Заглавная страница Избранные статьи Случайная статья Познавательные статьи Новые добавления Обратная связь FAQ Написать работу КАТЕГОРИИ: АрхеологияБиология Генетика География Информатика История Логика Маркетинг Математика Менеджмент Механика Педагогика Религия Социология Технологии Физика Философия Финансы Химия Экология ТОП 10 на сайте Приготовление дезинфицирующих растворов различной концентрацииТехника нижней прямой подачи мяча. Франко-прусская война (причины и последствия) Организация работы процедурного кабинета Смысловое и механическое запоминание, их место и роль в усвоении знаний Коммуникативные барьеры и пути их преодоления Обработка изделий медицинского назначения многократного применения Образцы текста публицистического стиля Четыре типа изменения баланса Задачи с ответами для Всероссийской олимпиады по праву Мы поможем в написании ваших работ! ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?
Влияние общества на человека
Приготовление дезинфицирующих растворов различной концентрации Практические работы по географии для 6 класса Организация работы процедурного кабинета Изменения в неживой природе осенью Уборка процедурного кабинета Сольфеджио. Все правила по сольфеджио Балочные системы. Определение реакций опор и моментов защемления |
Окончание находим только уже через много страниц, в гл. 9)Содержание книги
Поиск на нашем сайте
Суворовец
Как-то так получилось, что Варвару я впервые привел в квартиру родителей на Сокольнической слободке в середине дня, когда и отец, и мать были на работе. «Здесь мы и будем жить. Но вот в эту дверь ни ты, ни я никогда не войдем – она всегда закрыта», – сказал я, показывая на кабинет отца. Варвара захлопала в ладоши: «Браво! Какая драматургия, какая интрига! Представляешь, на сцене декорация квартиры – две комнаты, кухня, санузел. И еще одна дверь, железная – всегда закрыта. Что за ней – тайна. По ходу действия – разные предположения. И только в конце пьесы дверь распахивается и…» Она замолчала. «Что – и?» – спросил я. «Когда-нибудь узнаем, – весело сказала Варвара. – Наша пьеса, только начинается. Надеюсь, это не будет пошлая комедия». «Ну да, – сказал я, – крутая драма. Но не заблуждайся насчет начала: пьеска давно разворачивается, и ты опоздала, – дело, видимо, идет к последнему акту, и всем уже все известно»… За постоянно закрытой железной дверью в кабинете отца хранилась его богатая коллекция орденов Российской империи. Теперь, хорошо изучив наследство, я понимаю, что все эти сейфовые замки на железных дверях были вполне разумной и оправданной мерой безопасности: коллекция стоила огромных денег. Не знаю, в принципе, можно ли было в те времена продать и за сколько, скажем, полный комплект знаков ордена Святого апостола Андрея Первозванного второй половины XIX века, изготовленный фирмой «Эдуард» (знак ордена) и мастерской Кейбеля (цепь и звезда), но уже в новейшие времена похожий комплект прошел через мой магазин на Арбате и стоил он что-то близко к миллиону (долларов, разумеется). А ведь у отца был еще Андрей Первозванный с золотыми мечами (правда, один только знак, без звезды и цепи)… Или вот известно, что когда кто-то из царской фамилии награждался орденом Андрея Первозванного (по самому факту принадлежности к этой фамилии) то сразу и одновременно становился кавалером четырех младших российских орденов – Святого Александра Невского, Белого орла, Святой Анны I степени, Святого Станислава 1 степени, – и все эти ордена тоже были в коллекции. Мало того, Анна 1 степени была еще одна – начала XIX века, работы золотых дел мастера Афанасия Панова… Да что говорить, уверен, не было в наше время второй такой частной коллекции в стране – да и не каждый музей мог такой коллекцией похвастаться. (Увы, сам я, получив коллекцию в наследство, не успел прибавить к ней ни одной позиции: после смерти отца я два года потратил, чтобы хоть как-то войти в курс дела, и составил если и не каталог, то хотя бы дополнил оставленную им опись… но когда я был близок к концу работы, меня арестовали, а коллекцию конфисковали). Многое, многое из того, что в моей жизни связано с отцом, я вспоминаю с обидой и неприязнью. Вообще можно сказать, что вся моя жизнь прошла в постоянном заочном споре с ним, в бессознательном (а иногда и осознанном) отрицании того пути, на который он сурово и грубо пытался определить меня с самого детства… И все-таки сердце щемит от жалости, когда на память приходит, каким видел его в последний раз, после его возвращения из больницы, за день до смерти. Охотник на медведей, автомобилист, коллекционер, наконец, просто сильный мужик и «неутомимый любовник» (так он сам хвастался мне, уже взрослому и женатому), после двух инфарктов он даже по квартире ходил с трудом, задыхался, держался за стены. Когда я пришел (мы с Варварой давно уже жили отдельно, и зачем я приезжал, не помню, небось, за каким-нибудь минутным пустяком, за какой-нибудь книгой из моей библиотеки, тогда еще частично остававшейся у родителей), он обрадовался, обнял меня, но тут же закашлялся, из глаз потекли слезы, он проглотил какую-то таблетку, на кухне запил глотком своего любимого «Боржоми» прямо из бутылки и, вернувшись ко мне, сказал, что вот, мол, хорошо, что приехал: помогу ему выйти гулять. Никогда прежде он не встречал меня так тепло, с такими мягкими интонациями в голосе: наши отношения всегда были по-мужски сдержаны, если не сказать – суховаты, «без сантиментов» (так он сам определял стиль взаимоотношений «двух мужиков»). И теперь его очевидная радость меня тронула. Не знаю, нарочно ли он придумал прогулку, – чтобы я не сразу ушел, как это бывало обычно, – но я действительно помог ему надеть теплую шерстяную кофту, поддерживая, вывел его на лестничную площадку, взял у него ключи, закрыл дверь, и положил ключи ему в большой накладной карман на боку. Из другого кармана торчала сложенная газета… Я никогда не видел его таким по-стариковски беспомощным и ухаживал за ним, как за ребенком. Мне казалось, что ему это нравится. В лифте он как-то с особенной охотой опирался на мою руку, благодарно смотрел на меня, и потом мы потихоньку прошли еще один лестничный марш вниз и, в конце концов, постелив ту самую торчавшую из кармана газету, я посадил его на скамейку перед подъездом. Это и называлось прогулкой: через полчаса мать должны была придти с работы и поднять его обратно домой. Должен признаться, что никогда прежде, никогда за всю мою жизнь я с таким вниманием, так сердечно не относился к отцу, как в эти минуты… Теперь, видимо, надо было сесть рядом и поговорить о чем-нибудь: расспросить о здоровье, о новых приобретениях в коллекцию, о пропущенном (или наступающем?) охотничьем сезоне… но я, конечно, куда-то торопился и сразу начал прощаться – почему-то за руку. Или это он поймал мою руку: «Помнишь, как ты плакал, когда я в первый раз привез тебя в Фили, в Суворовское училище?» – вдруг спросил он. Я удивился: «Что это ты вспомнил?.. Извини, мне надо бежать». Но он все держал меня за руку и смотрел снизу вверх. «До сих пор сердишься?» Я даже растерялся: «Ну что ты… столько лет… Ты все-таки запахни кофту, небось, сентябрь на дворе, холодно». И я, высвободив руку, наклонился и помог ему застегнуть кофту на две пуговицы. «Ты приезжай завтра», – сказал он… Я пошел к метро, но возле угла дома, остановился, обернулся. Словно почувствовал, что вижу его в последний раз, – и вот каким сейчас увижу, таким и запомню навсегда. День был прохладный, но солнечный. Отец сидел на скамейке один, маленький, сгорбленный, в нелепой вязаной кофте какого-то женского фасона, сильно постаревший, похудевший. Увидев, что я остановился и смотрю в его сторону, он помахал мне рукой: в пальцах была зажата сигарета – в последние годы он курил немецкие сигареты «HB» («Охотник без курева – не охотник»), всегда знал, где их можно купить, и делал большие запасы, блоков по десять. Врачи из госпиталя Министерства обороны, к которому он был прикреплен, благодаря своим охотничьим связям, конечно, требовали, чтобы он немедленно бросил курить. «Вот сигареты кончатся, и брошу», – говорил он. Но десять блоков не так легко выкурить, – да запас никогда и не уменьшался. Так он и курил до самой смерти… Я помахал ему в ответ и направился к метро… Рано утром мать позвонила: «Отец умер»… Родителей не выбирают. А судьбу можно выбрать? Конечно, все в руках Божьих. Но все-таки судьба во многом зависит и от родителей – от того, какое направление они дадут изначально – и ты или это направление примешь, или пойдешь наперекор. Я пошел наперекор… В юности я простодушно считал, что отец забрал меня, десятилетнего мальчика, из школы и отдал в Суворовское училище с единственной целью, чтобы, как он сам говорил, «из маменькина сынка сделать настоящего мужика». Я плакал, бился в истерике, кричал; «Папочка, пожалуйста, не отдавай меня!» – кажется, даже описался. Не знаю, что тогда пугало меня больше: чужое, холодное слово «дис-ци-пли-на», которое отец по складам выстукивал указательным пальцем по краю стола за семейным воскресным обедом на кухне, или слезы матери, со сжатыми кулаками стоявшей над мужем: «Насильник, хочешь сломать судьбу ребенка!», – и тогда он, нахмурившись, встал, крепко взял маму за запястья и, с силой прижимая вниз, посадил на стул: «Уймись, дура. Министры, секретари обкомов мечтают устроить туда своих отпрысков… Спасибо скажи: я уже договорился, дело решенное». Помолчав, он, словно оправдываясь добавил: «Все мои предки, все Евангелиди носили военную форму и служили России»… Но меня ни служилые предки, ни «отпрыски министров» не утешали: я не хотел уезжать от мамы. Угроза же «сломанной судьбы» вполне конкретно соотносилась с болезненным переломом руки, случившемся за три года до того во время игры в футбол во дворе (кто-то из старших просто с силой наступил мне, шестилетнему пацанчику, на руку), – из-за этого перелома я пошел в первый класс позже, чем надо – только со второго полугодия. Школа была во дворе нашего дома. В первом классе на трех мальчиков было восемнадцать девочек. Учительницу, молодую, симпатичную, с золотой косой, уложенной вокруг головы, звали Серафима Борисовна, Моя мама звала ее просто Симочка. Симочка жила со своей старушкой-матерью в нашем подъезде на первом этаже. С моей мамой они дружили, «училка» часто бывала у нас дома, ко мне относилась почти по-матерински, часто обнимала, прижимала к себе, наклонившись, целовала в щеку, называла «м-мой м-мальчик», – временами она чуть-чуть заикалась. Словом, школьный класс был для меня как продолжение семьи. (Только спустя много лет я узнал от матери, что Симочка была любовницей отца, и Суворовское училище он использовал, чтобы изъять меня из центра этого треугольника. Впрочем, к тому времени, когда мать рассказала мне это, – при отце рассказывала, на кухне, он сидел тут же за столом, ужинал, и, слушая, покрутил пальцем у виска, – Симочка давно вышла замуж и куда-то уехала, а взаимоотношения моих родителей окончательно разладились: они жили хоть и в одной квартире, но в разных комнатах, и мать исполняла при отце не столько роль супруги, сколько домработницы, которая прожила в семье много лет, тут состарилась, и теперь ей некуда идти…) Нет, отец отдал меня в СВУ не из-за Симочки. Он искренне желал мне благополучия в жизни и полагал, что армия – самый прямой путь к этому благополучию. Действительно, все наши предки по мужской линии носили военную форму… но отец как-то упускал из вида, что все они плохо кончили! Мой дед, Андрей Семенович Евангелиди, был одним из организаторов и членом коллегии ВЧК-ГПУ (какой-то там комиссар какого-то ранга – «шпалы», «кубари», и все такое). Расстрелян в 1938 году. В 1956 году реабилитирован. Отец говорил о реабилитации почему-то с гордостью… хотя по существу что от этого меняется: дурно жил человек, дурно кончил – какая реабилитация поможет? Покаяние нужно бы, а не реабилитация…Ничего этого я отцу не говорил, боялся его обидеть… Мой прадед, Евангелиди Семен Абрамович, генерал от артиллерии, кавалер орденов Святого Георгия IV степени и Святого Владимира II степени и других орденов (все эти ордена сохранялись в коллекции отца) лишился ноги в русско-японскую войну, большевики долго его не трогали, он считался военспецом, но в 1925 году его арестовали и сразу расстреляли… Его отец, мой прапрадед Абрам Феофилактович Евангелиди был генерал-адъютант при Николае II, член Госсовета (присутствует на знаменитой картине Репина), кавалер ордена святого Андрея Первозванного (и многих других орденов – все в коллекции отца). Был в Гатчине 15 июня 1899 года, когда император Николай II с императрицей Александрой Федоровной вскрыли конверт, в который за сто лет до того императором Павлом 1 было вложено предсказание вещего монаха Авеля, касающееся судьбы императорской фамилии (гибель в 1918 году). Также там была предсказана судьба России на ближайшие столетия. Отец утверждает, что Абрам Феофилактович держал то предсказание в руках, читал. Будто бы именно ему было поручено уничтожить эту страшную бумагу. Но уничтожил или где-то заховал (например, у своих – в Нерлянке) – неизвестно… Так или иначе, генерал-адъютант, слава Богу, не дожил до дня, когда предсказания монаха начали сбываться. Старика разбил паралич, и он умер в Петербурге, оставленный всеми (все думали, что успел уехать), в одиночестве, видимо, от жажды, голода и холода в начале февраля 1918 года: его нашли спустя месяц, – слава Богу, был мороз, в квартире все замерзло, и тело, хоть и было слегка тронуто крысами, но в целом сохранилось… «Предки, носившие военную форму», – все это, конечно, пустые слова. Была еще одна – и, может быть, главная причина, по которой отец отдал меня в СВУ: отправляя сына из семьи, он в еще большей степени развязывал себе руки и освобождался от семейных забот. Сын, жена… по большому счету, никто и ничто ему в жизни не было нужно, кроме его коллекции, с которой он, закрывшись за своей железной дверью, проводил практически все время, что бывал дома. Что он делал там? Любовался орденами? Брал каждый в руки и рассматривал в лупу? Примерял их себе на грудь?.. Мать, конечно, знала, что выходит замуж за коллекционера. Они и познакомились-то, когда только-только демобилизовавшийся молодой подполковник Евангелиди на своем трофейном «мерседесе-шестерке» приехал в Ленинград проконсультироваться в частном порядке со специалистом из Эрмитажа по поводу «трофеев» – коллекционных монет и старых российских орденов, которыми плотно набиты были два больших чемодана, занимавшие весь багажник машины. Мать, рассказывая о тех временах, вспоминала пушкинского скупого рыцаря: «Я каждый раз, когда хочу сундук мой отпереть, впадаю в жар и трепет»: то же происходило и с подполковником, когда он раскрывал свои чемоданы… Конечно, была кровавая война – и он добросовестно выполнял свой долг… но и во время, и после войны на завоеванных территориях Восточной Европы ему открывались неограниченные возможности пополнить еще до войны начатую коллекцию (провинциальные музеи, театральный реквизит, частные коллекции и т.д.) – и он этими возможностями воспользовался вполне… Фамилия надежного ленинградского специалиста, рекомендованного кем-то «через третьи руки», была Ксаверий (теперь надо было бы прибавлять «старший»)… а у Ксаверия оказалась молоденькая родственница – красавица Зина Мурзаева. Зина закончила медучилище, и ни фалеристика, ни нумизматика ее не интересовали, но боевой подполковник, не успевший снять форму (начальник автомобильной службы гвардейского корпуса, вся грудь в орденах – вовсе не старинных) заинтересовал даже очень. Выходя замуж, уезжая с мужем в Москву, рожая ему ребенка, мать, конечно, не могла предположить, что ее супруг уже женат – прочно и навсегда. Не на женщине (хотя, как я понимаю, мать не зря ревновала «неутомимого любовника»), а на своей коллекции. Военная «добыча» была как раз следствием увлечения, захватившего его еще до войны, в студенческие годы (та коллекция хранилась все военные годы в подвале у матери в деревне близь Суздаля). Теперь, получив вскоре после женитьбы от своего Министерства большую квартиру на Сокольнической слободке, отец сразу заперся в отдельной комнате со своей любимой (коллекцией) – отделился и от жены, и от сына. В результате в трехкомнатной квартире общедоступными оказались только две комнаты – матери (спальная) и моя (детская). Питались на кухне. Третья же комната, кабинет отца, самая большая (метров 20), была закрыт на ключ – днем, когда отец был на работе, и ночью (спал он все-таки в одной постели с женой, в спальной). Когда же он был дома и «работал с коллекцией», – поздно вечером или в выходные, – дверь закрывалась изнутри на простой крючок. И если мне, мальчику, зачем-нибудь надо было зайти к отцу (в первых классах он все же интересовался моими школьными успехами, и по утрам в воскресенье проверял мои уроки), надо было постучать и, услышав: «Что надо?», – громко ответить, подождать в коридоре минуту или две, – слышно было, как отец выдвигает и задвигает ящики своего старинного секретера, отодвигает от стола рабочее кресло, идет к двери, откидывает крючок, – и дверь открывалась: «Заходи. У тебя пятнадцать минут». Я не помню, чтобы когда-нибудь мои родители принимали гостей. Общих друзей, да, возможно, и просто общих знакомых у отца с матерью, кажется, никогда не было (кроме, пожалуй, Симочки). У отца все общение с друзьями происходило, видимо, на охоте, куда он уезжал на два-три дня по крайней мере раз в месяц, а когда наступал «медвежий сезон» (в сентябре-декабре), отсутствовал и дольше и чаще. Мать же каждые праздники увозила меня к родственникам в Ленинград – там жили все близкие ей люди – родители, сестра, племянница, их мужья. С ними, снимая где-нибудь общую дачу, мы проводили и летние месяцы. Когда же меня определили в училище, мать стала каждый сентябрь ездить одна в Ялту. А иногда и зимой отправлялась в Кишинев – это называлось: «навестить подругу и поесть фрукты» (а на самом деле к министру заготовок). Отец не возражал: отсутствие жены не отвлекало его от коллекции и не мешало поездкам на охоту… В СВУ оказалось совсем не страшно и нормальное общение с «однополчанами» (как мы иногда называли друг друга в старших классах) наладилось сразу. Я довольно быстро вжился в режим, никогда не опаздывал на построения и в классы, постель всегда заправлял «на отлично», с удовольствием мылся по пояс холодной водой по утрам (и до сих пор делаю это с удовольствием), с удовольствием бегал кроссы по живописным дорожкам Филевского парка, – физически я оказался ничуть не слабее других, давний перелом руки зажил без следа, и уже в первый же год я мог двадцать раз отжаться и десять раз подтянуться на турнике. Дважды в год топал в общем строю по Красной площади на парадах. Про учебу и не говорю: я всегда считал, что плохо учиться – скучно, стыдно, и окончил с золотой медалью (а институт потом – с «красным дипломом»). Однако, тут я должен признаться, что по натуре своей я – «бабник». С самого раннего детства. И к чему никак не мог привыкнуть – и не привык за все восемь лет в училище, – так это к отсутствию «девичьего тепла» в постоянной, ежедневной, доступной близости. Уроки танцев раз в неделю, когда приходили девчонки из двух соседних школ, – это был ущербный, нищенский праздник. Держать в руке девичью руку (иногда теплую, иногда холодную, – но всегда от нее исходила ощутимая энергия нежности), слегка приобнимать девочку в вальсе, грудью невольно касаться ее уже достаточно высокой груди, упруго поднимающей бретельки школьного фартука – все это сладостные мгновенья… но всего час или полтора в неделю! Девочки появлялись из неоткуда и исчезали в никуда – чужими приходили, чужими и исчезали. А иногда мы и вовсе оставались даже и без этого нищенского счастья, без этого промелька женственности перед глазами. Классе, должно быть, в восьмом за какую-то, не скажу теперь, за какую, провинность взвод был наказан: на урок танцев не пустили девочек. Командир взвода (капитан Рак с торчащими вперед рыжими усами и с университетским значком на кителе, выпускник психологического факультета) позвонил на проходную, и девчонкам дали «от ворот поворот». Но сама учительница – пожилая балерина в отставке, желтая курильщица с хриплым голосом, – все-таки пришла и села за рояль: «Танцуем вальс, – громко прохрипела она, – не будем терять навык. Возьмите какой-нибудь предмет в руки: вот стулья, что ли». И каждый из нас взял по стулу, и мы танцевали, обнимая стулья. «Раз, два, три… Раз, два три…» - кричала балерина… О, Господи, этот «вальс со стулом» под хриплые крики старухи до сих пор снится мне иногда в страшных снах. И это – точный символ моей суворовской юности… Конечно, в десятом классе я, как и все мои сверстники, в дни увольнений «ходил с одной», потом с другой (из тех же танцевальных партнерш), и в кино мы забирались на задний ряд и целовались в темноте, и изучали друг друга наощупь, залезая руками под одежды… но все это не то: и эти подруги оставались чужими, тоже возникали из ниоткуда и исчезали в никуда… И в разгульной студенческой юности (после училища я со совей медалью без труда поступил в Иняз на английский), когда женщины приходят и уходят, когда все общение ограничивается одной, двумя, много – тремя ночами, проблемы чуткого отношения друг к другу не так существенны: подумаешь, с одной не сложилось, с другой будет лучше… или хуже… но будет третья, четвертая… Сегодня, оглядываясь на прожитую жизнь, я совершенно уверен: корни всех моих глубоких семейных проблем, – а они были действительно глубоки, и с ними, ой, как много связано! – как раз и уходят далеко в суворовскую юность. В суворовское отчуждение. Недополучил я омывающих душу флюидов девичьей женственности, которые всегда витают в смешанных сообществах мальчиков и девочек. А мог ведь все десять лет проучиться в классе, где на трех мальчиков было восемнадцать девочек. До сих пор обидно… Коллекцию отца мне все же вернули. Не сразу, года три после освобождения мне пришлось вести тяжбу, – но в конце концов я ее забрал. Возможно, только потому, что мало отсидел. За полтора года, что прошли со времени суда, в неразберихе «перестройки и гласности» мое «Дело…» еще не было передано из Мосгорсуда в архив КГБ, а с ним не были переданы и хранились в подвалах суда «вещдоки» – ящики с коллекцией… В «Деле..» я нашел и свой незавершенный каталог коллекции. В последующие годы, время от времени возвращаясь к этой работе, я каталог закончил и даже издал (печатал в Финляндии – отец был бы доволен качеством альбома). Но как только он вышел в свет, я тут же всю коллекцию до единого предмета передал в Исторический музей… Так вот… «В конце пьесы дверь открывается…» а за дверью – мрак пустоты. Игрок. Возвращение Таксы В первое же утро в Нью Йорке сидели с Таксой и его совсем юной подругой (вряд ли старше восемнадцати) в «Греческом капитане», недорогом «рыбном» ресторанчике в Квинсе недалеко от станции метро «36-я авеню», – было слышно, как каждые пять минут поезда грохочут по чугунной (или какая она там) эстакаде. Еще в Шереметьеве я взял в duty-free плоскую бутылку Hennessy, и теперь отдыхал после мучительного десятичасового перелета: коньяк, красивая русоволосая и кареглазая девчушка (видимо, из семьи недавних эмигрантов), улыбающийся Такса, гордый, что с ним такая юная красотка, – и мне было хорошо. Девушку звали Светик – так она сама представилась и, не вставая, протянула руку, на запястье которой свободно болтался деревянный браслетик. Я наклонился и поцеловал ее чуть влажную детскую ладошку. «Надо же!» - она с удивлением посмотрела на меня, потом на Таксу. На ней были коротенькие джинсовые шортики и оранжевая маечка. На красивом мягко округлом плечике – маленькая цветная татуировка: старинный подвесной фонарь с горящей свечкой внутри – светик… В будний день в ресторанчике кроме нас никого не было. Мы сидели на улице: несмотря на конец сентября, погода стояла теплая, сухая, солнечная, и несколько столиков были вынесены на тротуар, уютно огорожены легкой оградкой, и тротуар в этом месте был застелен ковролином цвета морской волны. Когда по прилете я позвонил из аэропорта, Такса не пригласил меня домой. Голос в трубке был хриплый – спросонья или с бодуна, и я даже не сразу осознал, что это он – все-таки лет десять его не слышал. Но он, казалось, совсем не удивился моему явлению, не спросил, зачем я здесь и где собираюсь остановиться, но сразу назвал этот «морской» ресторанчик: «На такси через полчаса будешь на месте. Позавтракаем, расскажешь, что к чему. А нам здесь вообще десять минут ходьбы». «Нам», – то есть он дал понять, что будет не один. Я добирался, конечно, дольше получаса: traffic был довольно плотный, и я еще попросил, чтобы шофер-пуэрториканец завез меня по пути в какую-нибудь маленькую гостиничку поближе к аэропорту Ла Гвардия. Гостиница, выбранная шофером, называлась «Комфорт», и я быстренько снял номер и забросил свой кейс, – так что не знаю, сколько Таксе пришлось меня ждать. А может, они и сами пришли только что: в прежние времена Такса всегда всюду опаздывал. По крайней мере, никакого заказа сделать они не успели и сидели за пустым столиком... Мы встретились так, словно расстались вчера. «Ты совсем не изменился за десять лет», – сказал я, присаживаясь за столик. «За двенадцать… Что будешь есть?» – совершенно буднично спросил он, пододвигая мне меню… Такса жил неподалеку, на той же 36-й, по другую сторону от метро, в пустующей квартире Владки Кохановой, в квартале красных кирпичных пятиэтажек, почти сплошь заселенных негритянскими семьями. Сама Владка в последние годы постоянно жила в Париже… Такса свалил из России «по израильской визе» сразу, как только объявили «перестройку и гласность». В Нью Йорк он явился как раз в те дни, когда Владка, успевшая возненавидеть Америку за шесть лет жизни здесь (сколько-то надо прожить для получения американского паспорта), собралась переехать к дочери в Париж. Она паковала вещички и размышляла, что делать с квартирой в Квинсе: продать нельзя – социальное жилье, муниципальная собственность, закрыть и оставить на произвол судьбы, – тоже нельзя: запросто кто-нибудь взломает дверь и поселится – да и коммунальные платежи надо платить. Жалко все-таки лишиться квартирки… И тут как нельзя кстати явился Такса, – свой человек, надежный: когда-то в молодости он был ее другом и любовником. Да мало сказать, любовником, – просто-таки самозабвенно любил ее и даже хотел жениться. С Владкой я в последнее время переписывался по электронной почте и знал, что за годы в Штатах Такса так и не нашел своего места. Что-то он привез с собой, хотел начать антикварный бизнес, но стал играть, и все проиграл. Потом был на подхвате у некоего аукциониста, но почему-то дело не пошло, аукционист его прогнал. Теперь он считался компаньоном хозяина в одной мастерской по реставрации старинной мебели, но и тут отношения обострились, и все шло к скандалу и разрыву. А может, разрыв уже и состоялся: вот ведь будничный день, а он сидит в ресторане, вроде, никуда не торопится и о работе не заговаривает… Хозяйка «Греческого капитана» посоветовала нам «королевские» креветки, какой-то салат из водорослей, Светик попросила фисташкового мороженого, и мы сделали заказ. Поскольку в ресторане никого не было, нам в виде исключения разрешили принесенную с собой выпивку, и я налил всем по глотку Hennessy: «Чтобы наша встреча была счастливой». Выпили. «Вообрази, – говорил Такса своей подруге, указывая на меня пальцем, – в Питере прихожу я однажды к этому человеку в гостиницу, а у него в постели моя любовница». Похоже, это событие более чем двадцатилетней давности до сих пор оставалось для него главным в наших родственных и дружеских взаимоотношениях. Я тоже хорошо помнил то утро: в постели у меня после ночи хорошего секса отсыпалась Владка Коханова… «Что ж, я ее понимаю, твою любовницу», – засмеявшись, сказала юная подруга. Она вроде бы слушала Таксу, но смотрела мне в лицо... Я закрыл глаза и покачал головой: нет, нет, я не за этим приехал. Такса мне нужен был, а не его девушка… Такса, Тихон Ксаверий, – мой двоюродный брат, сын моей тетки, старшей сестры моей матери, был почти на два года старше меня. Назвать меня и старшего кузена одним именем было, конечно, крупной ошибкой родителей: детям в одной семье нельзя давать одинаковых имен. Такса навсегда сделался Тихоном Большим, а я – Тишкой Маленьким. Со всеми комплексами из этого следующими: у меня – комплексом неполноценности, у него – комплексом превосходства. Причем комплексы начали проявляться уже в раннем детстве. Сестры, наши матери, были дружны, и мы с мамой, по крайней мере, дважды в год ездили в Питер – на Новый год и на весенние каникулы. И летнюю дачу всегда снимали вместе, – то в Сиверской под Питером, то в Уборах под Москвой – и жили одной семьей, я с мамой и Такса со своей сестрой Лелькой (их мать, в отличие от моей, всегда где-то работала и могла приехать только в отпуск, на две-три недели). Понятно, что авторитет Тихона Большого для меня был абсолютным. И в оценочных суждениях (о взрослых и о сверстниках, о футболистах и футбольных командах, вообще о том, что хорошо и что плохо), и в детских играх. В том числе и в тех, где проявлялась детская сексуальность, – а Такса, надо сказать, был сильно озабочен с раннего детства. Ему, должно быть, было 11, мне 9, когда в один из наших с мамой весенних приездов в Питер он сказал мне, по секрету, что … соседскую девочку Ленку. Я же знал эту Ленку, Ксаверии всегда приглашали ее на детские праздники, она была моя ровесница, может, на год старше, – курносенькая, с ярким румянцем на щеках, всегда в голубом платице и с голубым бантом в косичке, разговаривая, она тянула слова и любила касаться собеседника пальчиком. Три последних месяца, с новогодних праздников я все время думал о ней. Когда после зимних каникул мы вернулись в Москву, я даже письма ей писал… но не отправлял, думал, когда-нибудь отвезу и отдам... «Ты, Такса, все врешь», – сказал я. Тогда он вывел меня на лестничную площадку и позвонил в соседнюю дверь. Вышла Ленка, запахивая полы какого-то серенького домашнего халатика. «Скажи ему, он сомневается, – сказал Такса, ухмыляясь, и указывая на меня, – мы с тобой… да?» Она, глядя куда-то в сторону, молча кивнула и убежала, захлопнула дверь. Теперь трудно сказать, что они оба имели в виду, вряд ли что-то серьезное, но тогда все это произвело на меня огромное впечатление: авторитет двоюродного брата вырос несказанно, а моя неполноценность стала совершенно очевидна. Дома в Москве я сжег в ванной всю пачку неотправленных писем. «Что-то горит!» – крикнула из кухни мама. «Я мог бы сказать: «Любовь моя горит». Но тогда я так еще не умел, и просто промолчал и, открыв кран на полную, смыл пепел. В тот же год летом на даче в Уборах под Москвой моя старшая кузина Лелька, случайно проходя мимо раскрытых ворот хозяйского сарая, увидела, как мы с Таксой, два голых мальчика, кувыркаемся на свежем сене: это была такая борьба, Такса все время стремится перевернуть меня на живот и оказаться сверху, а я со смехом уворачивался, но он был сильнее меня и в конце концов должен был победить. Увидев Лельку, оба смутились, натянули трусики и убежали… Я бы, конечно, ничего этого не запомнил – я вообще помню лишь немногие подробности детства, – но Лелька сразу же рассказала о тех наших играх моей матери. И в тот же вечер мама поставила меня перед собой, взяла за руку и, глядя в лицо, как умела, стала говорить о гомосексуалистах, о том, что это страшная болезнь, и если… то меня отвезут в больницу. Вот эту сцену я хорошо помню. Можно сказать, что мама провела своеобразный акт инициации, первое посвящение в мужчины, защитила меня от опасностей, угрожавших душе ребенка из мрака комплексов и инстинктов. Я не плакал, слушал маму молча, потом сказал, что мы только играли, и вообще я больше не буду… Так или иначе на следующий день по маминому настоянию Лелька увезла Таксу (впрочем, уже август был), и больше мы никогда не проводили лето вместе. Кажется, Юнг сказал, что нет мужчины, который был бы настолько мужественным, чтобы не иметь в себе ничего женского. Знаю и всегда знал, что в моей душе это женское начало весьма сильно. Я имею в виду, конечно, не секс как акт. Хотя секс в моей жизни значил очень много, и были у меня, конечно, женщины с самыми разными сексуальными предпочтениями, и на мои различные фантазии откликались по-разному… но в гомосексуальном акте я не участвовал ни разу – ни пассивно, ни активно, – и никогда меня это не влекло. Хотя, тут же должен признаться, что геи и лесбиянки не вызывают у меня какой-то особенной неприязни, да и на меня люди такого рода всегда смотрели с некоторой симпатией. Два или три раза в жизни геи выказывали мне особенное расположение, и я должен был мягко отстранять от себя эти знаки внимания… Более того, эти мои особенности были, видимо, где-то зафиксированы в секретных гебешных разработках – эти ребята при ловле душ ничем не гнушаются. В лагере, где я одно время работал в котельной, меня поставили в одну смену с диссидентом откуда-то из Прибалтики Гришей Борухом, борцом за независимость, не помню, не то Литвы, не то Латвии,. Я – зольщиком, тачку катал (в одну сторону – груженую углем, обратно – с раскаленным шлаком), он – кочегаром, совковой лопатой закидывал уголь в печь и выгружал из печи шлак. И то, и другое – тяжелый и грязный физический труд. Гриша был крепкий парень… но женственные интонации его тягучей речи, женственная пластика его движений, особенно мягкая пластика рук, невольно наводили на мысль, что он гей. И можно было заподозрить, что здешний гебешник и меня-то поставил к нему в смену, имея в виду «застукать» двух диссидентов геев. По крайней мере, надзиратели как-то особенно часто врывались в котельную не в начале, не в середине, а именно в конце смены, когда мы по очереди заходили в душ помыться. Они быстро заскакивали в котельную – и сразу к душевой, словно ловили, не окажемся ли мы в кабине одновременно? Плохие психологи: им бы, наоборот, приставить к Грише кого-нибудь более мужественного, чем я. (Уже после освобождения мне рассказали, что Гриша – действительно «гомик». Но… при этом с ним случилась такая история: зная Гришины предпочтения, какой-то его приятель, чуть ли даже не собственный его активный партнер, оставил у него в квартире пожить свою юную невесту, а сам, уверенный в безопасности подруги, отъехал куда-то на пару-тройку недель; все кончилось тем, что невеста стала Гришиной женой и родила ему четверых замечательных ребятишек. «Даже в этом не бывает, Постум, правил».) Я же в своей жизни был, пожалуй, слишком даже мужиком и женщины занимали слишком большое место в моей жизни. Полагаю, это была реакция на «комплекс Тишки Маленького», освобождение от которого происходило в несколько этапов: и если первый шаг – с маминой помощью в десятилетнем возрасте на даче в подмосковных Уборах, то второй – спустя десять лет в номере ленинградской гостиницы «Европейская»… с помощью самого Тихона Большого... Притащить Таксу в номер «Европейской», где в постели после ночи хорошего секса, разметав свои вороные волосы по подушке и вся разметавшись под легкой простынкой в голубой горошек, дремала голая Владка Каханова – это было, конечно, невообразимой глупостью. Или, пожалуй, даже подлостью. По отношению к ним обоим – и к Таксе, и к Владке. Впрочем, слово притащить здесь не вполне уместно. Правильнее сказать – допустить. Я Таксу не звал, и уж, конечно, не тащил. Накануне мы условились встретиться утром возле гостиницы, чтобы вместе поехать куда-то на Охту, где некий старик будто бы продавал полный комплект журнала «Мир искусства» за все шесть лет, что он выходил… Я после такой ночи, естественно, проспал, проснулся только, когда Такса позвонил снизу. Телефонная мелодия прозвучала далеко-далеко в глубинах сна, окутанного туманом в голубой горошек, но я сразу явственно осознал, кто и почему звонит. Однако, проснувшись, за телефоном не потянулся. Что оставалось? Осторожно освободился от Владки, спавшей у меня на плече, прошептал ей на ухо, что сейчас вернусь, наскоро натянул джинсы, накинул рубаху и на лифте, как оказалось, набитом строго молчавшими японскими туристами, поехал вниз – извиниться: мол, прости, брат, не могу ехать, перенесем дело или съезди без меня. Я, понятно, никак не ожидал, что, слушая мои сбивчивые извинения, Такса, с печальной ухмылкой молча покивает головой, на ключ закроет свою потрепанную голубую «копейку» и двинется к дверям гостиницы с явным намерением пойти смотреть, кто там у меня номере, что за помеха. «Туда нельзя», – сказал я, вставая на пути с раскинутыми руками, но он все так же молча широким движением отодвинул меня и шагнул вперед, в стеклянный турникет гостиничного входа. Что я должен был делать? Драться? Броситься ему под ноги? Закричать портье: «Не пускайте его!»? Мне ничего не оставалось, как двинуться за ним, промямлив портье, что, мол, это мой гость. В лифте (на этот раз свободном от японцев) он улыбался своей неотразимой обезоруживающей улыбкой (было кем-то пущено и часто повторялось, что, мол, улыбка Тихона Ксаверия такой же бренд Питера, как кони Клодта или спектакли Товстоногова). «Ты не бойся, мы твою даму выпроводим вежливо и мягко, – сказал он. – Тосеньки-сесеньки, по чашечке кофе, через десять минут – до свидания, и мы едем на Охту»… Что ж, я сделал все, что мог. И теперь я даже с интересом предвкушал, как все сейчас будет. Хочешь, брат, кофе будет тебе кофе. Мало не покажется. Он видимо, рассчитывал застать у меня какую-нибудь богемную шлюшку, с похмелья застрявшую до утра. По-хозяйски влетев в номер (как-никак – Тихон Большой к Тишке Маленькому) и в следующий миг увидев разметавшуюся в постели Владку,
|
||||
Последнее изменение этой страницы: 2016-07-11; просмотров: 153; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы! infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 3.133.129.8 (0.021 с.) |