Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Категории человеческого бытия.

Поиск

Основные категории бытия человека, определяющие его жизнь, — это прежде всего свобода, поиски смысла жизни, творчество, любовь, счастье, вера, смерть и др.

Любовь. Любовь — самый верный свидетель существования. Только находясь в состоянии любви, человек чувствует, что действительно живет, а не через него что-то живется, случается помимо его воли или желания. Он чувствует это каждую минуту так же, как идеально здоро­вый спортсмен чувствует каждую клеточку своего молодого трениро­ванного тела.

С точки зрения философии то, что кто-нибудь кого-нибудь любит, объясня­ется не предметом любви, а способностью любить. Другими при­чинами нельзя объяснить возникновение любви. Например, я люблю этого человека, потому что он (она) очень красивый. Но почему я оста­новился именно на этом, когда есть тысячи более красивых людей? Я люблю, потому что он умный. Но разве за это любят? Я люблю, потому что он богатый — это уже совсем несерьезная причина для любви.

Любят не за что-то, любят, потому что любят. Для любви нет причин, как нет причин для добрых поступков, нет причин для суще­ствования совести. А когда находятся такие причины, то ни любви, ни совести нет.

Человек делает добро, поступает по совести не потому, что пресле­дует какую-нибудь конкретную цель, а потому, что он добр, совестлив и не может жить иначе. Человек любит потому, что не может не любить, даже когда обнаруживает, что любимый на самом деле не обладает особыми достоинствами. Любящий видит в любимом то, чего не видят другие, чего не видит весь мир. Человека невозможно познать никаки­ми тестами, никакими опросами и исследованиями. Но есть одно без­ошибочное средство узнать человека — надо его полюбить.

Иногда можно услышать, как один человек говорит другому: «За что ты ее полюбил, она ведь такая некрасивая?» На что этот другой мог бы, конечно, ответить: ты ее не видишь, ее вижу только я, только мне открыта ее божественная красота, а у тебя нет глаз, которыми ты мо­жешь это увидеть. Любовь в своей основе есть религиозное восприятие человека, видение в нем божественного начала.

Поскольку нет никаких биологических, физических или психоло­гических оснований для любви, поскольку любят не за что-то, любят потому, что не могут не любить, то у любви есть только метафизические основания.

В этом мире любовь встречается очень редко. Согласно древнему мифу об андрогине, раньше человек был един, он был одновременно мужчиной и женщиной. Потом Бог разорвал его на две половинки и бросил их в разные стороны. И с тех пор они ищут друг друга. Когда находят, возникает любовь. Многие верят, что любят или любили, но на самом деле чаще всего они себя убеждают в этом, на самом деле это лишь имитация любви. Вл. Соловьев считал, что любовь для человека — пока то же, что разум для животного, т.е. только неоп­ределенная возможность.

Любовь — не массовое явление, а редкий подарок, достающийся далеко не всем людям. Она встречается редко еще и потому, что люди боятся любви, так как это — постоянная забота и тревога за любимого человека, постоянная ответ­ственность. Любовь никак не совпадает со счастьем в будничном смыс­ле этого слова.

Любовь — очень парадоксальная вещь. Во-первых, любовь нередко возникает тогда, когда любить нельзя, и развивается, преодолевая раз­личные препятствия. Вся художественная литература построена на описании этого конфликта — любовь Тристана и Изольды, Ромео и Джульетты, Алексея Вронского и Анны Карениной. Не только в лите­ратуре, но и в жизни любовь всегда развивается в борьбе с внешними обстоятельствами, в борьбе с судьбой, с обществом.

Отсюда вытекает второй парадокс — любовь всегда связана со смертью: или потому, что препятствия для ее осуществления оказы­ваются непреодолимыми, или потому, что любящий человек осознает, как хрупко и недолговечно его чувство, когда он остро переживает тот факт, что он живет, дышит, радуется жизни, и поэтому своим главным врагом считает небытие, распад, смерть. Андрей Болконский перед своей кончиной думал о том, что только любовь может проти­востоять смерти, только любовь является ее действительной сопер­ницей и может спасти человека. Ибо жизнь как таковая, осуществляе­мая в смене поколений, бессмертна.

Воспитывать — значит пробуждать способность любить. Труд жизни начинается с труда души, с любви, а уже потом идет труд ума и рук. Обычно говорят, что всех любить невозможно, что есть люди не достойные любви. Тем не менее детей надо прежде всего учить любви: научатся любить людей — будет кого и что любить, а они потом уже сами научатся ненавидеть тех, кто хочет погубить любимое и дорогое. Если проповедовать выборочную любовь — этих можно любить, они хорошие, а этих не надо, то постепенно можно прийти к выводу, что у всех людей есть недостатки, все в чем-то плохи и любить никого не надо.

Исключительная роль в понимании и утверждении любви принад­лежит христианской религии. Она учит, что Бог есть любовь, любовь вообще, чистая любовь, поднимаясь к которой, человек начинает жить в атмосфере любви и становится способным к любому конкретному ее проявлению: может полюбить человека, животное, природу. В Посла­нии Иоанна говорится: «...всякий любящий рожден от Бога и знает Бога; Кто не любит, тот не познал Бога...».

Религиозная, христианская суть любви, считал Франк, не имеет ничего общего с рационалистическим требованием всеобщего равенст­ва и альтруизма, которое постоянно вновь и вновь возрождалось во многих идейных течениях — от софизма V в. до коммунистического I «Интернационала». Нельзя любить человечество вообще и человека вообще, можно любить только данного, отдельного, индивидуального человека во всей конкретности его образа. Любящая мать любит каж­дого своего ребенка в отдельности, любит то, что есть единственного, несравнимого в каждом из ее детей.

Скажем несколько слов о теории любви Фрейда. Постоянная задача развивающейся человеческой культуры есть обуздание любовной жизни, и первые собственно культурные законы направлены сначала на запрет сексуальных отношений между родственниками, а потом и на ограничение сексуальной жизни вообще, например браком. Но много­численные запреты, наложенные культурой на сексуальное наслажде­ние, сказались и в том, что позднейшее разрешение его в браке не давало человеку полного удовлетворения. Правда, и неограниченная половая свобода не приводила, по Фрейду, к лучшим результатам. Цен­ность любовной потребности тотчас понижалась, если удовлетворение становилось слишком доступным.

Люди стали создавать условные препятствия, чтобы наслаждаться любовью. Там, где не было таких препятствий, любовь была обесценена, а жизнь пуста. Настоящую психическую ценность придали любви ас­кетические течения христианства. Никакие предшествующие эпохи не наполняли любовь таким глубоким и сильным напряжением чувств, воли, памяти.

Культура всегда находится в разладе с сексуальной жизнью. Чело­веческие гениталии, по Фрейду, не проделали вместе со всем челове­ческим телом развития в сторону эстетического совершенствования, они остались животными, и потому любовь в своей основе осталась такой животной, какой она была испокон веков. Любовные влечения с трудом поддаются воспитанию, а попытка обуздать их, подавить при­водит к серьезным нарушениям психики, к неврозам. Поэтому невоз­можно найти равновесия между требованиями полового влечения и культуры, иначе в будущем человеческий род вообще прекратится в силу его необычайно мощного культурного развития.

Человек не удовлетворен культурой, которая резко обуздывает его свободу, в том числе и сексуальную, не дает ему возможности полного удовлетворения сексуальных потребностей. Но, по Фрейду, именно это становится источником величайших культурных достижений, ибо по­ловая энергия переходит в культурную деятельность. Какие мотивы могли бы заставить людей находить другое применение своим сексу­альным импульсам, если бы они могли быть полностью счастливы в половой деятельности? Полностью счастливый человек ничего не стал бы делать для развития культуры.

Таким образом, любовь, прежде всего сексуальная, является, по Фрейду, базисом человеческой культуры. Она не просто связывает одного человека с другим. Эрос объединяет семьи, племена, народы, нации в одно большое целое — человечество. Человеческие массы должны быть либидозно связаны, одна лишь необходимость объедине­ния в труде не могла бы удержать их вместе. Но есть и вторая изначаль­ная сила — склонность к агрессии. Инстинкт агрессии является от­прыском и главным представителем первичного позыва смерти, Танатоса, разделяющего с Эросом господство над миром. Судьба рода чело­веческого зависит от того, удастся ли развитию культуры — и в какой мере — обуздать человеческий первичный позыв агрессии и самоунич­тожения. В настоящее время, полагал Фрейд, люди так далеко зашли в своем господстве над силами природы, что они легко могут уничтожить друг друга вплоть до последнего человека. «Следует, однако, надеяться, что другая из двух «небесных сил» — вечный Эрос — сделает усилие, чтобы отстоять себя в борьбе со столь же бессмертным противником. Но кто может предвидеть исход борьбы и предсказать, на чьей стороне будет победа?».

Любовь не только конституирует человека как личность, но и явля­ется средством более глубокого и более точного открытия реальности. Гёте, например, говорил, что ему претят всякие узкопрофессиональные занятия, он во всем старается остаться «любителем», ибо «любитель» от слова «любить», а узкий профессионал — не «любитель», и поэтому от него, как правило, бывает скрыта исконная цель его профессии. Это же имел в виду Лосев, комментируя Платона: «Любящий всегда гени­ален, так как открывает в предмете своей любви то, что скрыто от всякого нелюбящего... Творец в любой области, в личных отношениях, в науке, искусстве, в общественно-политической деятельности всегда есть любящий; только ему открыты новые идеи, которые он хочет во­плотить в жизнь и которые чужды нелюбящему»1.

Очень часто люди довольствуются эрзацами, суррогатами, много­численными формами псевдолюбви. Об этих формах писал Фромм в своей книге «Искусство любить».

Во-первых, большинство людей считает, что любовь — дитя сексу­ального наслаждения и если два человека научатся в этом смысле впол­не удовлетворять друг друга, то они постигнут искусство любить. На самом же деле, полагал Фромм, истина прямо противоположна этому предположению. Любовь не является следствием сексуального удовле­творения: наоборот, даже знание так называемых сексуальных при­емов — это результат любви.

Второй формой псевдолюбви, которая вместо человеческого счастья приводит лишь к неврозам, страданиям, является привязан­ность одного или обоих «любовников» к фигуре одного из родителей. Уже во взрослом состоянии они переносят на любимого человека чувство ожидания или страха, которые испытывали по отношению к отцу или матери. Они никогда не освобождаются от образа зависимости и ищут этот образ в своих любовных требованиях. В подобных случаях человек в смысле чувств остается ребенком, хотя интеллектуально и социально находится на уровне своего возраста.

Еще одна форма псевдолюбви — любовь-поклонение. Люди часто имеют склонность обожествлять любимого. Будучи отчужденным от своих собственных сил, человек проецирует их на своего кумира, почитаемого как воплощение любви, света, блаженства. Он теряет себя в любимом человеке, вместо того чтобы находить себя в нем. Но никакой человек не может жить в таком состоянии в течение долгого времени, поэтому неизбежно наступает разочарование, возникает новый идол, потом еще один.

Проявление невротической любви вызвано нежеланием замечать свои грехи и сосредоточенностью на недостатках и слабостях «люби­мого» человека. Индивид беспощадно обличает даже маленькие сла­бости другого человека и охотно закрывает глаза на свои собственные пороки. Если два человека делают это одновременно, то их любовные отношения превращаются в пытку постоянного взаимного разоблачения.

Видом псевдолюбви является также «временная аберрация». Мно­гие помолвленные или молодожены мечтают о блаженстве, которое, как они думают, ожидает их впереди, хотя в данный момент они уже начинают скучать друг с другом. Эта тенденция совпадает с общей установкой, характерной для современного человека. Он живет в про­шлом, сентиментально вспоминая свое детство, или в будущем, строя счастливые планы на завтра, но не в настоящем. Переживается ли лю­бовь «заместительно», как фиктивное участие в переживаниях других людей, переносится ли она из настоящего в прошлое или в будущее — такие абстрактные и отчужденные формы любви служат, согласно Фромму, лишь наркотиком, облегчающим боль реальности, одиночест­ва и отчуждения.

И наконец, очень частая форма псевдолюбви — проекция своих про­блем на детей. Когда человек чувствует, что не в состоянии придать смысл собственной жизни, он старается обрести его в сыне или дочери. Но так можно, считал Фромм, ввергнуть в беду как самого себя, так и своего ребенка. Не найдя смысла для себя, можно и ребенка воспитать неправильно. Часто не расторгают несчастливый брак, выдвигая такой аргумент: мы не можем разойтись, чтобы не лишать ребенка благодея­ний единой семьи. Однако на самом деле атмосфера напряженности и безрадостности в подобной семье более вредна для ребенка, чем откры­тый разрыв.

В заключение можно сказать, что состояние постоянной борьбы в сегодняшнем российском обществе, борьбы всех против всех, привело к общему ожесточению, к забвению того, что любовь — это не сенти­ментальное чувство, не каприз настроения и не ослепляющая болезнь, это вообще не только и не столько человеческое качество или способ­ность, а объективный закон существования человеческого мира. Лю­бовь — это усилие во что бы то ни стало остаться живым, не поддаться омертвляющему воздействию «мира» — ненависти, насилию, автома­тизму мышления и поведения, сохранить в себе искру божественного начала.

Понимание того, что человек без любви — жалкое, неполноценное существо, не постигающее смысла своего существования, выражено в Послании апостола Павла коринфянам: «Если я говорю языками чело­веческими и ангельскими, а любви не имею, то я — медь звенящая или кимвал звучащий. Если имею дар пророчества, и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы переставлять, а не имею любви, — то я ничто» (1 Кор. 13:1—2).

Творчество. В современной научной литературе прослеживается очевидное стремление исследо­вать конкретные виды творчества — творчество в науке, технике, искус­стве, — его психологические основы и т.п. Во всех работах такого рода рассматриваются прикладные аспекты творчества, в них не ставится и не исследуется собственно философский вопрос: как вообще возможно творчество?

При анализе наследственных способностей субъекта творчества, его таланта, голосовой, слуховой или зрительной исключительности, кото­рые всегда уникальны и неповторимы, мы не можем сделать никаких теоретических выводов о сути и истоках творчества. Мы также не уйдем далеко, изучая психологию субъекта — его темперамент, ско­рость психических реакций, способность образовывать далекие ассо­циации; эти и другие не менее важные характеристики всегда относятся к конкретному эмпирическому субъекту. Описание психологических механизмов интуиции или озарения — это всегда описание задним чис­лом уже случившихся актов творчества. Например, какой вывод можно сделать из признания многих великих творцов, что озарение пришло к ним во сне? Разве что — больше спать. Мы можем последовать совету Эйнштейна и профессионально заниматься музыкой, играть на скрип­ке или внимательно вчитываться в Достоевского, т.е. соблюдать все условия, необходимые, по Эйнштейну, для творчества, и если нам по­везет, натолкнуться на счастливую идею в физике или математике. Однако это всегда будет неконтролируемым чудом. Сами по себе спо­собности, таланты, воспитание, образование, культурная изощренность еще не делают человека творцом.

Попытки понять и описать феномен творчества наталкиваются на неразрешимые парадоксы: люди, много знающие о творчестве, сами не творят (обычно они пишут статьи и книги по проблеме творчества). Тот же, кто творит, создает совершенно новые ценности в науке или искус­стве, чаще всего не знает, как он это делает; то, что он потом рассказы­вает теоретикам творчества, особой ценности не представляет, ибо ни­каких общих выводов или рекомендаций из его сугубо индивидуально­го опыта получить нельзя.

Когда мы говорим о творчестве, то прежде всего имеем в виду великих людей: писателей, художников, ученых. Однако если человек пытается не просто механически выполнить свою работу, но и внести в нее что-то от себя, хоть в чем-то ее усовершенствовать — он зани­мается творчеством. Везде, где цель деятельности рождается из глу­бины человеческого духа, имеет место творчество. Везде, где человек работает с любовью, вкусом и вдохновением, он становится мастером, творцом.

Можно сколько угодно перебирать знания, полученные в школе, вычитанные из книг, — ничего нового не создашь. Нужно самому изме­ниться, нужно научиться все время удивляться миру, видеть тайны и проблемы там, где другой ничего подобного не видит. Творчество — это образ жизни.

Увидеть что-либо впервые чрезвычайно трудно, потому что наши знания, наше образование, наша привычка сейчас же все объясняют, переводят в привычные штампы. Вот идет первый снег, он пошел вдруг, хотя его ждали давно, и вместо того, чтобы поразиться тому, как боль­шие белые хлопья медленно, словно танцуя, падают в вечернем темне­ющем воздухе, мы говорим: «Подумаешь! Что тут удивительного? Про­сто циклон принес холодный воздух со Скандинавского полуострова!»

Каждый ребенок в пору формирования личности должен «увидеть» что-то прекрасное, не важно что, но важно, чтобы увиденное глубоко запало в душу, в память сердца, чтобы произошло «прикосновение» к миру и родилось изумление перед ним, будь то лучи солнца, пробиваю­щиеся через кроны деревьев, или полная луна в бездонном весеннем небе.

В философии такое видение, такое открытие мира называется со­зерцанием. Созерцание — это смотрение не только глазами, не только умом, но всей душой, всей человеческой сущностью. С него всегда начинается творчество. Если не было такого видения, то не возникло и главных условий для творчества, для того чтобы человек стал творцом. Что-то не состоялось в человеке, недозавершилось, осталась пустота, на которую не могут опереться ни интеллект, ни чувства. Если у человека никогда не было переживания удивительной новизны, свежести бездонной неисчерпаемости мира, не было прорыва к этому состоянию то он остается один на один с собой, со скудным набором правил жизни с постепенно крепнущим убеждением, что жизнь скучна, уныла, однообразна и не имеет никакого внутреннего смысла. Увидеть мир по-новому, не так, как его видели и объясняли до тебя, — значит увидеть его вне готовых стереотипов видения и объяснения, которые постоянно наваливаются на наше восприятие, гася его, переводят в общеизвестные штампы и стереотипы видения.

Это принципиально новое видение: мы вдруг видим мир так, как будто увидели его впервые, переживаем удивительный подъем духа и чувствуем, что происходит наше «слияние» с миром и понимание его «изнутри». В эти мгновения и рождаются новая мысль и сам человек как творец.

Увидеть впервые трудно еще и потому, что для рассудочности и механической памяти (а именно ими мы обычно и пользуемся) все тривиально, для них нет ничего оригинального, на любое внешнее воз­действие или проблему следует тот или иной ответ, та или иная авто­матическая реакция. Мы часто действуем, основываясь не на личном наблюдении, а на знаниях, полученных извне, и такой способ бытия отчасти превращает нас в бездумную машину, делает неспособными к творчеству, мы автоматически проецируем свои знания, свои старые навыки на новую ситуацию. Чтобы действительно увидеть настоящее, нужно изменить отношение ко всему известному, прошлому. Конечно, это не значит, что мы должны стереть воспоминания, нужно только перестать реагировать на настоящее, основываясь исключительно на прошлых знаниях и привычках. Без памяти и прошлых знаний, без преемственности человек не может существовать и развиваться. Одна­ко новое знание возникает не тогда, когда мы, утилитарно относясь к своей памяти, пытаемся отыскать аналог нового явления и не успокаи­ваемся, пока не отыщем, не классифицируем его, не переведем в ряд типичных, но тогда, когда, сталкиваясь с новым феноменом, воспроиз­водим заново свое живое и полное присутствие.

Счастье. Ницше считал, что мудрый человек не обязан быть счастли­вым — если человек знает, зачем он живет, ему не важно, как он живет. Но большинству людей, особенно в юном возрасте, такие рассуждения покажутся чересчур суровыми, чересчур пессимистичными. Как это нет счастья, когда каждый день приносит столько радости? А сколько таких радостей, сколько счастья ожидает впереди!

Конечно, никто не знает точно, что такое счастье, и разные люди понимают его по-разному. Наиболее распространенная точка зрения подменяет счастье удовольствием. Удовольствие — это имитация счас­тья. Крайним видом такого иллюзорного счастья является наркотичес­кое опьянение: человек полностью отрешен от мира, полностью раство­рен в чистом удовольствии, абсолютно счастлив и доволен, в данный момент больше ничего ему не нужно, и сейчас он не думает о том, что наступит очень тяжелое похмелье, тяжкие страдания..

Многие отождествляют счастье с полным удовлетворением своих потребностей: у них все есть, они богато живут, им доступны любые физические и духовные удовольствия — что еще надо для счастья? В одной древнегреческой легенде повествуется о том, как богатый царь Крез спросил мудреца Солона, видел ли когда-нибудь тот счастливого человека. На это Солон ответил, что никогда не видел и вообще нельзя видеть счастливого человека. «Но ведь я перед тобой, — возмутился Крез. — Я самый счастливый, потому что самый богатый». Но Солон ответил, что об этом еще рано судить, так как Крез еще жив. Действи­тельно, вскоре враги разгромили и разграбили государство Креза и убили его самого. Греки считали, что лишь смерть придает жизни за­конченный вид. Только тогда, когда жизнь завершится, можно ответить на вопрос, счастлив ли был человек, а пока она продолжается, сказать этого нельзя.

Некоторые люди связывают свое представление о счастье с карье­рой, прежде всего с политической: им кажется, что настоящее счастье — иметь власть, управлять другими людьми, все время быть на виду, слу­шать слова одобрения. Но, как показывает жизнь, политические деяте­ли редко бывают счастливы — власть быстро развращает и опустошает человека.

Ни забвение, ни наслаждение, ни удовлетворение всех потребнос­тей, ни власть не приносят, видимо, настоящего счастья, они дают лишь имитацию счастливой жизни, которую сменяют пресыщение и разоча­рование. Мудрецы считали, что единственно возможный вид счастья — жизнь в согласии с самим собой, без страха, без напрасных надежд и мечтаний, в спокойном и ясном видении проблем и невзгод. Счастье — это внутренняя умиротворенность, когда вместо страха и забот жизнь проникнута пониманием святости каждой прожитой минуты, святости и красоты окружающего мира, которые отражаются в его душе.

Все внешние источники счастья и наслаждений, писал Шопенгауэр, по своей природе крайне ненадежны, сомнительны, преходящи, подчинены случаю. В этом отношении больше, чем в каком-либо ином, важно, что именно мы имеем в себе. «В мире вообще немного можно раздобыть: он весь полон нуждою и горем, тех же, кто их избег, подка­рауливает на каждом шагу скука. К тому же, по общему правилу, власть принадлежит дурному началу, а решающее слово — глупости. Судьба жестока, а люди жалки. В устроенном таким образом мире тот, кто много имеет в себе, подобен светлой, веселой, теплой комнате, окру­женной тьмою и снегом декабрьской ночи. Поэтому высокая, богатая индивидуальность, а в особенности широкий ум, означают счастливей­ший удел на Земле, как бы мало блеска в нем ни было»1.

Счастье возможно только сейчас, в эту минуту, в настоящем. Но обычно мы не задерживаемся в настоящем, утверждал Паскаль. Мы вспоминаем прошлое, мы предвкушаем будущее, словно хотим пото­ропить его слишком медленный шаг. Мы так неосмотрительны, что блуждаем по недоступным нам временам и вовсе не думаем о том единственном времени, которое нам принадлежит. Мы так легкомыс­ленны, считал Паскаль, что мечтаем только о воображаемых временах и без рассуждений бежим от единственно существующего в действи­тельности. Это потому, что настоящее обычно ранит нас. Мы его пря­чем от самих себя, потому что оно нас удручает, а если оно нам приятно, то жалеем, что оно ускользает. Мы пытаемся удержать его в будущем и предполагаем распоряжаться такими вещами, которые отнюдь не в нашей власти, в том времени, до которого мы вовсе не обязательно доживем.

Мы почти не думаем о настоящем, считал он, а если и думаем, то лишь для того, чтобы в нем научиться получше управлять будущим. Настоящее никогда не бывает нашей целью. Таким образом, мы вообще никогда не живем, но лишь собираемся жить и постоянно надеемся на счастье, но никогда не добиваемся его, и это неизбежно.

Пока человек не нашел ничего святого в своей жизни, не почувст­вовал глубину, волнующую красоту настоящего мгновения, его жизнь поверхностна. Он может жениться, иметь детей, хороший дом и деньги, может быть умным и удачливым. Но его жизнь будет лишена того аромата мудрости и спокойствия, без которого все похоже на тень.

Труд и игра. Всем известен религиозный сюжет изгнания человека из рая, после которого он сам должен был в поте лица добывать хлеб свой, должен был трудиться. Человеку в раю было дано все, что ему нужно было для жизни, он ни в чем не нуждался, получая в готовом виде основные блага для своего существования. Так или почти так жили первобытные люди. Но как только то или иное племя увеличивалось, появлялось избыточное население, человек вынужден был трудиться, чтобы добывать достаточно того, что в ограниченном количестве давала природа. С этого момента труд стал формой существования человека. Ни одно животное не трудится, ибо получает все необходимое от природы. Работает только человек, и работа дает ему власть — пусть ограниченную — над природой: природой окружающей и природой естественной. Эта власть отличает его от других живых существ, дает емусвободу, ответственность за свою жизнь. До труда всю ответственность за человека «несла» природа.

Человек в труде сравнивает себя с Богом, поскольку творит вещи, которых в природе нет, и в то же время он не Бог и даже не божок, ибо все его завоевания оплачиваются его потерями — отчуждением от природы, уничтожением и порчей земли, воды, воздуха, постоянным покушением на собственное здоровье.

Каких бы успехов ни достигал человек в результате своего труда, какие бы глобальные достижения ни были бы ему по плечу, природа все равно остается всевластной. Вся деятельность человека на фоне беско­нечности природы исчезнет когда-нибудь под песком и пылью, как уже исчезали ранее целые культуры и народы.

В труде наиболее отчетливо проявляется самоотчуждение челове­ка — все свои силы, свои мысли, воображение он вкладывает в труд, опредмечивает их и тем самым отчуждается от себя. Очеловечивание вещей есть одновременно овеществление человека.

Кажется, что совершенно противоположным труду феноменом че­ловеческого бытия является игра. Обычно игру противопоставляют труду, в лучшем случае видят в игре тренировку перед серьезным делом или необходимое восполнение монотонной односторонней деятельнос­ти. Традиционно считают, что только ребенку пристало жить игрой. Только в детстве у человека еще есть время для игры, а потом времени уже нет, ибо оно разлагается на «потом», «теперь», «уже». Обычно чистое настоящее детство считается временем игры, а для взрослых игра — только отдых, расслабление, нечто несерьезное.

Игра требует беззаботности, а это, на первый взгляд, не человечес­кое состояние, оно — скорее удел животных. Но животные, строго го­воря, не бывают ни беззаботными, ни озабоченными, так же как не бывают свободными или занятыми. Однако очень часто, если не всегда, игра воспринимается играющими — будь то шахматисты или футбо­листы, будь то болельщики или завороженные хитросплетениями игры дети — очень серьезно. Отношение игра — серьезное во все времена остается неустойчивым. Игра превращается в серьезное, а серьезное — в игру. «Игра похищает нас из-под власти привычной и будничной серьезности жизни, проявляющейся прежде всего в суровости и тягости труда, в борьбе за власть. Это похищение возвращает нас к еще более глубокой серьезности, к бездонно-радостной, трагикомической серьез­ности, в которой мы созерцаем бытие, словно в зеркале».

Интенсивность игры не объяс­нить никаким биологическим анализом, и именно в ней кроется сущ­ность игры, ее исконное качество.

Всякая деятельность совершается во имя определенных целей, для достижения результата, приносящего пользу. Цели нет только у игры, она совершается не ради счастливого будущего, она — сама по себе счастье. С точки зрения детерминированно мыслимого мира, мира сплошного взаимодействия сил, игра, считал Хейзинга, есть в самом полном смысле слова излишество, избыток. Только вмешательство духа, снимающего эту всеобщую детерминированность, делает наличие игры возможным, мыслимым, постижимым. Животные могут играть, значит, они уже нечто большее, чем просто механизмы. Мы играем, и мы знаем, что мы играем, значит, мы более, чем просто разумные суще­ства, ибо игра есть занятие внеразумное.

Игра старше культуры, человеческая цивилизация не добавила ни­какого существенного признака общему понятию игры. Игра, как и труд, выражает сущность человека. Но в отличие от труда игре присуще настроение удовольствия, которое больше простой радости от достиже­ния чего-либо конкретного. Здесь мы радуемся своей свободе. Во всех сферах деятельности человека проявляются явные или замаскирован­ные формы игры. Игре причастны все возрасты, все время от времени погружаются в игру, испытывая освобождение, окрыленность, счас­тье, — от детей до глубоких старцев. Игра охватывает все сферы чело­веческого существования. Играют в смерть, в похороны, в любовь, в труд. «Что было бы с влюбленными с их поистине бесконечной задачей без разыгранной шутки? Чем была бы война без авантюры, без правил рыцарской игры? Чем был бы труд без игрового гения, чем была бы политическая сцена без добровольного или принудительного фарса властителей? Иногда высказываемая во всех этих областях серьезность есть не более чем хорошо сидящая маска скрытой игры»2.

Игра — всегда свободная деятельность. Игра по приказу — больше уже не игра. Благодаря своему свободному характеру игра выходит за рамки природного процесса и располагается поверх него как укра­шение. В этом смысле игра — это не обыденная жизнь и не жизнь как таковая. Она — скорее выход из рамок этой жизни, в специфи­ческий мир, имеющий собственное время и пространство. Все играю­щие знают, что они играют, а не живут, что всё, совершающееся ими, совершается как будто взаправду. Но самозабвением, восторгом это «как будто» снимается. И дети, и животные не могут не играть, ибо так им повелевает инстинкт, к тому же, играя, они развиваются. Но взрослый человек может обойтись без игры, она для него — некое излишество. Он может играть, а может и отложить игру, поскольку она не диктуется внешней необходимостью. Лишь по мере развития культуры, понятия долженствования, обязанности привязываются к игре. Она становится постоянным сопровождением, приложением жизни. Она украшает жизнь, дополняет ее и вследствие этого является необходимой. Игра необходима человеку как биологическая функция, и она необходима обществу в силу своей выразительной ценности, в силу завязываемых ею духовных и социальных связей, необходима как культурная функция.

Игра всегда имеет собственное пространство — арена, стол, храм, экран, стадион. Это отчужденная земля, обособленная территория, на которой свои правила и собственное время: это временные миры — игра рано или поздно кончается и может быть повторена в любое время. Элементы повтора, рефрена встречаются почти на каждом шагу в раз­витых игровых формах. Игра способна иначе наполнить время, чем все остальные феномены человеческого существования. В обыденной жизни время дано нам как бы взаймы, его никогда не хватает, оно заполнено нужными, необходимыми делами, а свободное время рас­сматривается только как время, не занятое трудом, оно легко оказыва­ется опустошенным, незаполненным временем, которое может быть занято чем угодно. Иначе обстоит дело, когда мы говорим, что у нас есть свободное время, поскольку мы играем.

Вся человеческая культура возникает, согласно Хейзинге, из игры и в форме игры. Не игра перерастает в культуру, а в первоначальных формах культуры всегда есть нечто игровое. Но по мере развития куль­туры игровой элемент отступает на задний план. Он растворяется, ас­симилируется в сакральной сфере, кристаллизуется в науке и поэзии, в правосознании, формах политической жизни. И в этих сферах игро­вой момент может проявиться в полную силу. Чем больше пользы игра приносит в практическом или теоретическом плане, тем полнее она растворяется в культуре.

Лотман в «Беседах о русской культуре» писал о значении игры (в частности, карточной) в повседневной жизни. По его мнению, человек играет не с другим человеком, а со Случаем. Азартная игра — модель борьбы человека с Неизвестными Факторами. «Поэтому, — приводил он слова Пушкина, — страсть к игре есть самая сильная из страстей». Такие понятия, как «счастье», «удача», «милость», понимались русским дворянином XVIII—XIX вв. как непредсказуемое нарушение непре­ложных законов. Игра превращала неожиданность в постоянно дейст­вующий механизм, ее ждали, ей радовались или огорчались, но не удив­лялись. Многие видные умы того времени усматривали связь между азартной игрой и общей философией романтизма с его культом непред­сказуемости, выпадения из общего неотвратимого закона.

Так, игра в карты была чем-то большим, чем стремление к выигры­шу как материальной выгоде. Выигрыш, считал Лотман, был не само­целью, а средством вызвать ощущение риска, внести в жизнь непред­сказуемость. Это чувство было оборотной стороной мундирной, при­гвожденной к парадам жизни. Петербург, военная служба, самый дух императорской эпохи отнимали у человека свободу, исключали случай­ность, а игра возвращала их в жизнь.

Видимо, поэтому карточная игра как одна из немногих возможнос­тей проявления свободной инициативы была постоянным мотивом ро­манов и повестей Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Л. Толстого, Достоев­ского. Да и сами авторы в своей жизни отдали ей немалую дань.

Игра как праздник нужна будням, чтобы победить утилитаризм труда, чтобы человек мог не просто работать, а работать «играючи», а так может работать только мастер, художник своего дела. Для него работа — не тягостная обязанность, а возможность самовыражения, возможность выявления своей свободы. Только такой труд, сопряжен­ный с игрой в самом глубоком смысле этого слова, с игрой как празд­ником бытия, и является в полном смысле человеческим трудом. Он очеловечивает мир, но не овеществляет человека.

Смерть. Смерть — важнейший фактор человеческого существования. Только вглядываясь в лицо смерти, мы начинаем любить жизнь. Если бы не было смерти, жизнь была бы бессмысленна. В древнегреческой мифологии бессмертие было самым страш



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2016-08-15; просмотров: 2605; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 3.139.239.25 (0.024 с.)