Граждане неба. Мое путешествие к пустынникам кавказских гор. 1915 г 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Граждане неба. Мое путешествие к пустынникам кавказских гор. 1915 г



Валентин Свенцицкий

Граждане неба. Мое путешествие к пустынникам Кавказских гор. 1915 г

 

II. ДИЛИЖАНС СУХУМ-ЦЕБЕЛЬДА

 

В коридоре меня ждал о. Иларион. Улыбаясь и заглядывая в глаза, он сообщил, что «о. Иван пошел вперед занять место в дилижансе и попросить, чтобы нас подождали».

Нечего делать, пришлось идти с о. Иларионом.

Дорога за ночь стала еще хуже. С трудом приходится балансировать и вытаскивать ноги из глины. Но на небе ясно. День будет хороший.

О. Иларион не утерпел, чтобы не сказать мне нечто приятное.

— Это вам Господь погоду посылает… Я старался его не слушать.

В дилижансе он сел против меня и все время заговаривал:

— А к нам в Адлер приедете? Я могу подождать вас. Показать наши места…

— Благодарю вас.

— А потом куда, в Москву?

— В Москву.

— Я могу подождать вас. Вместе бы поехали.

— Благодарю вас.

На станции «Можарка» нам с о. Иваном пересадка на дилижанс Сухум-Цебельда. О. Иларион попрощался с нами довольно холодно и поехал дальше.

Ждать не пришлось. Два дилижанса из Сухума на Цебельду уже стояли на станции. Но мест нет! Сидят буквально на коленях друг друга. После горячих споров на разных языках нас усаживают за двойную плату.

Меня — на козлах одного дилижанса, о. Ивана — не крышу другого. Мой возница, маленький широкоплечий мингрел, спустился куда-то вниз и сел на оглобли, растопырив ноги. На козлах, кроме меня, сидело еще три пассажира!

— В тесноте, да не в обиде! — смеюсь я о. Ивану, когда он заботливо подбегает ко мне посмотреть, как я «устроился».

Возница, видимо, ничего не понимает, но, глядя на нас, скалит зубы от удовольствия.

И вот, наконец, мы едем!

На козлах оказалось сидеть совсем не так плохо: гораздо лучше, чем внутри дилижанса. Четверка лошадей летит под гору во весь дух, и в лицо дует свежий утренний ветер. Небо ясное. И только над вершинами еще не очень высоких гор неподвижно стоят облака.

Возница очень веселый, видимо желая доставить мне удовольствие и щегольнуть знанием русского языка, поет:

— «Вьетер дует, доздик лиет… Солдат в лиес сибэ идот».

И хитро посматривает на меня снизу вверх.

— Где это вы выучились?

— Кыеве, — улыбается он. — А ви гдэ учились?

— В Москве.

— Тц-эх! В Москве богатые живут!

— Всякие есть.

— Нэт! Как из Москвы едет — богатый барин!

Увидав фотографический аппарат, он на каждой остановке говорил:

— Снимай! Снимай!

— Да я уж снял.

— Еще снимай!

Несколько раз нам приходилось слезать с дилижанс и идти пешком в гору. Подъем был не очень крут, но лошади не могли свезти такого количества пассажиров!

О. Иларион оказался прав: погода разгулялась окончательно, и идти пешком даже приятнее, чем ехать. Задний дилижанс несколько отставал, но о. Иван догонял меня, и мы шли вместе.

Мне очень хотелось узнать отношение о. Ивана к о. Илариону, и я спросил:

— Неужели и вы дали о. Илариону свою подпись?

— Я не давал, но оказывается, кто-то за меня расписался.

— Что же, вы так и оставите это?

— Да ведь все пустынники против монастыря. По-моему, надо что-нибудь предпринять, чтобы о. Иларион больше не ездил в Москву, а подпись — дело маленькое.

— Давно он хлопочет?

— Начал еще старый Иларион, но потом раздумал. После него о. Хрисанф, пустынник, теперь священником в Петрограде — думал небольшую обитель устроить. А тут взялся Иларион. Измучил нас всех, каждый месяц ходил: давай да давай подписи. Мира не стало у нас. Споры да пересуды. Пустынники и решили: пусть хлопочет, только бы в покое оставил. А теперь видим, что худо может быть, а помочь как, не знаем.

Я, не скрывая, сказал все, что думал об о. Иларионе, о. Иван слушал внимательно и просто сказал:

— Я вам ничего не говорил, чтобы не настраивать против человека. А раз вы сами видите — скрывать нечего: я тоже об нем так думаю. Раньше зло на него было. А теперь нет. Жалко мне его…

— Неужели же, кроме него, никто не хочет монастыря?

— Да почти что никто.

Нам приходилось разговаривать урывками. Пассажиры кричали на своем наречии какое-то слово, похожее на:

— Меу! Меу!

Мы рассаживались по разным дилижансам и ехали дальше.

С полпути дорога пошла по краю отвесного обрыва.

Внизу бурно, как водопад, с грохотом и шумом неслась река, и с непривычки все время казалось, что дилижанс вот-вот упадет в пропасть… Особенно жутко было на поворотах. Лошади бегут быстро. Перед глазами обрыв. Но дилижанс круто поворачивает, и опять слева стена скал, а справа обрыв к реке.

Доехали до селения Ольгинского. В гору подымается какая-то процессия. Священник, седой старик, верхом на лошади, а впереди него и за ним идут разодетые мужчины и женщины.

 

 

Рис. Дилижанс Сухум-Цебельда

 

Дорога стала ровнее. До армянского села, где останавливаются дилижансы, недалеко — верст шесть.

Солнце жжет, и горячий ветер не освежает, а томит еще хуже. Лошади устали. Почернели от пота. Идут нехотя. Веселый кучер совсем опустился на оглобли и спит в какой-то фантастической позе: мне на колени положил руку, голову — на колени к другому пассажиру, одна нога на одной оглобле, другая на другой…

И только перед самой остановкой он быстро, точно кольнул его кто, встал на ноги, засвистел, прокричал что-то, лошади понеслись вскачь, и мы, как пожарные, подлетели к последней станции…

 

V. ПРАВЕДНЫЙ ФИЛИПП

 

Рис. Реки Кодор после дождей

 

Ближе к Латам дорога почти все время идет лесом. Густая тень закрывает ее от солнца. Это облегчает путь. Но зато на солнце все давно уже высохло, а здесь грязь непроходимая. Мы сначала выбираем тропинки посуше, потом видим, что это бесполезно, и шлепаем прямо по жидкой грязи.

Всю дорогу до Лат о. Иван рассказывал мне о поселенце Филиппе, у которого нам предстояло ночевать. Рассказы эти, а потом личные впечатления создали передо мной удивительный образ праведного человека. О таких людях никто не знает. И величие их и подвиги их так скромны по внешней форме, так лишены «блеска», что даже те, кто знает о них, вероятно, считает делом обыкновенным, чем-то таким, что иначе и быть не может. И в то же время я уверен, что в них больше глубины и подлинной святости, чем во многих «геройских» подвигах, которыми мы привыкли восхищаться.

Филипп — это какое-то воплощение смирения, терпения и любви. Вот у кого поучиться отношению к жизни всем, кто от первой внешней неудачи подымает на себя руку! Если посмотреть на жизнь его со стороны, кажется, нет в ней никаких сколько-нибудь заманчивых внешних целей. Людям, развращенным мирской сутолокой, жизнь без таких внешних приманок должна казаться совершенно бессмысленной. Но он несет ее, как святыню. Это чувство святости жизни освещает ему все, дает терпение переносить скорби, подсказывает, как нужно относиться к людям, и до того осмысливает и его, и всеобщее бытие, что, я думаю, самый вопрос: «зачем жить?» для Филиппа звучал бы как абсолютная бессмыслица.

Филипп долгие годы бедствовал страшно. Теперь немного поправляется, но все же живет не богаче бедного крестьянина нашей средней полосы.

Он уже пожилой, с проседью. У него большая семья. Сейчас при нем жена и четверо детей. Одна дочь замужем, две дочери монахини.

Несмотря на бедность, дом Филиппа в Латах считается «странноприимным». Пустынники, прохожие, русские, турки, мингрелы — все заходят к нему ночевать. И никогда никому не отказал он в приюте, никогда никого не отпустил без куска хлеба. И делает это Филипп совершенно просто. Вовсе не потому, что «долг» велит, а просто потому, что иначе и быть не может. Человеку надо ночевать и надо есть, — Филипп дает ему и то и другое.

Должно быть, всех праведников испытует Бог! И Филиппу посылает испытания, одно тяжелее другого. Чуть скопит немного денег, купит лошадь — украдут. Купит корову — украдут. Быка — украдут. За два, за три последних года у него украли трех лошадей, двух коров и быка. Для бедного поселенца это полное разорение! Ни у кого в Латах не случалось такого несчастия. Филиппу точно нарочно посылается. Но Филипп терпит так же просто, как и отдает последний кусок хлеба.

Только раз впал в отчаяние, да и то Бог утешил его.

Вот как он сам рассказывал мне об этом.

— Украли у меня корову да телку. Так это было. Ночи стояли темные. Я уж знал, в такия ночи больше всего скотину воруют. Караулил. Привязал и корову и телку на веревку… Дело было под Николу… Заснул я с вечера. Только вдруг слышу: залаяли собаки. Бегу прямо туда, где коровы привязаны. Схватил в темноте за веревку — обрезана! За другую — обрезана! Увели!.. Нет ни коровы, ни телки. Заплакал я тут. Положил три земных поклона и говорю: «Никола Милостивый, если ты меня не жалеешь, хоть детей-то моих пожалей»!.. Пошел на деревню. Разбудил всех. Беда, говорю, корову и телку угнали. Бросились мы догонять!.. Недалеко от «Богатской скалы» мост поправляли, — дорогу-то и загородили. Довели они, значит, скотину до этого места, а через загородку провести не могут. Сорвали с духана дверь, положили, чтобы по двери пройти могли, да двери не хватает. Бились они, бились, тут мы их и догнали. Бросились они бежать от нас. В темноте где же поймать. Да и не к чему. Бог с ними! Скотину-то оставили, слава Богу! Домой привел и корову и телку…

 

 

Рис. Филипп с семьей около своей хаты

 

О. Иван рассказывал мне о Филиппе, видимо, не только любя его, но и гордясь им. Когда ему приходилось говорить хорошее о пустынниках, он сейчас же спешил вставить какую-нибудь оговорку, чтобы это хорошее не показалось чем-нибудь особенным. А тут напротив. Он боялся, что я не вполне оценю Филиппа, и всячески старался дать мне почувствовать за внешней простотой и обыденностью фактов их внутреннее значение.

— Господь видит таких людей, — сказал он, — спаси Господи!

Латы — это небольшое смешанное поселение: тут есть и русские, и туземцы, и поляки. Оно не похоже на наши деревни. Каждый поселенец отгородил себе участок, поставил дом, рассадил сад, остальное разработал под кукурузу, картофель, фасоль, и живет «фермером».

Дома не жмутся друг к другу, как в наших деревнях, а отстоят на несколько сот сажен. «Участок» Филиппа третий или четвертый с краю.

 

 

Рис. Хата в саду

 

Филипп оказался дома.

Я уже так ясно представлял его себе, что теперь встретил, как давно знакомого. Наружность его очень подходит ко всем рассказам о нем. Простое русское лицо. Бородка с проседью. Услужливый, но без торопливости, и весь какой-то тихий: тихие движения, тихий голос, спокойное, тихое лицо.

Он взял вещи и повел меня в сад, в соседнюю хату своего зятя.

Зять с женой живет где-то в Сухуме. О. Иван остался у Филиппа; таким образом, все это помещение было предоставлено мне.

 

Рис. Пасека

 

Покуда я раздевался, Филипп принес таз с водой, подошел ко мне, встал на колени, и не успел я сообразить, в чем дело, как он принялся мыть мои ноги.

— Что вы, что вы… я сам!..

— Самому же неловко? — удивился он.

— Нет, нет, очень даже ловко. Пожалуйста, не надо. Я с трудом уговорил отдать мне мыло. Он только головой покачивал, глядя на грязь, комьями отстающую от ног.

— А смениться есть чем? — спросил он.

— Белье есть, а вот брюк запасных нет. Филипп молча стал рыться за занавеской и через несколько минут вынес оттуда теплые фланелевые брюки, и очень доволен был, когда я облекся в них. Брюки какой-то особенной конструкции: без карманов, без пуговиц и коротенькие по колена. Должно быть, я очень хорош был в них, потому что на спокойном лице Филиппа вдруг неожиданно засветилась лукавая улыбка.

— Хорош? — спросил я.

— Ничего! — ответил Филипп.

Мы вышли на балкон, приделанный с двух сторон хаты, и Филипп показал мне свое хозяйство. Большая часть участка разделена под кукурузу, немного плодовых деревьев. Ровный нескошенный луг. За хатой пасека. Такие пасеки есть у каждого поселенца без исключения.

Ульи строены совершенно иначе, чем в наших местах, разумеется, не рамочные, а пеньки. Но эти пеньки не стоят стоймя, а положены набок, на жерди, плотно один к другому, сверху закрыты дранкой, на которую навалены камни. Издали пасека имеет вид сложеных в один ряд дров… Мед темный, горьковатый, по преимуществу с каштановых цветов.

О. Иван зовет пить чай.

Внизу, около хаты Филиппа, под деревом стоит стол. Это, собственно, не стол, а длинная широкая доска, покрытая скатертью. Один конец доски лежит на пне, другой на бревнах. Но Филипп поставил на этот оригинальный стол все, что у него есть: мед в чашке, непочатую баночку с вишневым вареньем, кукурузовый хлеб и даже бутылочку с наливкой. О. Иван не пьет. А мы с Филиппом чокаемся и пьем из громадных граненых рюмок. После этой «рюмки» рот мой долго не закрывается, и я не могу произнести ни слова. Не мигая, смотрю я на Филиппа: он ничего себе, только головой трясет и обтирает губы… Очевидно, наливка — сплошной спирт, но какой-то особенный, сильно отдающий сивушным маслом.

 

 

Рис. Река Кодор близ Лат

 

Филипп спрашивает:

— Не выкушаете ли еще?

С трудом прихожу в себя и, разумеется, отказываюсь.

Оказывается, Филипп не пьет, сделал это для «гостя».

Мы кончаем пить чай в сумерках. Туман опускается с гор, и тянет холодный ветер. Где-то слышится далекий гул: не то гром в горах, не то обвалы…

О. Иван провожает меня до хаты и дорогой спрашивает:

— Филипп велел спросить, не сварить ли вам на дорогу курицу?

— Нет, спасибо, не надо… Значит, о. Иван, завтра выйдем чуть свет?

— Очень хорошо. Покойной ночи. Спаси вас Господи.

Я вхожу в хату и ловлю себя на странном чувстве: как будто бы вхожу в келью…

 

VII. О. НИКИФОР

 

Мы выходим на просторную, открытую поляну. Я вглядываюсь. Келью посредине поляны видно еще совершенно ясно: она похожа на небольшую, низенькую крестьянскую избу.

О. Иван показывает мне рукой на другой конец поляны и радостно говорит:

— А вон и о. Никифор! Слава Богу! Теперь, значит, все хорошо будет. Я боялся, что он ушел в церковь.

Быстрым, бодрым шагом навстречу нам шел старик невысокого роста. Очень худой. С маленьким личиком и громадной белой бородой.

О. Иван представил меня:

— Вот наш московский гость, о котором говорил брат Сергий.

— Пожалуйте, пожалуйте, — совершенно молодым голосом быстро и звонко сказал о. Никифор.

Меня поразили его глаза и даже, вернее, взгляд его. Он не смотрел прямо и пристально. А взглядывал искоса, боковым острым взглядом. Глаза у него очень большие, серые, светлые. И от этого странного бокового взгляда является почти физическое ощущение, что видит он дальше, чем обыкновенный человеческий глаз.

 

 

Рис. Пустынник о. Никифор

 

Я почувствовал сразу, что передо мной не просто «хороший человек», а какое-то явление высшего порядка.

И о. Сергий, и о. Иван очень понравились мне. Я видел в них людей, ушедших далеко в духовном отношении, понимал, что есть у них чему поучиться. Но тут было другое. И с о. Иваном, и с о. Сергием я все же стоял на каком-то общем уровне: пусть они выше, я ниже, но мы величины соизмеримые. А здесь разница не качественная, а по самому существу. Просто совсем другое. Про о. Никифора нельзя сказать, что он «лучше» о. Ивана. Он не соизмерим ни с кем другим. Точно и я, и о. Сергий, и о. Иван — люди, а о. Никифор — некое существо иного порядка…

И было странно видеть, как он хлопочет с умывальником, с полотенцем, с чайником. Но и в этих мелочах было что-то особенное, и отношение к его словам, часто шутливым, тоже особенное…

Он подавал свое грубое полотенце, и на мои слова:

— Спасибо, у меня в сумке есть свое… возражал:

— Уйдете, будете своим утираться. А здесь моим утирайтесь.

И в тоне, и в лице его было что-то такое, отчего сразу становилось ясно, что надо делать так, как он говорит.

Вначале несколько раз на такие мелочи я как-то по инерции возражал ему. Он окидывал меня своим боковым острым взглядом и сейчас же соглашался:

— Хорошо, хорошо… Как лучше! Делайте, как лучше!..

Пока мы приводились в порядок, о. Иван рассказывал о. Никифору о встрече в духане с больным монахом.

— Вы сказали, что он душевнобольной? — обратился ко мне о. Никифор.

— Да. Я в этом уверен.

— Очень рад такому гостю, — неожиданно, скороговоркой бросил мне о. Никифор.

Ушел к себе в келью. Принес хлеб. Поставил на стол посуду и подошел ко мне.

— Вы знаете, — сказал о. Никифор, — в монастыре, может быть, и больше душевнобольных, да их не видно, а в пустыне видно. В пустыне все делается видно. Здесь на виду стоим. На горе! Там и то, и другое незаметно может быть, а здесь какой ни на есть, а должен быть конец: или спасешься, или погибнешь. Здесь человек неузнанным не проживет.

О. Никифор говорил очень складно, ясным, молодым голосом. Но в словах его было еще что-то другое, какая-то особенная убедительность. Не возникало даже тени сомнения или попытки «не соглашаться». Как будто бы то, что говорил о. Никифор, было не какое-либо «его мнение», а «то самое», «наверное», — и это надо было не «обсуждать», а просто «слушать».

 

***

 

До поздней ночи просидели мы на поляне с о. Никифором.

Кругом черной стеной стоял лес. Острые зубцы вырисовывались на светлом, звездном небе. По всей поляне, точно восковые свечи, вспыхивали и гасли летающие светляки. Я видел их и раньше на Кавказе, но никогда не мог представить себе такого количества. Тысячи, тысячи таких огней горело в лесу. И откуда-то издали несся странный тревожный звук:

— У-гу!.. Угу-гу!..

Точно где-то далеко-далеко звал к себе человеческий голос.

Это кричал филин.

О. Никифор говорил тише. Наклонялся близко ко мне. Глаза его и в темноте, были все такие же острые и ясные. Белую бороду ветер отдувал в сторону, и весь он казался сказочным лесным дедушкой…

— Я в миру скверно жил, — говорил о. Никифор — а о пустыне с самого детства думал. Тут таинство. Вы послушайте-ка, милый братец. Был я приказчиком галантерейного магазина. Потом сам хозяином стал. Богато жил. Жена была хорошая, тихая… А я жил очень скверно. Все, что в голову приходило, то и делал, точно узнать хотел, что из этого выйдет. Мать у меня была. Она говорила мне: «И день и ночь о тебе молюсь, а ты все живешь по-прежнему». Я просил: «Не бросай, еще молись». Жена померла скоро. И стал я чувствовать: пока от денег не освобожусь, ничего не выйдет. А отдать их сил нет. И стал я сам себя обманывать: вместо того, чтобы просто отдать — мотать их. Решил все извести! Извел. И вижу тогда, что могу. Но все еще связан был. Только когда к Новому Афону подъезжать стал, почувствовал, что освобождаюсь. Долго на Новом Афоне жил, а сам все о пустыне думал. Терпел, терпел. Нет, вижу, надо идти… И ушел… И вот какое таинство! Едва не погиб в пустыне. Рассудка было лишился.

О. Никифор отвернулся и долго смотрел в темноту.

— Как же это случилось, о. Никифор? — спросил я.

О. Никифор молчал.

О. Иван тихо сказал:

— Не так молился…

 

 

Рис. Келья пустынника о. Герасима

 

— Как случилось? — снова начал о. Никифор. — Не так молился. Десять лет жил — и все не так. Едва не погиб. Бога в зрительном образе представлял. Молюсь и вижу на небе Господа Иисуса Христа одесную. Думаю, ему кланяюсь. А это — демон. Этакое таинство. Братия указывала мне — не надо так молиться. Слова эти, аки копье, сердце поражали, обозлюсь — уйду. И опять молюсь по-своему. Теперь я дар имею, как войду в церковь, вижу, кто из братии так молится… И ведь таинство какое, милый братец! Молюсь, бывало, вижу зрительно пред собой самого Господа. Устанет ум смотреть, хочу его оттуда назад свести, а демон новую картину открывает, полчище ангелов. Опять интересно для ума — опять смотрю… Хочу оторваться, — опять новое является… До того измучился, чувствую, еще немного и ум сам пойдет туда и как бы отделится от меня, и я тогда сойду с ума. Приходит один монах, и я говорю ему:

— Сегодня или завтра я с ума сойду.

— Да что ты, отец, ни из чего этого не видно.

— Не видно, потому что это таинство. А мне самому видно.

Сам уж и бороться не могу. Что же думаю? Господи, пощади создание Свое!.. Вечером прочел я вечерню, лег спать. Ночью встал акафист читать. И вот таинство, милый братец; чувствую, как сама благодать входит в меня. Читать не могу. Стою недвижим. Дух овладевает плотью… Чувствую, все переродилось. Все стало живое. И такая тишина и мир, что передать не могу. И слышу: «ищи в сердце!» Тут я все понял. Стал благодарить Господа… Пощадил создание Свое. Слава Тебе, Господи… Другим человеком стал. И тогда я пошел! То есть, как пошел? Летел! Не то, чтобы я представлял себе, что лечу, а прямо не знаю, что со мной делается: лечу, как стрела, и каждый день все новое, все новое открывается и, главное, чувства все — живые.

Так длилось года четыре. А уж как дьявол старался в это время. Я чувствовал его приближение издали. А придет, — подойти боится. Видит, что я могу не пустить его… Теперь опять трудное время наступает для меня. Помози, Господи! Надо мне безмолвие. Как ушел из Драндской пустыни, так и стал на одной точке. Не двигаюсь…

— Почему же вы ушли из Драндской пустыни?

— Испугался! — неожиданно ответил о. Никифор.

— То есть, как испугались?

— Разбойников испугался. Придут, отнимут все — и нужное, и ненужное — это я ничего, терпел. Но потом бить начали — не вынес! Бывало, встанешь на молитву, а сам думаешь: вот-вот сейчас придут разбойники. И молиться не можешь. Один раз стою на молитве, входит человек и спрашивает: Корову не видел?

— Нет! Какая же здесь может быть корова!

— Выходи, — говорит, — выходи из кельи.

Взял меня за руку и тянет. Иду за ним, — смотрю: у стены двое еще притаились; как вышел я, прямо ко мне бросились. Приставили кинжал острием к сердцу. Не боялся нисколько, только об отдании живота думал: Господи, пощади создание Свое!

— Деньги! — говорит.

— Нет, — говорю, — какие же у нас деньги! Поискал, поискал — нашел две копейки. Дал. Взяли! Один только обозлился, ударил по щеке кинжалом, не острием. Другой взял вот так рукой за щеку, посмотрел, не разрезал ли.

— Нет, — говорю, — ничего, не разрезал.

Грозит мне: никому не сказывай!

— Не скажу…

А один раз умалишенный пришел. Этот не грабить, а так. Да буйный. Ударил меня в грудь концом палки. Палка была крепкая, из пальмы. Сжался я весь в угол. Ну, думаю, если еще раз ударит — конец! Господи, пощади создание Свое! Нет, не тронул больше. Один брат со мной жил. На него бросился. Так ему все зубы выбил. Кровь изо рта льется. Я говорю: Господи, да не бей ты его. Что же ты делаешь! Ушел, слава Тебе, Господи. Оставил… Да… Много всего было…

 

 

Рис. Сено о. Никифора

 

— О. Никифор, — сказал о. Иван, — а ведь им отдохнуть нужно.

— Да, да… С дороги надо отдохнуть, — заторопился о. Никифор. — Что же это я. Пойдем, о. Иван, проводим.

До кельи о. Герасима, где я должен был ночевать, дорога идет лесом. На поляне казалось светлее от звездного неба, а в лесу совсем темно. О. Никифор просит меня дать ему понести мою сумку.

— Нет, нет, я сам. Что вы, о. Никифор.

— Ведь вы крутых косогоров боитесь?

— Боюсь.

— Там косогор будет — вы с сумкой не пройдете.

Я отдаю ее.

И когда сумка уже в руках о. Никифора, он тихонечко смеется и говорит:

— Я пошутил, косогора не будет.

Келья о. Герасима, которую он бросил, и сам ушел строиться на другие горы, поближе к монастырю — имеет жилой вид. На столе стоит чашка, восковая свеча. На гвозде висят полукафтанье и четки.

— Вам будет покойно здесь. Спите с Богом, — говорит о. Иван.

Прощаемся. Уж совсем перед тем как уходить, о. Никифор говорит мне:

— Об о. Иларионе и о монастыре я вам вот что скажу: был он здесь. Были и другия братья. Внизу, под горой. Много спорили. И вот, когда я ушел от них и поднялся к себе на гору, вдруг увидел перед собой на одно мгновение — аки молния блеснула — воина. И сказал воин: поздно строить монастыри! Ну, спаси Господи, отдыхайте.

Он по-светски подал мне руку.

— Утром я разбужу вас, — сказал о. Иван.

Будить меня не пришлось.

 

 

Рис. Пустынник о. Никифор около своей кельи

 

Когда я встал и вышел из кельи, солнце еще не поднялось из-за гор, и утренний туман дымился над дальним лесом.

Поляна, на которой стоит келья о. Герасима, гораздо меньше, чем у о. Никифора. Лес придвинулся совсем близко: с одной стороны кельи, поднимаясь в гору, с другой — спускаясь уступами. Около кельи разбит небольшой огород. Посажены картофель и несколько кустов фасоли. Из-за леса поднимается хребет снежных гор, и общее впечатление от всего совсем иное, чем у о. Никифора. Там веселое, открытое, ровное место. Здесь — глухое, замкнутое, одинокое… Зелень густая, темная. И келья хоть и больше, чем у о. Никифора, но неуютная, почти враждебная.

Когда пришел о. Иван, я сказал ему о своих впечатлениях. Он согласился со мной, но прибавил:

— А я не люблю открытых полян. Такие места нравятся мне больше.

Снова, по той же тропе, что и вчера ночью, пошли мы к о. Никифору. Недалеко от кельи — колодец. Стоит крест. Земля черная, холодная от сырости. В лесу глубокая тень. Травы мало. Сухие листья лежат как перина, и нога тонет в них.

Чем ближе к поляне о. Никифора, тем выше и реже становится лес. Светлеет. На открытых местах яркими пятнами выбивается зеленая трава.

На самом краю поляны о. Никифора стоит маленькая-маленькая копна сена, аккуратно покрытая навесом от дождя.

— Зачем это сено о. Никифору? — спрашиваю я о. Ивана.

О. Иван улыбается.

— Продает.

— Продает? Да кому же оно здесь нужно?

— Поселенцам.

— Как же они берут его отсюда?

— Да о. Никифор на себе носит.

— С горы?

— Да. Так по охапке и носит.

— За сколько же продает он это сено?

— За три рубля с доставкой, — смеется о. Иван. — Поляна хорошая, — прибавляет он, видимо любуясь открывшимся видом.

Действительно, поляна хорошая!

 

 

Рис. Мост из пихты

 

Ровный зеленый, скошенный луг. Маленькая келья. Огородик около нее. А по краям такой славный смешанный лес: тут и дуб, и липа, и сосна. Дальних гор не видно, и если забыть дорогу к о. Никифору в гору и безлюдье кругом, можно подумать, что это не келья пустынника, а приветливая лесная сторожка.

О. Никифор ждет нас у кельи.

Подходим.

Я спрашиваю о. Никифора, можно ли его снять.

Он улыбается и говорит:

— Что же выйдет? Келья, а около нее старик-пустынник: само дело велит сняться!

Я снова рассматриваю его. И снова теперь, уже при дневном освещении, он производит на меня впечатление не человека, а лесного дедушки. Снова поражают глаза его, острый, боковой взгляд. И непередаваемое, почти физическое ощущение, что взгляд этот видит самое сокровенное в душе.

На столе уже расставлены стаканы, стоит чайник с кипятком, нарезан хлеб, и в большой чашке дымится вареный картофель.

О. Иван читает молитву. Громко, отчетливо. О. Никифор делает «возглас» шепотом, точно вздыхает, слышны только отдельные слова:

— Молитвами святых отец наших… Господи… помилуй нас…

Садимся за стол, и о. Никифор начинает угощать нас. Сегодня «разговенье»: первый день после Петровского поста. О. Иван принес из монастыря в подарок о. Никифору рыбу-кутум. У меня с собой сыр и консервы. О. Никифор пробует все охотно, ест и хвалит:

— Такого сыру никогда не ел!.. Рыба-то необыкновенная какая-то… Меня он уговаривает:

— Вы мало едите. Вам больше надо есть. Дорога трудная впереди.

О. Иван вспоминает, как побывал у пустынников один иеромонах и потом осуждал их:

— Ничего особенного в них нет. Едят по два раза в день.

О. Никифор слушает внимательно и очень серьезно говорит:

— Так и надо. Мы не можем слишком сильно поститься. Господь от человека требует не голода, а подвига. Подвиг — это то, что может человек сделать самого большого по своим силам, а остальное по благодати. Силы наши теперь слабые, и подвигов больших Господь с нас не требует. Я пробовал сильно поститься. И вижу, что не могу. Истощаюсь — нет сил молиться, как надо. Однажды так ослаб от поста, встать правила прочесть не могу. Господи, думаю, пощади создание Свое. И слышу в сердце: не вставай — лежи, пока поправишься. Так Богу угодно…

После чая о. Никифор и о. Иван предложили пойти гулять.

— Покажем вам наш лес, — сказал о. Никифор. Мы спустились немного вниз и пошли некрутым косогором, без тропы, прямо по лесу, по мягким прошлогодним листьям. Дошли до маленькой кельи о. Никодима. Посидели около нее. И снова вошли в лес. Спустились еще ниже, до глубокого, глухо заросшего оврага. Через овраг перекинут «мост»: громадная пихта с густыми, теперь полусгнившими ветвями.

— Этому мосту, — сказал о. Иван, — лет пятнадцать будет. Рубил пустынник дерево, а оно не вниз упало, а поперек оврага. Приделал он перила, обрубил с одного боку ветви, и вышел мост.

Это место одно из самых красивых в лесу о. Никифора. А в общем весь лес напоминает среднюю полосу России. Не очень высокие дубы, липа, вяз, орешник. Открытые поляны. Темные, поросшие густой зарослью, овраги. Пахнет грибами, прелыми опавшими листьями и какой-то травой, напоминающей нашу мяту.

Мы идем все по новым местам. Но, к удивлению моему, выходим к тому же месту, откуда вошли: до этим горам и оврагам совершенно теряешь направление.

Солнце стоит высоко. Поляна о. Никифора залита ярким светом. Меня снова тянет в лес.

— Я пойду, похожу, о. Никифор.

— Идите, идите. К четырем часам ждать вас будем слушать вечерню.

 

................

 

На следующее утро я рассказал обо всем о. Никифору и о. Ивану.

О. Никифор долго соображал что-то и потом сказал:

— Большое таинство, милый братец… Вы знаете, они даже в церковь приходят. Один иеромонах на Новом Афоне рассказывал мне. Стоит он раз за всенощной в соборе. И видит: подходит впереди его один послушник к другому. Хватает за волосы и начинает бить. Иеромонах хотел крикнуть на всю церковь: «Перестаньте, не деритесь, с ума вы сошли!» Но почему-то, говорит, сдержался. А как сдержался — все исчезло. Что бы вы думали? Никаких послушников и не было. Они, бесы, это во образе ему явились, чтобы закричал он среди службы, как помешанный. Да и впрямь за помешанного сочли бы.

О. Иван, видя, что я очень расстроен, по обыкновению, поспешил ободрить меня:

— Ничего нет удивительного. Страхование и мы испытываем часто. Особое искушение посылается нам… Такой внезапный страх ночью нападает, что хоть беги на край света… А тут без привычки, одни в лесу, да еще в духане душевно-больной произвел на вас тяжелое впечатление, — вот и испугались. Эту ночь надо мне в вашей келье лечь.

— Конечно, — согласился и о. Никифор. — Надо как лучше сделать, как лучше!..

 

IX. О. ВЕНИАМИН

 

На следующий день к о. Никифору пришли два пустынника — о. Вениамин и схимонах Трифиллий. Они принесли ему сухари в двух мешках, весом приблизительно по пуду.

О. Трифиллию было по пути. Он живет на этой же горе, с версту от о. Никифора. О. Вениамин издалека, с Брамбских гор, на которых живут о. Иван и о. Сергий.

О. Трифиллий скоро ушел. Я не застал его. А о. Вениамин остался ночевать, чтобы утром вместе с нами зайти в гости к о. Трифиллию и потом уже отправиться к себе, на Брамбу.

О. Вениамин высокого роста. Большой, черный, неуклюжий. Но глаза и улыбка у него, как у ребенка. И вообще во всем облике какая-то странная смесь силы и беспомощности, грубой прямоты и детской наивности.

Здесь от о. Вениамина я узнал довольно неприятную новость: пока о. Иван дожидался меня в Драндском монастыре, оттуда ушли в Аджары два молодых пустынника и всюду разнесли нелепый слух обо мне, пущенный о. Иларионом, что будто бы я «член Государственной Думы».

— У нас, среди пустынников, большое смущение, — сказал о. Вениамин. Голос и тон у него были грубоваты, но глаза смотрели по-детски доверчиво и ласково, — одни говорят, что будто бы вы член Думы, другие — что будто бы вас Великая Княгиня прислала, а некоторые боятся, что вы от лесного ведомства и донесете, чтобы нас с гор прогнали. Один пустынник говорил мне: дранку я для кельи нарубил, как теперь быть. Совсем испугался! Больше оттого смущаются, зачем, думают, из Москвы в такие дикие и пустынные места человеку ехать? Люди мы убогие, немощные, что на нас смотреть?

О. Иван поспешно вступился.

— Праздные все это разговоры у них. Не наше дело, зачем к нам человек приходит.

— Да я ничего не говорю, — сконфузился о. Вениамин, — я только рассказываю. Вчера с гор многие поговеть пришли. И все об этом толковали. Очень смущаются. Особенно как узнали, что вы снимать будете, — совсем застыдившись, признался о. Вениамин.

— Откуда же они узнали? — удивился я.

— Вперед вас пустынник один из монастыря пришел. Все это было ужасно неприятно! О. Иван утешал меня:

— Те, у кого мы будем, — не смутятся! Весь вечер прошел у нас в разговорах о монастыре о. Илариона.

— Без своей церкви, — говорил о. Вениамин, — нам плохо, совсем плохо!.. Я о себе скажу: если долго святых тайн не причащаюсь, — помыслы покою не дают. А соберешься в церковь — другая беда! Здесь, в Аджарской церкви, — поселенцы… приходится женский пол видеть. Соберешься в монастырь — дорога дальняя, — миром идешь, чего-чего только не наслушаешься, чего не насмотришься. Пока дойдешь до монастыря, в рассеяние впадаешь, совсем разобьешься… Насилу справишься, чтобы причаститься достойно. Назад, в горы, опять миром идешь, фразы разные слышишь, женщин видишь… Вернешься в келью, как больной делаешься. Бьешься, бьешься, чтобы себя собрать… Вот потому-то мы и дали о. Илариону свои подписи. Нам монастырь не нужен, нам хотелось бы разрешение получить жить в казенных лесах, чтобы, значит, не гнали нас, и чтобы была у нас церковь, куда бы нам ходить причащаться и исповедоваться.

— Да, но ведь о. Иларион хлопочет не о церкви, а о монастыре.

— Он нам сказал, что монастырь особый будет, пустыннический… Теперь-то мы и сами видим, что ошиблись… Да не знаем уж, как помочь беде…

— Об этом и надо думать сейчас! — энергично вставил о. Иван.

— Это так, — согласился о. Вениамин.

— Так, так, — согласился и о. Никифор.

— Все нас назовут глупыми, — продолжал о. Иван. — Из монастыря ушли, а сами просим разрешить монастырь строить. Как же не глупые? Теперь надо о том говорить, нельзя ли приостановить все это дело, и как?

Последний вопрос о. Иван задал, обращаясь ко мне.

Я ответил:

— По-моему, остановить трудно. О. Иларион подал прошение с вашими подписями. И у разных влиятельных лиц побывал. Как же теперь все остановить сразу? Бумаги идут по разным инстанциям своим порядком, и остановить их мог бы только сам о. Иларион. Но захочет ли он?

Все в один голос ответили:

— Ни за что! Он так ухватился за это дело, что и силой не заставишь…

О. Вениамин все время качал головой, как будто бы только сейчас вполне ясно понял, какая путаница получается со всеми этими ходатайствами о. Илариона.

Он так и сказал:

— Мы думали: дадим подписи, пусть хлопочет, как знает. Мы его не выбирали. Сам он приходил к нам, подпишитесь да подпишитесь. Своя, говорит, церковь будет и земля, — ну, Бог с тобой, хлопочи! И подписались. Что же теперь будет? — наивно и беспомощно обратился ко мне о. Вениамин.

— Лучшее, на что вы можете рассчитывать — это на то, что монастырь не разрешат, и все дело этим кончится. В худшем случае, если монастырь разрешат, положение создается крайне тяжелое. Вам предложат переселиться в монастырь, о котором вы сами просили, и скорей всего воспретят жить здесь. Вам скажут: теперь у вас есть, где жить, — монастырь, о котором вы сами хлопотали, уходите отсюда! Но этого мало. Ваш уход из монастыря в пустыню получит совершенно новое освещение. Всякий подумает: они ушли из монастырей, потому что сочли их плохими. Теперь выстроили свой, хороший. И ушли из пустыни назад.

О. Вениамин всплеснул своими громадными руками и схватился за голову.



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2016-08-01; просмотров: 122; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 3.144.93.73 (0.193 с.)