом, как схлынула вода, церковь поставили на катки и перевезли всем Киевом на место повыше и посуше, словно ладью варяжскую, волоком. Дискосы и потиры[169] в храме этом хотя и из дерева, но выточены киевлянами с искусством изумляющим. По нраву пришлись мне обращенные: искренна и благостна вера их.



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2021-01-14; просмотров: 81; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 18.221.42.164 (0.068 с.)