ТОП 10:

Онтологичность и символичность вещей



В детстве «существовало много вещей и событий, готовых по первому твоему взгляду раскрыть свою подлинную природу» [34]. В опыте маленького зэка прежде всего открывается «онтологичность вещей», самые повседневные, обычные, в изолированном пространстве камеры именно они указывают на другой мир. Мальчику никто не рассказывает сказок и мифологических историй, лишь вещи говорят с ним и открывают Иное. В этой изоляции символическое измерение вещей, которое в стандартной ситуации может быть не столь востребованным, оказывается не просто востребованным, а спасительным. Окружающие предметы компенсировали, замещали функции сказки и мифа, обычно раздвигающих границы повседневности. «Вертикальный барашек в щели между кирпичами и был первым утренним приветом от огромного мира, в котором мы живем…» [34]. Это позволяло мысленно раздвинуть тюремные стены, трансформировать замкнутое пространство. Онтологичность вещей постепенно «изнашивается» за время «своего долгого путешествия из прошлого в настоящее». Как нам представляется, «из прошлого в настоящее» героя, а не самой вещи, однако в его опыте жестких границ между временем его жизни и временем жизни вещей не существует. «Окружающие предметы потеряли самое главное — какое-то совершенно неопределимое качество». Затрудняясь его определить, герой пытается его описать. Вещи менялись в зависимости от присутствия или отсутствия взрослых. В их присутствии они сжимались, уменьшались, скрывали свою глубину. Как подчеркивает М.Мерло-Понти в «Феноменологии восприятия», «для ребенка другие являются взглядами, инспектирующими вещи, они имеют почти материальное существование и они материальны до такой степени, что ребенок спрашивает себя, как же они не ломаются, когда пересекаются» [29, с. 453]. Таким образом, в детском онтологическом видении граница между материальным и нематериальным размыта – вещи обнаруживают свою нематериальную природу, а взгляд оказывается предельно материальным, разящим, ранящим в прямом, а не переносном смысле слова.

Когда никого из «инспектирующих» взрослых не было, все заключенные уходили на работу, «вещи словно расслаблялись и прекращали что-то скрывать». «Каждая из досок нар покрывалась узором, становились видны годовые кольца, пересеченные когда-то пилой под самыми немыслимыми углами» [34]. Через «годовые кольца» в камеру проникало «застывшее время», давая возможность развернуть себя (у П.Флоренского детское переживание времени - через «слоистую структура камня», похожую на рисунок годовых колец у деревьев).

Возможность обнаружения «онтологического» в окружающем мире заключена в самой специфике видения. «Видеть — на самом деле значит накладывать свою душу на стандартный отпечаток на сетчатке стандартного человеческого глаза» [34]. Способность к «онтологическому видению» исчезает, когда внутри умирает самое глубокое и важное, способное отразиться на твоей сетчатке. «Но какая бы всенародная смена белья ни ждала впереди, уже никому не отнять у прошлого того, что видел кто-то (бывший ты, если это хоть что-нибудь значит)» [34].

Солнце

Мальчик, никогда не оказывавшийся под палящими лучами солнца, видел в нем лишь благодатную силу, открывающую в том мире, где он живет «замаскированные области полной свободы и счастья» и обнаруживающую в окружающих предметах «все самое лучшее, на что они способны». Только солнце указывает на существование добра и истины (либо же в свете его лучей возможно вообразить добро и истину, пусть даже вербально их нельзя будет выразить). Бояться нечего, в мире нет ничего страшного – говорят полосы света на полу и стенах. Особенности феноменологии восприятия солнца: маленький зэк не мог воспринять его как ослепительное пятно в небе, а лишь как полосу воздуха, в которой висят пушистые пылинки. Он может долго созерцать этот световой рой, начинает казаться, «будто есть какой-то особенный маленький мир, живущий по своим законам, и то ли ты сам когда-то жил в этом мире, то ли еще можешь туда попасть и стать одной из этих сверкающих невесомых точек» [34]. В воспоминаниях Павла Флоренского – искры, каждая из которых, если всмотреться, приобретала очертания фигуры ангела, были частью невидимого мира, в котором жили его сны.

Мир говорит с тобой

Это та весть, которую несут маленькому обитателю камеры солнечные лучи, ее же получает и маленький Павел Флоренский от самых разнообразных явлений природы – особенно от моря («ласковая весточка моего, материнского что ли, зеленого полумрака»). «В мире нет ничего страшного. Во всяком случае, до тех пор, пока этот мир говорит с тобой, потом, с какого-то непонятного момента, он начинает говорить тебе» [34]. Есть разница между миром, который говорит с тобой и миром, который говорит тебе. Парадокс заключается в том, что «мир, говорящий с тобой» для ребенка – это, прежде всего, Природа и мир окружающих вещей, все то, что «молчит» в мире взрослых. А мир социальный, на первый взгляд устроенный как диалог и коммуникация, оказывается «миром говорящим тебе» в форме норм, требований, предписаний, запретов и т.д. И «страшное» приходит именно из социального мира. Для героя «Онтологии детства» трансформация мира происходит тогда, когда он начинает жить по распорядку взрослых, его будят вместе с другими и назначают трудовую норму, он неизбежно втягивается в мир разговора взрослых.

Мир окружающих предметов и солнечных лучей – был для ребенка родным, обжитым, а мир взрослых – их утренней ругани и вечерних «тяжелых разговоров о пересменках, нормах и близкой смерти» - странным, на него можно было не обращать внимания, до поры, когда на тебя начинают в полной мере распространяться законы твоей тюрьмы.

Мир говорит тебе

Мир социального достаточно агрессивен, он стремится втянуть в свое поле всех, тем более в тюрьме, где от этого агрессивного вторжения уклониться невозможно. «Взрослые очень понятны, но сказать про них почти нечего. Часто бывает пакостно от их пристального внимания к твоей жизни. Вроде бы они не требуют ничего: на секунду отпускают невидимое бревно, которое несут всю жизнь, чтобы с улыбкой нагнуться к тебе, а потом, выпрямившись, опять взяться за него и понести дальше — но это только на первый взгляд. На самом деле они хотят, чтобы ты стал таким же, как они, им надо кому-нибудь перед смертью передать свое бревно» [34]. Возможно от схожего с «тюремной версией» видения социального, преемственности поколений, родовых связей, бежали когда-то родители П.Флоренского, чтобы уединиться в замкнутом «семейном раю». Ведь даже «просто видеть этот мир уже означает замараться и соучаствовать во всех его мерзостях» [34].

Перестукивание с Богом

Даже в тюрьме возможен разговор с Богом – через перестукивание, возможен – если узнаешь код. Так думает герой «Онтологии». Почему перестукивание? В тюрьме творится своя мифология и один из мифов – существование особого языка морзянки для общения с теми, кто сидит в соседней камере. Перестукивание как легендарный язык имеет для героя более высокий статус подлинности, чем ругань или разговор в камере и на общих работах. «Иногда думаешь — если бы наш Создатель захотел с нами перестукиваться, что бы мы услышали? Наверное, что-то вроде далеких ударов по свае, забиваемой в мерзлый грунт,— непременно через равные интервалы» [34]. Так своеобразно вводится представление о божественном ритме – дробный стук через равные интервалы. У П.Флоренского ритмический звук волны, звук, имеющий ноуменальный статус, также описывается как дробный, зернистый – он изрезан ритмами более мелкими и частыми – до бесконечной расчлененности, «всегда дающей пищу умному постижению». В детстве кажется, что можно перестукиваться с Богом. «Ведь отвечать ему — значит просто чувствовать и понимать все это» [34]. Только потом понимаешь, что переговариваться с Богом нельзя, потому что ты сам и есть его голос, постепенно становящийся все глуше и тише.

Невыразимое

Самые глубокие основания детского опыта невыразимы.Говоря о солнце и о струе солнечных «сверкающих точек», герой подчеркивает фундаментальную невыразимость этого опыта и той сферы потустороннего мира, которая ему открылась. «И опять: на самом деле кажется совсем не это, но иначе не скажешь, можно только ходить вокруг да около» [34]. Эта невыразимостьдетского опытаи его герметичность выявляется в «Онтологии…» и в рассуждении о счастье. «В детстве счастлив потому, что думаешь так, вспоминая его. Вообще, счастье — это воспоминание» [34]. Однако при столкновении с миром взрослых «изнашиваются» не только вещи в их онтологическом измерении, но и воспоминания. «…Воспоминания стираются, если пользоваться ими часто, поэтому держишь это — о счастье — про запас» [34].

Два типа рассказа

П. Рикер говорит об «изначальной нарративности опыта», о его потребности в рассказе [38, с. 91]. Неустранимость и нудительность «бытия-к-расссказу-опыта» [37, с. 367] - одно из проявлений «исторического априори» и «исторической трансцендентальности». Среди других типологий рассказа Рикер использует различение между «рассказом проясняющим» и «затемняющим рассказом» (рассказ как сокрытие). Это различение имеет смысл в рамках более фундаментального разделения «память – забвение» [38, с. 367]

С этой точки зрения воспоминания П.Флоренского и рассказ героя пелевинской «Онтологии детства» относятся к разным типам рассказа. Первый текст - «проясняющий», «собирающий» опыт для передачи его детям, восстановление родовой памяти, отсутствующей экзистенциально-онтологически у него самого. В.Нуркова подчеркивает еще одну составляющую стратегии сопротивления забвению, встроенную в структуру достаточно ограниченной автобиографической памяти. Это - способность к внутренней модификации материала. Естественный процесс забывания репродуктивного характера заменяется реконструкцией: с течением времени на вербальном уровне материал трансформируется в конструкцию-палимпсест, которая навсегда остается в структуре автобиографической памяти. [32, с. 28]. В этом смысле непрекращающееся смыслоконституирование автобиографического опыта, его постоянное «собирание» оказывается спасительным.

У героя Пелевина – рассказ «стирающий». «Удивительно. В этой же камере жил когда-то маленький зэк, видевший все это, а сейчас его уже нет. Видно, побеги иногда удаются, но только в полной тайне, и куда скрывается убежавший, не знает никто, даже он сам» [34]. Рассказ о детстве и взрослении маленького зэка – часть стратегии этого внутреннего бегства, вербальное выражение невыразимого опыта полностью его стирает. Остается вопрос, с какой целью и во имя чего герой пелевинской «Онтологии» такое «стирание» предпринимает, ведь он отдает себе отчет, что его рассказ ведет к «исчезновению» исходного опыта. Недаром ранее он говорит о «тщательно охраняемом воспоминании» и о том, что через частое пользование воспоминаниями ты превращаешься в памятник самому себе. Тут же герой повествования признается, что его «часто тянет вспоминать» свои первые детские встречи с вещами, когда-то казавшимися магическими, а теперь ставшими повседневными атрибутами опостылевшей жизни, от которой никуда не уйти (как минимум, в физическом измерении). Мы можем лишь теряться в догадках, зачем повзрослевший «маленький зэк» расстался с самым драгоценным, что у него было – воспоминаниями о детстве, «счастьем, отложенным про запас».

В.Набоков, прекрасно знающий силу «стирающего» рассказа, признается в «Других берегах»: «Я не раз замечал, что стоит мне подарить вымышленному герою живую мелочь из своего детства, она уже начинает тускнеть и стираться в моей памяти. Благополучно перенесенные в рассказ целые дома рассыпаются в душе беззвучно, как при взрыве в немом кинематографе». [30] Однако он открывает, ради чего жертвует изначальностью детского опыта, его бесценными сокровищами, сохраненными «страстной энергией памяти». «Рассыпавшееся воспоминание – жертвоприношение на алтарь литературы, ведь именно она требует «впечатлений, пережитых сердцем автора действительно». (Как писал Ф.М.Достоевский, работая над «Подростком» - почти детская тема!: «Чтобы написать роман, надо запастись прежде всего одним или несколькими впечатлениями, пережитыми сердцем автора действительно»). А в указанной нами диалектике «стирания- прояснения/запечатлевания» литература становится местом причудливого и парадоксального, всегда неожиданного соединения двух противоположных полюсов памяти.

Однако у «стирающего» нарратива есть обнадеживающая перспектива. Без «забвения» нет культурного творчества, которое нуждается в свободном пространстве, в «исчезновении» следов прошлого, хотя, безусловно, не в тотальном «исчезновении». «Забвение» поддерживает всегда неустойчивый баланс в связке «традиция-преемственность». Возможно, «стирающий» рассказ - это своеобразный призыв вновь вернуться к переживаемому опыту, от рефлексии, в которой через конституирование мир делается прозрачным, к его исходной непрозрачности, «текучести», неизреченности – а от нее опять к новому рассказу и так без конца.

 

Фрагмент второй. Родом из 25-й образцовой. Воспоминания «одесской» москвички.

Моя собеседница – Римма Михайловна Мак-Маевская (Овчаренко). Эти воспоминания не претендуют на абсолютную точность, они фрагментарны и касаются только личного опыта нашей героини, на то они и воспоминания. Однако и в этом уникальном личном биографическом опыте отразилась одна из самых противоречивых страниц нашей общей истории - 30-е – 40-е годы прошлого столетия. А можно сказать и по-другому. Эпоха стала сценой, подиумом, декорациями, в которых осуществлялась, разыгрывалась уникальная жизнь-биография-судьба.

От первого лица

Итак, место действия - 25-я образцовая московская средняя школа, Старопименовский переулок, 5, угол Тверской. Время – предвоенные годы – конец 30-х – 1940-й годы. Позднее школа изменила номер и стала 175-й. А до революции в этом здании располагалась мужская гимназия. О ней писал Борис Пастернак в «Докторе Живаго».

Во времена СССР здесь учились дети советской элиты. В мое время сын и дочь Сталина - Василий и Светлана, сын Лаврентия Берии – Сергей, скромный, красивый, редактор школьной стенгазеты; дочь Молотова – Светлана. Моей одноклассницей была дочь наркома образования Андрея Бубнова – Лена. Помню, как мы пожаловались ее отцу на школьную нагрузку. В ответ он распорядился в нашей школе задавать в день домашнее задание только по одному предмету. Мы этим пользовались, говоря учительнице химии, что сегодня у нас день русского, и наоборот. Учились у нас и те, кого называли потом «дети врагов народа» и, в конце концов, их из нашей школы убрали. Среди них – Витя Сулимов и Юра Муралов. Когда из Ленинграда в Москву перевели Артиллерийскую академию, в наш класс пришла Галя Сивкова – дочь руководителя Академии – генерала Аркадия Сивкова. С ней мы особенно дружили, я часто бывала в их доме.

Школу заканчивали примерно в мое время Андрей Горбунов – сын личного секретаря Ленина, Галина Туполева и Василий Яковлев – дети известных авиаконструкторов, Светлана Собинова – дочь знаменитого певца Леонида Собинова, Володя Шмидт – сын Отто Юльевича Шмидта, Нина Чичерина – дочь Бориса Чичерина, Лева Булганин, Марфа и Дарья Пешковы – внучки Максима Горького. Марфа в последствие вышла замуж за Сергея Берию. Григорий Морозов – будущий первый муж Светланы Сталиной - учился в одном классе с ее братом. Много позже, став мужем «первой невесты СССР», он рассказывал нам: ««Папа» (Сталин) не захотел меня видеть, а на свадьбу он подарил нам ватное одеяло». Этот неравный брак длился недолго. Равным он быть не мог по определению.

В нашей школе учились и дети иностранных коммунистов. Это - Марта Готвальд, дочь Клемента Готвальда, первого секретаря Компартии Чехословакии и первого президента ЧССР. Марта приехала к нам примерно в 1938 году. С нами учился немец Петер Флорин - его отец был другом и соратником Эрнста Тельмана, он бежал в СССР из Франции. Петер Флорин, хоть и был нашим ровесником, уже имел «героическое прошлое», участвовал в революционных событиях, побывал на баррикадах, был ранен, перелом на руке так правильно и не сросся. Он «научил» нас немецкой пунктуальности, страшно злился, если кто-то опаздывал на какую-то совместную встречу. Училась в 25-й образцовой Урсула Лоде – внучка Вильгельма Пика.

«Иностранцы» жили в гостинице «Люкс». Марта Готвальд приехала в СССР сама и жила одна в шикарном номере. Тогда у нас не было никакого «преклонения перед заграницей». Наоборот, мы чувствовали себя лучшими в мире. У нас были свои весомые аргументы. Так Марта и Петер закончили в своих странах школы. Но многих предметов им не преподавали, школьное образование было урезанным. И чтобы учиться дальше в нашей стране, дети иностранных коммунистов должны были многое наверстать. Наше школьное образование, во всяком случае, в 25-й образцовой, выдерживало конкуренцию с Европой.

Василия Сталина, он был на один класс старше, не называли в школе иначе как, Васька. Он учился классом старше, был бесшабашен. Его лучшим другом был сын школьной уборщицы, он дружил с ребятами из «простых» семей – соратниками его «шалостей». Мы любили кататься на коньках. Васька Сталин забавлялся со своими дружками. Он «подрезал» девушку, а его приятели с наигранным участием помогали подняться пострадавшей и заводили с ней знакомство. Широта натуры и своеобразная щедрость сына вождя, о которой многие вспоминали, проявлялась и здесь. Он охотно предоставлял своим друзьям шанс познакомиться с девушками, пользуясь своим положением, говорил - «со мной любая познакомиться, а вам нужнее». Зато Светлану Сталину никто никогда не называл Светкой и даже Светой, она всегда была только Светлана, такой у нее был характер. Она была членом учкома и со времен заседания учкома мне запомнилась ее манера говорить. Слова она словно «бросала», делая между ними паузу. Каждое казалось значительным и весомым.

Детей первых людей Советского государства привозили к школе на автомобилях. Однако их «личные» авто останавливались так, чтобы машин было не видно, в соседних переулках. Подъезжать прямо к школе стеснялись, стыдились демонстрировать свое превосходство, «все равны» - было внутренним самоощущением. Это касалось и одежды. Василий и Светлана Сталины одевались очень скромно. Помню, как Васька всегда играл в волейбол в линялой майке. А Светлана запомнилась только одним неизменным нарядом - коричневые сапоги, сиреневая тенниска, красная шерстяная кофточка. В другой одежде я ее не помню. Но так было не со всеми. Внучки первого «пролетарского писателя» Марфа и Дарья Пешкова, прибывшие с дедом из Европы, носили «заграничную» одежду и сверхэлегантные заколки. Марфа Пешкова следила за модой. На моей памяти, она первая «сняла» плечики. Уже после окончания школы, когда она с мужем, Сергеем Берией, пришла на наши традиционные встречи выпускников (в первые годы, не считая военных, мы собирались регулярно), мы увидели ее в изысканной кофточке, впервые без квадратных плечиков – неизменного атрибута моды 30-х - 40-х годов. А Марта Готвальд, кроме модных пиджаков и кофточек, была обладательницей уникальных для Москвы чулок-паутинок. Когда она шла в них по Тверской, на нее не только оборачивались, а за ней даже увязывались любопытные. Кстати, о «заграничных» паутинках. Отец моей одноклассницы генерал Аркадий Сивков в командировке в Лондоне купил дочери почти такие же «паутинки», как у Марты, если не лучше. А на этикетке значился производитель – одна из московских фабрик. Она делала модный товар исключительно на экспорт и, видимо, для кремлевских модниц. В магазины такие чулки, естественно, не попадали. Себе генерал попросил в лондонском магазине «лучшего бостона» на костюм. Ему и показали самый лучший – «Ленинградский». Это был еще один повод гордиться страной.

Учителя были первоклассные – многие с научными степенями, кое-кто преподавал еще в гимназии, так как наша любимая учительница литературы Анна Алексеевна Яснопольская. С дореволюционных времен осталось в ее лексиконе выражение «зело интересно». В русскую и советскую литературу мы, благодаря Анне Алексеевне, были влюблены, бредили Блоком, Брюсовым, Маяковским, Горьким. Так, меня прозвали «Старуха Мак» по аналогии с горьковской «Старухой Изергиль» (Моя фамилия была - Мак-Маевская). Мы обожали учителя математики - профессора Юрия Осиповича Гурвица. По воскресеньям в его коммунальной квартире, где на стене висела большая доска, мы решали задачки. Разумеется, дополнительные занятия были бесплатными. Вспоминаю и учителя черчения. Он был почти полным тезкой знаменитого полярника Ивана Дмитриевича Папанина, только имя отчество переставлены местами. Когда Дмитрий Иванович видел, что на уроке мы не чертим, а читаем под партой постороннюю литературу, он произносил свое любимое: «опять читаете «роман со скандалами и катастрофами».

А с «героическим» Папаниным в нашей школе произошел совсем не героический эпизод. И он как нельзя лучше демонстрирует то, как мы относились к «элите» и «равенству». Папанин рассказывал на встрече с учениками нашей школы о спасении «челюскинцев» из ледового плена. Этой историей гордилась вся страна, она сделала Папанина героем. Но когда во время нашей встречи он произнес: «Вы счастливые дети – с вами учится наша Светлана» (кого он имел ввиду, понятно)», он в один момент перестал быть для нас авторитетом. Мы действительно, не хотели понять, какое отношение к нашему счастливому детству имеет «наша Светлана», она такая же, как все. Мы и без нее были счастливы, в «нашей самой прекрасной стране», мы все были равны, даже по отношению к дочери вождя, и это противопоставление и восхваление нас покоробило и рассмешило. Вообще в нашей школе часто были знаменитые люди.

В школе мы жили бурной, активной жизнью. Сейчас даже трудно представить, как и когда все успевали. Мы сочинили гимн школы. Гимн был и у каждого класса. В нашем - мы «поминали» (не в заупокойном смысле, конечно) всех учеников, примерно так: «помянем-ка Лену Бубнову-редакционную, двумя косичками разделенную…, помянем-ка Мак-Маевскую Римму – физкультурницу-приму…» Все в таком же духе – иронично, но не обидно.

Но были и более «острые» литературные опыты. Мы выпускали рукописный журнал «Острие: Всадный Медник». Здесь мы «проходились» по двоечникам. На обложке нарисован штык, на который «насаживались» все, кто получал «неуды». В разгар сталинского террора, когда «идеологические гайки» были закручены намертво, нам даже пришлось доказывать, что наш журнал – не подпольный и не контрреволюционный. Умение острить и шутить мы ценили особо, если кто-то удачно сострит на уроке – говорили с уважением: «запишем один трудодень».

Сейчас мало кто помнит школьный принцип тех времен - «стимул на двоих». Тех, кто хорошо учился, обязательно прикрепляли к отстающим. Двоек не было. Ставили «неуды». И если подопечный сильного ученика продолжал получать свои неуды, то и у отличника оценки тоже снижались.

Шефствовала над школой газета «Известия», ее главный редактор – Медведев часто приезжал к нам, особенно в зимний лагерь в Подмосковье. Помню, как на наш выпускной бал от газеты нам подарили огромную охапку прекрасных роз, которые мы прикололи к нашим выпускным платьям и костюмам.

В нашей школьной жизни переплеталось смешное и трагическое. Вчерашние «дети советской элиты» в один миг превращались в «детей врагов народа». Тем не менее, образцовая школа не могла просто так от них избавиться. Сами того не ожидая, однажды мы помогли это сделать. А начиналось все с невинной шалости. 8 Марта. В других классах мальчики по обыкновению дарят своим одноклассницам цветы. Наши одноклассники решили подшутить и вместо цветов подарили нам букеты из веников, вставив их в парты, туда, где было место для чернильницы-«невыливайки». Девочки этой «шутки» понять не захотели и решили тут же отомстить. В то время в аптеках только появились слабительные шоколадные конфеты. Мы купили их и сложили в коробку от обычных конфет, мальчишки «клюнули» и полакомились, буквально вырывая сладости у нас из рук. Через какое-то время они начали по очереди спрашивать разрешения выйти. Были сорваны уроки химии и военной подготовки. Последнее - особенно непростительно, страна с настроем «если завтра война» серьезно готовилась к обороне. Директор школы Нина Осаповна Гроза всех вызывала к себе и спрашивала – «кто это придумал?» Никто не признался, тогда виноватыми сделали «детей врагов народа» и исключили их из школы. Когда я об этом узнала, пришла к директору и взяла вину на себя. В ответ услышала от Нины Осаповны: «Дура, молчи! Иди занимайся!». Правда и сама она не избежала участи «врага народа». Грозу тоже арестовали. Директором стала Ольга Александровна Леонова – учительница младших классов, любимая первая учительница Светланы Сталиной. Кстати, этот факт и сыграл основную роль в новом назначении, поскольку сама Ольга Александровна совсем не обладала теми качествами лидера и руководителя, какие были у ее предшественницы. Тем не менее, благодаря своей «венценосной» ученице она стала и членом комиссии, которая готовила Советскую Конституцию 1936 года. У Нины Осаповны Грозы были две дочери, им сразу после ареста матери пришлось уйти из школы, они работали где-то официантками и доучивались уже в вечерней школе. Их не забывал Василий Сталин и многим им помогал.

Дети врагов народа. Отец моей близкой подруги Люды Ходоровской, она училась в нашем классе, был начальником сануправления Кремля, мама тоже работала врачом. Однажды, зимой 38-го года директор Гроза собрала нас всех на линейку в актовый зал, на перемене между уроками. О чем пойдет речь, никто не знал. Мы выстроились в каре, как всегда. Люда стояла со мной рядом. Нина Осаповна вышла на сцену с номером газеты «Известия» в руках и прочитала нам заметку. Там говорилось о раскрытии «заговора» врачей, среди которых были и родители Люды. «Врачи арестованы и приговорены к расстрелу. Сегодня в 4 утра приговор приведен в исполнение». Я помню как сейчас – Люда начинает сползать на пол буквально по моему бедру и падает на пол. Моя подруга, нам было всего 14, ничего не знала. О смерти своих родителей она впервые услышала на линейке. Как такое могло быть? Врачи Ходоровские часто не ночевали дома, были на дежурствах, тогда многие работали ночью, невольно подчиняясь режиму дня вождя. Поэтому, Люда не удивилась, когда родители не пришли ночевать домой. (Представляете, как «оперативно» реагировала на события центральная пресса, в том числе и наши шефы – газета «Известия»). После занятий мы с Людой побежали к ней домой. Она жила в Доме правительства. Квартира уже была опечатана. Планировка квартир была очень странной. Кухни, сконструированные в форме треугольника, находились отдельно. Они были очень маленькие, там почти ничего нельзя было поместить. Эта картина стоит у меня перед глазами. Пустая кухня, стол и венский стул, а на нем висит красный пластмассовый поясок. Очень модный в то время, такие трудно было купить. Я этот поясок особенно запомнила. (Потом моя подруга его мне подарила. Поясок прошел со мной всю войну и потом я его долго хранила, его где-то потеряла моя дочь, уже будучи взрослой. На память от Люды у меня еще осталась фотография со странным смешным посвящением: «Любимой зеленой лошади»). ТакуЛюды в одночасье не осталась ничего. Мы стояли с ней в кухне и не знали, что и делать. Потом решили бежать к Людиной родной сестре – она жила неподалеку, была замужем за известным «киношником» Гольштейном. Я сейчас не помню, кем он был точно, кажется кинооператором, знаю, что он был очень популярным. Жила сестра в Большом Гнездиковском переулке, в этом же доме располагался театр «Ромэн». До революции здесь сдавались квартиры. Дом был огромный, с большим количеством подъездов и через запутанные переходы все подъезды сообщались между собой. В этом доме жил главный прокурор страны Андрей Вышинский. Случайно или нет, мы вошли в подъезд, где жил Вышинский и поднялись на «его» лифте, хотя нам нужен был совсем другой подъезд. И опять перед глазами картинка – в лифте было зеркало и скамейка. То, что мы ехали в «лифте Вышинского» сейчас кажется мне символичным. Я даже думаю, не хотела ли Люда специально проехать в непосредственной близости от человека, который «убил» ее родителей, может это был какой-то вызов палачу, трудно сказать. Я сейчас так оцениваю, но как мы чувствовали это в тот момент, уже не помню. Люда осталась жить у сестры. На следующий дней она пришла в школу, «как ни в чем не бывало», пусть это даже кощунственно звучит сегодня, тогда этот так не виделось. А еще через несколько дней она написала заявление в комсомол. Я и мой одноклассник Боря Гуцков, дали Люде рекомендацию. И опять-таки, что это было? Несмотря ни на что, мы верили в идею. В ней искала моя подруга защиту от страшного горя, которое на нее свалилось, она не чувствовала себя исключенной из круга своих сверстников, комсомольцев. Тем не менее, после того «конфетного скандала», который разгорелся после 8 Марта, Люда вместе с другими «детьми врагов народа» из школы вынуждена была уйти

Мы с ней все равно продолжали общаться, встречались на катке, который обе очень любили. Я помню даже одну историю. За мной ухаживал на катке один «спецшуольник». Он был нашим ровесником, но учился в артиллерийской спецшколе. Он ждал меня у входа на каток. А до этого успевал отстоять в очереди, где коньки за копейки давали на прокат, своих у меня не было, это было очень дорого. На прокат давали «гаги», а на другом стадионе, можно было получить и изящные «норвежки» - но это уже был шик. Так вот однажды, не помню, как и получилось, Люду провожал какой-то парень, он крутился возле моего ухажера. Парень этот был страшно некрасивый, у него было такое неприятное лицо, мне кажется сейчас, что он специально знакомился с моей подругой, чтобы за ней следить и докладывать кому надо. Но это так, ощущение, никаких фактов у меня нет, просто мне так показалось, а еще точнее, так кажется сейчас, когда я об этом вспоминаю, в тот момент мне так не казалось. С Людой мы потерялись только во время войны. Доходили слухи, что отец Люды не погиб, а отбывает срок в лагерях. Но это были только слухи. При мне «оттуда» никто не возвращался.

Вы спрашиваете про фильм «А завтра была война»? Там действительно описывается школа того времени. Но мне этот фильм кажется искусственным, неправдивым. Там все неправда. Так, отец одной из героинь возвращается. Повторяю, на моей памяти этого никогда не было. Девочка в фильме кончает жизнь самоубийством, потому что это позор – быть дочерью «врага народа». У нас так не было. Оказаться среди «детей врагов народа» - это был не позор, а беда, мы чувствовали, что наши сверстники попали в беду, произошла страшная ошибка. Но как Люда, они все равно ходили в школу и стремились в комсомол, «изгоями» себя, во всяком случае, в школьном коллективе и общении со сверстниками, не чувствовали

Та же Нина Осаповна Гроза организовала в году 37-м-38-м - первый в СССР школьный выпускной бал. Наш выпускной – 1940-го года был третьим или четвертым. Я помню, что для финального танца мы выбрали «хит сезона» - «Чуть белеют левкои в голубом хрустале». У нас в школе был свой духовой оркестр. Танцевать мы все умели. Я учила танцевать немца, прожившего какое-то время во Франции, Петера Флорина. В этом он был неопытен, хотя в других вещах – в отношениях с девушками - весьма искушен. У меня было несколько учителей танцев. Один из них – отец моей одноклассницы генерал Аркадий Сивков, который руководил Артиллерийской Академией. Мы нашей компанией часто собирались у них дома. Генерал, воспитанный еще в дореволюционных офицерских традициях, музицировал на рояле из красного дерева и танцевал с нами. Когда обстоятельства сложились так, что я перестала бывать в доме Сивковых, он однажды появился у нас дома «при полном параде» и буквально приказал навещать их. Генерала Аркадия Сивкова, который был в составе советской делегации на знаменитой Ялтинской конференции, во время ее работы убили выстрелом в спину. Кто это сделал, так и не выяснили и даже не пытались. Скорее всего, убийство было «заказным», что в то время не было редкостью.

Я была „дочерью школы”. Материальное положение нашей семьи в тот период было очень сложным и если бы не особое отношение ко мне, я вряд ли могла бы учиться в „элитарной” школе. Мне помогали во многом, именно меня всегда отправляли в бесплатные школьные лагеря. Но я не чувствовала себя „бедной родственницей”. В школьной поддержке было столько такта. Все делалось по отношению ко мне так, что „элитой” чувствовала себя я, а не дети высокопоставленных деятелей. Они ненавязчиво передавали мне свою „избранность” и „отмеченность”. Лучше поясню на примере, поразившем меня на всю жизнь. Близился выпускной бал. Все наши девочки шили у лучших портних из лучших тканей белые выпускные платья. Тогда все должны были быть одеты в единой цветовой гамме, не так как сейчас. А у меня было единственное сатиновое платье – красное в белый горошок. Я уже тогда шила на заказ соседям, и из остатков скроила платье себе. Незадолго до выпускного ко мне подошел мой одноклассник – немец Петер Флорин и сказал: „Я хочу, чтобы ты пришла на бал в своем красном платье, оно тебе очень идет”. А у меня другого и не было. Наши ребята уговорили девочек, ничего не говоря мне, чтобы те тоже сшили себе на выпускной красные платья. Что пришлось пережить мамам выпускниц, ведь белые наряды уже были сшиты или заказаны! Родители приходили даже скандалить в школу, но быстро все поняли и согласились на новые условия. От нашого шефа, газеты „Известия” нам доставили розы. Девочки прикрепили к красным платьям белые, а мальчики к костюмам - красные. Было очень необычно и красиво. И никто не подал вида, что все делалось из желания помочь мне.

Мы жили с самоощущением «все равны», но не в смысле уравниловки, а в смысле равных возможностей проявить свои индивидуальные способности и таланты. Тем не менее, и у нас в классе была немногочисленная группа, которую мы называли «сливки общества». Туда входили, к примеру, дочь наркома образования Лена Бубнова, Юля Штерман – дочь известного московского адвоката. Ее мы всерьез собирались исключить из комсомола, когда она однажды пришла в школу с маникюром. Однако это расслоение вовсе не было просто социальным. Среди тех, кто к ним не относился, было много детей высокопоставленных родителей. Дело было в другом. Это не так легко объяснить. Мы просто были разными. На разделение больше всего влиял фактор образования. «Сливки» относились к нему очень серьезно, они были более начитанными, больше знали и стремились знать, их честолюбие проявлялось именно в учебе. В их семьях знали несколько языков, заведены были гувернантки, формировался другой «круг чтения», и я бы не сказала, что он был оппозиционным режиму. Наш одноклассник Валька Токарев, входивший в этот кружок, знал «другого» Блока и «другого» Брюсова, которых нам не преподавали в школе. Хотя я не помню, чтобы его родители были где-то на вершине социальной лестницы. (Кстати, он стал известным актером-чтецом, народным артистом России, работал в Московской филармонии. Токарев приезжал в Одессу, где мы с ним встретились через много лет). «Остальных» со «сливками» пытался как-то сблизить комитет комсомола, но это ему мало удавалось. Повторяю, мы просто были разными. «Они» знали много больше о том, что на самом деле происходило в стране в период сталинского террора, «мы» же были далеки от этого. Даже на школьной фотографии тех, кто относился к сливкам, легко узнать по недетски-серьезным лицам. Почти всю эту группу уже после окончания школы арестовали за то, что они собирались и вели «контрреволюционные» разговоры. Это – Лена Бубнова, Лев Козловский, Боря Сурков (погиб в ссылке от энцефалита), Валерий Пастухов. С ним мы дружили, но, как рассказывали мне уже потом, он отказался из Колымы общаться с нами, не писал, чтобы никому из друзей не навредить. Следы его так и потерялись. Многие из ребят, с которыми я училась, погибли на войне. Поколение школьников 40-го года выпуска, оказалось одним из самых уязвимых.







Последнее изменение этой страницы: 2017-01-26; Нарушение авторского права страницы

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 34.238.248.103 (0.014 с.)