Объекты светятся тем более, чем они ДУХОВНЕЕ.



Мы поможем в написании ваших работ!


Мы поможем в написании ваших работ!



Мы поможем в написании ваших работ!


ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Объекты светятся тем более, чем они ДУХОВНЕЕ.



 

То есть речь здесь идет о борьбе жизни со смертью.

О борьбе Духа, созидающего, формирующего с разрушением.

То есть в глубоком значении «Жертвоприношение» Рембрандта – величайший протест против смерти.

О сражении Логоса и Хаоса.

И это – о том же, о чем говорит музыка великого Себастьяна Баха.

 

Посмотрите сами:

Прожектором для освещения лица Авраама служит лицо

Ангела.

Авраам, таким образом, светит отраженным светом, ибо

ему была предложена задача уничтожения.

Но мы наблюдаем здесь момент отмены Божьего требования.

 

А вот тело Исаака – это сам источник света.

 

И это – свет будущего, ибо выживая, Исаак дает миру огромное потомство.

 

И если вернуться к Библии, то вот он – свет Слова Божьего:

 

«Я благославляя благославлю тебя, и умножая умножу семя твое, как звезды небесные и как песок на берегу моря...

 

И благославятся в семени твоем все народы земли...»


Глава 3

 

Орудийность поэзии

 

Горные вершины

Спят во тьме ночной,

Тихие долины

Полны свежей мглой;

Не пылит дорога,

Не дрожат листы...

Подожди немного,

Отдохнешь и ты.

Перед нами одно из самых мистических творений поэзии.

Это перевод Лермонтова из немецкого поэта Иоганна

Вольфганга Гёте.

 

– Но что же здесь мистического – скажет читатель. – обыкновенный пейзаж. Даже странно, что Лермонтов решил перевести такое весьма обычное стихотворение.

– О, нет! Держу пари, что Лермонтов не перевел бы его, если бы не почувствовал, что это стихотворение гениально, и, что оно необходимо, и не только русской поэзии, но и лично ему.

 

На эти стихи русский композитор Гурилёв написал музыку. Романс так и называется «Горные вершины». Его очень любят петь и профессионалы, и любители. Но вот весь ужас в том, что Гурилёв ни на йоту не понял этого стихотворения и написал к нему совершенно неподходящую музыку.

Как неподходящую?! – воскликнет теперь уже любитель музыки – одна из самых прекрасных мелодий среди русских романсов!

– А я и не спорю. Мелодия прекрасна. Только она совсем из другой оперы.

Для того чтобы спасти мелодию, я готов даже сочинить к ней другие стихи, специально для любителей творчества Гурилёва. Только бы оставили в покое стихотворение Лермонтова..

 

Почему?

Да потому, что эта музыка превращает стихотворение в красивый пейзаж, то есть, убивает его подлинный смысл. Музыку на эти стихи должен был написать самый трагедийный композитор всех времен и народов – Дмитрий Шостакович.

Только он смог бы понять всю меру страданий героя стихотворения.

...Думаю, дорогой читатель, вы дошли уже до точки кипения. Наверное, не раз перечитали стих и пожали плечами. Но я уверен, что кто-то уже все понял.

Понял, что это стихотворение – не пейзаж, а мираж.

 

Да-да-да, именно, мираж!

Достаточно только перечитать две последние строчки, и станет ясно, что первые шесть строк – это видение, мираж, мечта.

Что ни «горных вершин»,

ни «тихих долин»,

ни «свежей мглы»

в реальности героя просто не существует.

И герой этого стиха находится совсем не там.

Перед ним – что-то полностью противоположное.

У него есть – мучение, усталость и безумное желание

перенестись туда, где «вершины, долины и мгла».

 

И последние две строчки:

«Подожди немного

Отдохнешь и ты».

 

Это вовсе не уверенность в том, что немного подождав, и оказавшись среди спящих горных вершин, он наконец познает покой, а, скорее, трагическая ирония, понимание невозможности осуществления его мечты.

Смерть!

Итак, это стихотворение-ловушка.

Иронический Лермонтов понял иронию великого Гёте.

Переведя этот стих, он сделал его достоянием русской поэзии.

Перед вами – один из примеров того, что Мандельштам называл «орудийностью поэзии».

Ведь последние две строчки мгновенно изменяют круг наших представлений после первых шести, произведя, как бы орудийный залп.

После которого крохотный и, казалось, такой простой, стих обретает статус глубокого произведения искусства.

 

Так что же такое орудийность в поэзии?

Это то, что мгновенно отличает подлинное произведение поэтического искусства от просто стихов.

 

Приведу несколько примеров:

У Б. Пастернака есть стихотворение, где он описывает сон, в котором ему представляется его, поэта, собственная смерть.

Стихотворение называется «Август» и достойно того, чтобы всякий, любящий русскую поэзию, выучил его наизусть и время от времени даже читал его вслух.

 

Почему?

 

Да потому что русский язык во всей своей державности и могуществе звучит в нем, как кульминация речи. Потому что произносящий его вслух, сродни певцу, поющему прекрасную песнь Вечности и Бессмертия.

Но сейчас я процитирую из него только четыре строчки:

В лесу, казенной землемершею,

Стояла смерть среди погоста,

Смотря в лицо мое умершее,

Чтоб вырыть яму мне по росту (выделение мое. – М.К.)

 

Здесь я хочу обратить ваше внимание на потрясающую

орудийную силу слова.

Для того чтобы вырыть яму «по росту» поэта, «казенная

землемерша» смерть смотрит в лицо поэта.

То есть рост поэта в его лице, а не в размерах его тела!

Вы только представьте себе такой диалог:

– Какой у тебя рост?

 

– Я – поэт! Посмотри В МОЕ ЛИЦО (представляете себе? Не НА лицо, а В лицо!!!)

В другом стихотворении Пастернака, которое начинается знаменитыми строками:

 

«Во всем мне хочется дойти

До самой сути»,

 

появляется образ Шопена – гениального польского композитора.

Вот они – эти строки:

«Так некогда Шопен вложил

Живое чудо

Фольварков, парков, рощ, могил

В свои этюды».

Прочитайте выделенные мною слова, и вы почувствуете смысловой нонсенс – «живое чудо... могил»

 

Как это возможно?

Да ведь это – вся жизнь Фредерика Шопена, спрессованная в несколько слов!

Дело в том, что Шопен, как и Моцарт, всю свою жизнь жил под знаком сознания близкой смерти. Когда ему было лишь 19 лет – врачи определили у него наихудший вариант туберкулеза.

Эта болезнь и сегодня, в эпоху куда более высокого уровня медицины, считается одной из тяжелейших. А уж тогда постановка этого диагноза была равносильна к смертельному приговору.

Но против всякого ожидания, Шопен прожил с этим диагнозом еще 20 лет.

И это невероятно! Особенно если знать, что болезнь иссушила тело гениального композитора до того, что он при росте в 176 сантиметров весил около 50 килограммов (!) Можно сказать, что телесного вещества почти не было, а были руки необычайной красоты, с длинными пальцами, длинные волосы и огромные печальные глаза! При таких цифрах соотношения роста и веса, при таком диагнозе, при столь ранимой нервной системе, при том что Шопен бесконечно кашлял кровью, он никак не должен был прожить и трех лет.

И здесь, как это часто бывает в искусстве, мы сталкиваемся с необъяснимыми явлениями.

 

Тайна «долголетия» великого композитора и пианиста проста.

Когда Шопен находился за роялем, сочиняя или исполняя музыку, он не кашлял. Это время не засчитывалось как время движения к смерти.

И когда мы слушаем музыку Шопена, то немедленно чувствуем, что вся эта музыка – борьба с несуществованием, невиданный протест против смерти.

 

И только иногда в некоторых мазурках, вальсах, прелюдиях, балладах проступает Смерть.

То – как усталость, то – как смертельный холод, то – как удары Судьбы.

 

Поэт Борис Пастернак хорошо знал и любил музыку Шопена.

Глубина его знания и чувствования подарили нам этот

невероятный поэтический образ «живого чуда могил».

Не ищите здесь логику вне поэтического языка, ибо в этих строках спрессованно до плотности черной дыры

не только знание,

но и глубочайшее чувствование

шопеновской музыки и судьбы.

 

Да и писал же Пастернак в другом стихотворении:

«И здесь кончается искусство

И дышит почва и судьба».

 

Именно здесь, в сражении со смертью, – говорит Пастернак, – заканчивается искусство как искус и как искусственность, но оно же открывается как Вечность.

Но об этом стихотворении – чуть ниже.


Глава 4

 

Три стихотворения

 

Поэт

Пока не требует поэта

К священной жертве Аполлон,

В заботы суетного света

Он малодушно погружен;

Молчит его святая лира;

Душа вкушает хладный сон,

И меж детей ничтожных мира,

Быть может, всех ничтожней он.

 

Но лишь божественный глагол

До слуха чуткого коснется,

Душа поэта встрепенется,

Как пробудившийся орел.

Тоскует он в забавах мира,

Людской чуждается молвы,

К ногам народного кумира

Не клонит гордой головы;

Бежит он, дикий и суровый,

И звуков и смятенья полн,

На берега пустынных волн,

В широкошумные дубровы...

А.С. Пушкин (1827)

 

Шекспир

Извозчичий двор и встающий из вод

В уступах – преступный и пасмурный Тауэр,

И звонкость подков, и простуженный звон

Вестминстера, глыбы, закутанной в траур.

 

И тесные улицы; стены, как хмель,

Копящие сырость в разросшихся бревнах,

Угрюмых, как копоть, и бражных, как эль,

Как Лондон, холодных, как поступь, неровных.

 

Спиралями, мешкотно падает снег,

Уже запирали, когда он, обрюзгший,

Как сползший набрюшник, пошел в полусне

Валить, засыпая уснувшую пустошь.

Оконце и зерна лиловой слюды

В свинцовых ободьях – «Смотря по погоде.

А впрочем... А впрочем, соснем на свободе.

А впрочем – на бочку! Цирюльник, воды!»

 

И бреясь, гогочет, держась за бока

Словам остряка, не уставшего с пира

Цедить сквозь приросший мундштук чубука

Убийственный вздор.

А меж тем у Шекспира

 

Острить пропадает охота. Сонет,

Написанный ночью с огнем, без помарок,

За тем вон столом, где подкисший ранет

Ныряет, обнявшись с клешнею омара,

 

Сонет говорит ему:

«Я признаю

Способности ваши, но, гений и мастер,

Сдается, как вам, и тому, на краю

Бочонка, с намыленной мордой, что мастью

Весь в молнию я, то есть выше по касте,

Чем люди, – короче, что я обдаю

Огнем, как на нюх мой, зловоньем ваш кнастер?

 

Простите, отец мой, за мой скептицизм

Сыновний, но сэр, но, милорд, мы – в трактире.

Что мне в вашем круге? Что ваши птенцы

Пред плещущей чернью? Мне хочется шири!

 

Прочтите вот этому. Сэр, почему ж?

Во имя всех гильдий и биллей! Пять ярдов

– И вы с ним в бильярдной, и там – не пойму,

Чем вам не успех популярность в бильярдной?

– Ему?! Ты сбесился? – И кличет слугу,

И нервно играя малаговой веткой,

Считает: полпинты, французский рагу –

И в дверь, запустив в привиденье салфеткой.

Б.Л. Пастернак (1919)

 

Третий стих будет чуть ниже, а пока проведите эксперимент: прочтите стихотворение Пушкина, затем – Пастернака.

Если стих Пастернака будет непонятен, то перечтите стих Пушкина, но уже с сознанием, что Пушкин объяснит для нас Пастернака, ибо с классической ясностью он говорит о том же.

Мне уже не раз удавалось помочь тем, для кого поэзия – важная часть жизни, пользуясь прозрачным пушкинским стихом, понять невероятно сложный по стилистике стих Пастернака.

И каждый раз происходит чудо: пастернаковский стих внезапно сам приобретает прозрачность и совершенно классическую ясность. И чем больше мы будем вчитываться в пастернаковский стих, тем больше мы почувствуем стилистику не только этого конкретного стиха, но и пастернаковской поэзии, да и современной поэзии вообще.

 

Более того, я хочу высказать мысль, которая может показаться в начале странной:

стих пастернаковский – это пушкинский стих через сто лет. И написан он как реминисценция пушкинского. Единственное, чего я не осмелюсь определить, это – сознательная или подсознательная реминисценция у Пастернака.

 

Но

сейчас

я совершу

один ужасный

эксперимент:

 

я прозаически передам содержание обоих стихов в одновременном рассказе.

Почему это ужасно?

Да потому что сам нарушаю мое убежденное согласие с гениальным утверждением Осипа Мандельштама о том, что подлинная поэзия несовместима с пересказом. А там, где совместима, «там простыни не смяты, там поэзия не ночевала». Единственное, что может меня оправдать – мой экзерсис – не пересказ, а еще более необычный эксперимент.

А вдруг бы он понравился Осипу Эмильевичу?

 

...Ладно!

Семь бед – один ответ

(Но, быть может... в этом что-то есть?)

Итак, закрыв глаза, бросаюсь в пропасть.

 

Эпизод из жизни У. Шекспира.

 

(Здесь выделяю фразы и образы, заимствованные из стиха Пастернака, а подчеркиваю то же – из стихотворения Пушкина.)

 

Шекспир сидел за столом в грязной таверне в трущобном районе Лондона, где тесные улицы,где даже угрюмые закопченные стены пропахли хмелем, среди бражных бродяг,пил хмельное пиво и рассказывал им скабрезные анекдоты.

Бродяги громко хохотали, и больше всех один с намыленной мордой, который, заслушавшись остряка-Шекспира, никак не мог добриться и заодно решить, где он и остальные бродяги будут сегодня спать. Соснуть на улице (или, как они это обычно называют, «на свободе»).

А, может, и на лавке в кабаке.

Смотря по погоде.

Если будет падать этот мешкотный, обрюзгший снег, то придется пренебречь свободой и остаться в этом накуренном кабаке.

 

А Шекспир дымит не переставая, да так, что кажется, мундштук прирос к его ртунавсегда.

Но что делает Шекспир здесь, в этом кабаке, среди людей, которые и понятия не имеют, что перед ними – величайший из когда-либо существовавших творцов?



Последнее изменение этой страницы: 2016-12-27; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 3.239.58.199 (0.014 с.)