Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Окончание находим только уже через много страниц, в гл. 9)

Поиск

Суворовец

 

Как-то так получилось, что Варвару я впервые привел в квартиру родителей на Сокольнической слободке в середине дня, когда и отец, и мать были на работе. «Здесь мы и будем жить. Но вот в эту дверь ни ты, ни я никогда не войдем – она всегда закрыта», – сказал я, показывая на кабинет отца. Варвара захлопала в ладоши: «Браво! Какая драматургия, какая интрига! Представляешь, на сцене декорация квартиры – две комнаты, кухня, санузел. И еще одна дверь, железная – всегда закрыта. Что за ней – тайна. По ходу действия – разные предположения. И только в конце пьесы дверь распахивается и…» Она замолчала. «Что – и?» – спросил я. «Когда-нибудь узнаем, – весело сказала Варвара. – Наша пьеса, только начинается. Надеюсь, это не будет пошлая комедия». «Ну да, – сказал я, – крутая драма. Но не заблуждайся насчет начала: пьеска давно разворачивается, и ты опоздала, – дело, видимо, идет к последнему акту, и всем уже все известно»… За постоянно закрытой железной дверью в кабинете отца хранилась его богатая коллекция орденов Российской империи.

Теперь, хорошо изучив наследство, я понимаю, что все эти сейфовые замки на железных дверях были вполне разумной и оправданной мерой безопасности: коллекция стоила огромных денег. Не знаю, в принципе, можно ли было в те времена продать и за сколько, скажем, полный комплект знаков ордена Святого апостола Андрея Первозванного второй половины XIX века, изготовленный фирмой «Эдуард» (знак ордена) и мастерской Кейбеля (цепь и звезда), но уже в новейшие времена похожий комплект прошел через мой магазин на Арбате и стоил он что-то близко к миллиону (долларов, разумеется). А ведь у отца был еще Андрей Первозванный с золотыми мечами (правда, один только знак, без звезды и цепи)… Или вот известно, что когда кто-то из царской фамилии награждался орденом Андрея Первозванного (по самому факту принадлежности к этой фамилии) то сразу и одновременно становился кавалером четырех младших российских орденов – Святого Александра Невского, Белого орла, Святой Анны I степени, Святого Станислава 1 степени, – и все эти ордена тоже были в коллекции. Мало того, Анна 1 степени была еще одна – начала XIX века, работы золотых дел мастера Афанасия Панова… Да что говорить, уверен, не было в наше время второй такой частной коллекции в стране – да и не каждый музей мог такой коллекцией похвастаться. (Увы, сам я, получив коллекцию в наследство, не успел прибавить к ней ни одной позиции: после смерти отца я два года потратил, чтобы хоть как-то войти в курс дела, и составил если и не каталог, то хотя бы дополнил оставленную им опись… но когда я был близок к концу работы, меня арестовали, а коллекцию конфисковали).

Многое, многое из того, что в моей жизни связано с отцом, я вспоминаю с обидой и неприязнью. Вообще можно сказать, что вся моя жизнь прошла в постоянном заочном споре с ним, в бессознательном (а иногда и осознанном) отрицании того пути, на который он сурово и грубо пытался определить меня с самого детства… И все-таки сердце щемит от жалости, когда на память приходит, каким видел его в последний раз, после его возвращения из больницы, за день до смерти. Охотник на медведей, автомобилист, коллекционер, наконец, просто сильный мужик и «неутомимый любовник» (так он сам хвастался мне, уже взрослому и женатому), после двух инфарктов он даже по квартире ходил с трудом, задыхался, держался за стены. Когда я пришел (мы с Варварой давно уже жили отдельно, и зачем я приезжал, не помню, небось, за каким-нибудь минутным пустяком, за какой-нибудь книгой из моей библиотеки, тогда еще частично остававшейся у родителей), он обрадовался, обнял меня, но тут же закашлялся, из глаз потекли слезы, он проглотил какую-то таблетку, на кухне запил глотком своего любимого «Боржоми» прямо из бутылки и, вернувшись ко мне, сказал, что вот, мол, хорошо, что приехал: помогу ему выйти гулять.

Никогда прежде он не встречал меня так тепло, с такими мягкими интонациями в голосе: наши отношения всегда были по-мужски сдержаны, если не сказать – суховаты, «без сантиментов» (так он сам определял стиль взаимоотношений «двух мужиков»). И теперь его очевидная радость меня тронула. Не знаю, нарочно ли он придумал прогулку, – чтобы я не сразу ушел, как это бывало обычно, – но я действительно помог ему надеть теплую шерстяную кофту, поддерживая, вывел его на лестничную площадку, взял у него ключи, закрыл дверь, и положил ключи ему в большой накладной карман на боку. Из другого кармана торчала сложенная газета… Я никогда не видел его таким по-стариковски беспомощным и ухаживал за ним, как за ребенком. Мне казалось, что ему это нравится. В лифте он как-то с особенной охотой опирался на мою руку, благодарно смотрел на меня, и потом мы потихоньку прошли еще один лестничный марш вниз и, в конце концов, постелив ту самую торчавшую из кармана газету, я посадил его на скамейку перед подъездом. Это и называлось прогулкой: через полчаса мать должны была придти с работы и поднять его обратно домой.

Должен признаться, что никогда прежде, никогда за всю мою жизнь я с таким вниманием, так сердечно не относился к отцу, как в эти минуты… Теперь, видимо, надо было сесть рядом и поговорить о чем-нибудь: расспросить о здоровье, о новых приобретениях в коллекцию, о пропущенном (или наступающем?) охотничьем сезоне… но я, конечно, куда-то торопился и сразу начал прощаться – почему-то за руку. Или это он поймал мою руку: «Помнишь, как ты плакал, когда я в первый раз привез тебя в Фили, в Суворовское училище?» – вдруг спросил он. Я удивился: «Что это ты вспомнил?.. Извини, мне надо бежать». Но он все держал меня за руку и смотрел снизу вверх. «До сих пор сердишься?» Я даже растерялся: «Ну что ты… столько лет… Ты все-таки запахни кофту, небось, сентябрь на дворе, холодно». И я, высвободив руку, наклонился и помог ему застегнуть кофту на две пуговицы. «Ты приезжай завтра», – сказал он…

Я пошел к метро, но возле угла дома, остановился, обернулся. Словно почувствовал, что вижу его в последний раз, – и вот каким сейчас увижу, таким и запомню навсегда. День был прохладный, но солнечный. Отец сидел на скамейке один, маленький, сгорбленный, в нелепой вязаной кофте какого-то женского фасона, сильно постаревший, похудевший. Увидев, что я остановился и смотрю в его сторону, он помахал мне рукой: в пальцах была зажата сигарета – в последние годы он курил немецкие сигареты «HB» («Охотник без курева – не охотник»), всегда знал, где их можно купить, и делал большие запасы, блоков по десять. Врачи из госпиталя Министерства обороны, к которому он был прикреплен, благодаря своим охотничьим связям, конечно, требовали, чтобы он немедленно бросил курить. «Вот сигареты кончатся, и брошу», – говорил он. Но десять блоков не так легко выкурить, – да запас никогда и не уменьшался. Так он и курил до самой смерти… Я помахал ему в ответ и направился к метро… Рано утром мать позвонила: «Отец умер»…

Родителей не выбирают. А судьбу можно выбрать? Конечно, все в руках Божьих. Но все-таки судьба во многом зависит и от родителей – от того, какое направление они дадут изначально – и ты или это направление примешь, или пойдешь наперекор. Я пошел наперекор…

В юности я простодушно считал, что отец забрал меня, десятилетнего мальчика, из школы и отдал в Суворовское училище с единственной целью, чтобы, как он сам говорил, «из маменькина сынка сделать настоящего мужика». Я плакал, бился в истерике, кричал; «Папочка, пожалуйста, не отдавай меня!» – кажется, даже описался. Не знаю, что тогда пугало меня больше: чужое, холодное слово «дис-ци-пли-на», которое отец по складам выстукивал указательным пальцем по краю стола за семейным воскресным обедом на кухне, или слезы матери, со сжатыми кулаками стоявшей над мужем: «Насильник, хочешь сломать судьбу ребенка!», – и тогда он, нахмурившись, встал, крепко взял маму за запястья и, с силой прижимая вниз, посадил на стул: «Уймись, дура. Министры, секретари обкомов мечтают устроить туда своих отпрысков… Спасибо скажи: я уже договорился, дело решенное». Помолчав, он, словно оправдываясь добавил: «Все мои предки, все Евангелиди носили военную форму и служили России»… Но меня ни служилые предки, ни «отпрыски министров» не утешали: я не хотел уезжать от мамы. Угроза же «сломанной судьбы» вполне конкретно соотносилась с болезненным переломом руки, случившемся за три года до того во время игры в футбол во дворе (кто-то из старших просто с силой наступил мне, шестилетнему пацанчику, на руку), – из-за этого перелома я пошел в первый класс позже, чем надо – только со второго полугодия.

Школа была во дворе нашего дома. В первом классе на трех мальчиков было восемнадцать девочек. Учительницу, молодую, симпатичную, с золотой косой, уложенной вокруг головы, звали Серафима Борисовна, Моя мама звала ее просто Симочка. Симочка жила со своей старушкой-матерью в нашем подъезде на первом этаже. С моей мамой они дружили, «училка» часто бывала у нас дома, ко мне относилась почти по-матерински, часто обнимала, прижимала к себе, наклонившись, целовала в щеку, называла «м-мой м-мальчик», – временами она чуть-чуть заикалась. Словом, школьный класс был для меня как продолжение семьи. (Только спустя много лет я узнал от матери, что Симочка была любовницей отца, и Суворовское училище он использовал, чтобы изъять меня из центра этого треугольника. Впрочем, к тому времени, когда мать рассказала мне это, – при отце рассказывала, на кухне, он сидел тут же за столом, ужинал, и, слушая, покрутил пальцем у виска, – Симочка давно вышла замуж и куда-то уехала, а взаимоотношения моих родителей окончательно разладились: они жили хоть и в одной квартире, но в разных комнатах, и мать исполняла при отце не столько роль супруги, сколько домработницы, которая прожила в семье много лет, тут состарилась, и теперь ей некуда идти…)

Нет, отец отдал меня в СВУ не из-за Симочки. Он искренне желал мне благополучия в жизни и полагал, что армия – самый прямой путь к этому благополучию. Действительно, все наши предки по мужской линии носили военную форму… но отец как-то упускал из вида, что все они плохо кончили! Мой дед, Андрей Семенович Евангелиди, был одним из организаторов и членом коллегии ВЧК-ГПУ (какой-то там комиссар какого-то ранга – «шпалы», «кубари», и все такое). Расстрелян в 1938 году. В 1956 году реабилитирован. Отец говорил о реабилитации почему-то с гордостью… хотя по существу что от этого меняется: дурно жил человек, дурно кончил – какая реабилитация поможет? Покаяние нужно бы, а не реабилитация…Ничего этого я отцу не говорил, боялся его обидеть…

Мой прадед, Евангелиди Семен Абрамович, генерал от артиллерии, кавалер орденов Святого Георгия IV степени и Святого Владимира II степени и других орденов (все эти ордена сохранялись в коллекции отца) лишился ноги в русско-японскую войну, большевики долго его не трогали, он считался военспецом, но в 1925 году его арестовали и сразу расстреляли… Его отец, мой прапрадед Абрам Феофилактович Евангелиди был генерал-адъютант при Николае II, член Госсовета (присутствует на знаменитой картине Репина), кавалер ордена святого Андрея Первозванного (и многих других орденов – все в коллекции отца). Был в Гатчине 15 июня 1899 года, когда император Николай II с императрицей Александрой Федоровной вскрыли конверт, в который за сто лет до того императором Павлом 1 было вложено предсказание вещего монаха Авеля, касающееся судьбы императорской фамилии (гибель в 1918 году). Также там была предсказана судьба России на ближайшие столетия. Отец утверждает, что Абрам Феофилактович держал то предсказание в руках, читал. Будто бы именно ему было поручено уничтожить эту страшную бумагу. Но уничтожил или где-то заховал (например, у своих – в Нерлянке) – неизвестно… Так или иначе, генерал-адъютант, слава Богу, не дожил до дня, когда предсказания монаха начали сбываться. Старика разбил паралич, и он умер в Петербурге, оставленный всеми (все думали, что успел уехать), в одиночестве, видимо, от жажды, голода и холода в начале февраля 1918 года: его нашли спустя месяц, – слава Богу, был мороз, в квартире все замерзло, и тело, хоть и было слегка тронуто крысами, но в целом сохранилось…

«Предки, носившие военную форму», – все это, конечно, пустые слова. Была еще одна – и, может быть, главная причина, по которой отец отдал меня в СВУ: отправляя сына из семьи, он в еще большей степени развязывал себе руки и освобождался от семейных забот. Сын, жена… по большому счету, никто и ничто ему в жизни не было нужно, кроме его коллекции, с которой он, закрывшись за своей железной дверью, проводил практически все время, что бывал дома. Что он делал там? Любовался орденами? Брал каждый в руки и рассматривал в лупу? Примерял их себе на грудь?..

Мать, конечно, знала, что выходит замуж за коллекционера. Они и познакомились-то, когда только-только демобилизовавшийся молодой подполковник Евангелиди на своем трофейном «мерседесе-шестерке» приехал в Ленинград проконсультироваться в частном порядке со специалистом из Эрмитажа по поводу «трофеев» коллекционных монет и старых российских орденов, которыми плотно набиты были два больших чемодана, занимавшие весь багажник машины. Мать, рассказывая о тех временах, вспоминала пушкинского скупого рыцаря: «Я каждый раз, когда хочу сундук мой отпереть, впадаю в жар и трепет»: то же происходило и с подполковником, когда он раскрывал свои чемоданы… Конечно, была кровавая война – и он добросовестно выполнял свой долг… но и во время, и после войны на завоеванных территориях Восточной Европы ему открывались неограниченные возможности пополнить еще до войны начатую коллекцию (провинциальные музеи, театральный реквизит, частные коллекции и т.д.) – и он этими возможностями воспользовался вполне…

Фамилия надежного ленинградского специалиста, рекомендованного кем-то «через третьи руки», была Ксаверий (теперь надо было бы прибавлять «старший»)… а у Ксаверия оказалась молоденькая родственница – красавица Зина Мурзаева. Зина закончила медучилище, и ни фалеристика, ни нумизматика ее не интересовали, но боевой подполковник, не успевший снять форму (начальник автомобильной службы гвардейского корпуса, вся грудь в орденах – вовсе не старинных) заинтересовал даже очень.

Выходя замуж, уезжая с мужем в Москву, рожая ему ребенка, мать, конечно, не могла предположить, что ее супруг уже женат – прочно и навсегда. Не на женщине (хотя, как я понимаю, мать не зря ревновала «неутомимого любовника»), а на своей коллекции. Военная «добыча» была как раз следствием увлечения, захватившего его еще до войны, в студенческие годы (та коллекция хранилась все военные годы в подвале у матери в деревне близь Суздаля). Теперь, получив вскоре после женитьбы от своего Министерства большую квартиру на Сокольнической слободке, отец сразу заперся в отдельной комнате со своей любимой (коллекцией) – отделился и от жены, и от сына. В результате в трехкомнатной квартире общедоступными оказались только две комнаты – матери (спальная) и моя (детская). Питались на кухне. Третья же комната, кабинет отца, самая большая (метров 20), была закрыт на ключ – днем, когда отец был на работе, и ночью (спал он все-таки в одной постели с женой, в спальной). Когда же он был дома и «работал с коллекцией», – поздно вечером или в выходные, – дверь закрывалась изнутри на простой крючок. И если мне, мальчику, зачем-нибудь надо было зайти к отцу (в первых классах он все же интересовался моими школьными успехами, и по утрам в воскресенье проверял мои уроки), надо было постучать и, услышав: «Что надо?», – громко ответить, подождать в коридоре минуту или две, – слышно было, как отец выдвигает и задвигает ящики своего старинного секретера, отодвигает от стола рабочее кресло, идет к двери, откидывает крючок, – и дверь открывалась: «Заходи. У тебя пятнадцать минут».

Я не помню, чтобы когда-нибудь мои родители принимали гостей. Общих друзей, да, возможно, и просто общих знакомых у отца с матерью, кажется, никогда не было (кроме, пожалуй, Симочки). У отца все общение с друзьями происходило, видимо, на охоте, куда он уезжал на два-три дня по крайней мере раз в месяц, а когда наступал «медвежий сезон» (в сентябре-декабре), отсутствовал и дольше и чаще. Мать же каждые праздники увозила меня к родственникам в Ленинград – там жили все близкие ей люди – родители, сестра, племянница, их мужья. С ними, снимая где-нибудь общую дачу, мы проводили и летние месяцы. Когда же меня определили в училище, мать стала каждый сентябрь ездить одна в Ялту. А иногда и зимой отправлялась в Кишинев – это называлось: «навестить подругу и поесть фрукты» (а на самом деле к министру заготовок). Отец не возражал: отсутствие жены не отвлекало его от коллекции и не мешало поездкам на охоту…

В СВУ оказалось совсем не страшно и нормальное общение с «однополчанами» (как мы иногда называли друг друга в старших классах) наладилось сразу. Я довольно быстро вжился в режим, никогда не опаздывал на построения и в классы, постель всегда заправлял «на отлично», с удовольствием мылся по пояс холодной водой по утрам (и до сих пор делаю это с удовольствием), с удовольствием бегал кроссы по живописным дорожкам Филевского парка, – физически я оказался ничуть не слабее других, давний перелом руки зажил без следа, и уже в первый же год я мог двадцать раз отжаться и десять раз подтянуться на турнике. Дважды в год топал в общем строю по Красной площади на парадах. Про учебу и не говорю: я всегда считал, что плохо учиться – скучно, стыдно, и окончил с золотой медалью (а институт потом – с «красным дипломом»).

Однако, тут я должен признаться, что по натуре своей я – «бабник». С самого раннего детства. И к чему никак не мог привыкнуть – и не привык за все восемь лет в училище, – так это к отсутствию «девичьего тепла» в постоянной, ежедневной, доступной близости. Уроки танцев раз в неделю, когда приходили девчонки из двух соседних школ, – это был ущербный, нищенский праздник. Держать в руке девичью руку (иногда теплую, иногда холодную, – но всегда от нее исходила ощутимая энергия нежности), слегка приобнимать девочку в вальсе, грудью невольно касаться ее уже достаточно высокой груди, упруго поднимающей бретельки школьного фартука – все это сладостные мгновенья… но всего час или полтора в неделю! Девочки появлялись из неоткуда и исчезали в никуда – чужими приходили, чужими и исчезали. А иногда мы и вовсе оставались даже и без этого нищенского счастья, без этого промелька женственности перед глазами. Классе, должно быть, в восьмом за какую-то, не скажу теперь, за какую, провинность взвод был наказан: на урок танцев не пустили девочек. Командир взвода (капитан Рак с торчащими вперед рыжими усами и с университетским значком на кителе, выпускник психологического факультета) позвонил на проходную, и девчонкам дали «от ворот поворот». Но сама учительница – пожилая балерина в отставке, желтая курильщица с хриплым голосом, – все-таки пришла и села за рояль: «Танцуем вальс, – громко прохрипела она, – не будем терять навык. Возьмите какой-нибудь предмет в руки: вот стулья, что ли». И каждый из нас взял по стулу, и мы танцевали, обнимая стулья. «Раз, два, три… Раз, два три…» - кричала балерина… О, Господи, этот «вальс со стулом» под хриплые крики старухи до сих пор снится мне иногда в страшных снах. И это – точный символ моей суворовской юности…

Конечно, в десятом классе я, как и все мои сверстники, в дни увольнений «ходил с одной», потом с другой (из тех же танцевальных партнерш), и в кино мы забирались на задний ряд и целовались в темноте, и изучали друг друга наощупь, залезая руками под одежды… но все это не то: и эти подруги оставались чужими, тоже возникали из ниоткуда и исчезали в никуда… И в разгульной студенческой юности (после училища я со совей медалью без труда поступил в Иняз на английский), когда женщины приходят и уходят, когда все общение ограничивается одной, двумя, много – тремя ночами, проблемы чуткого отношения друг к другу не так существенны: подумаешь, с одной не сложилось, с другой будет лучше… или хуже… но будет третья, четвертая… Сегодня, оглядываясь на прожитую жизнь, я совершенно уверен: корни всех моих глубоких семейных проблем, – а они были действительно глубоки, и с ними, ой, как много связано! – как раз и уходят далеко в суворовскую юность. В суворовское отчуждение. Недополучил я омывающих душу флюидов девичьей женственности, которые всегда витают в смешанных сообществах мальчиков и девочек. А мог ведь все десять лет проучиться в классе, где на трех мальчиков было восемнадцать девочек. До сих пор обидно…

Коллекцию отца мне все же вернули. Не сразу, года три после освобождения мне пришлось вести тяжбу, – но в конце концов я ее забрал. Возможно, только потому, что мало отсидел. За полтора года, что прошли со времени суда, в неразберихе «перестройки и гласности» мое «Дело…» еще не было передано из Мосгорсуда в архив КГБ, а с ним не были переданы и хранились в подвалах суда «вещдоки» – ящики с коллекцией… В «Деле..» я нашел и свой незавершенный каталог коллекции. В последующие годы, время от времени возвращаясь к этой работе, я каталог закончил и даже издал (печатал в Финляндии – отец был бы доволен качеством альбома). Но как только он вышел в свет, я тут же всю коллекцию до единого предмета передал в Исторический музей…

Так вот… «В конце пьесы дверь открывается…» а за дверью – мрак пустоты.

Игрок. Возвращение Таксы

В первое же утро в Нью Йорке сидели с Таксой и его совсем юной подругой (вряд ли старше восемнадцати) в «Греческом капитане», недорогом «рыбном» ресторанчике в Квинсе недалеко от станции метро «36-я авеню», – было слышно, как каждые пять минут поезда грохочут по чугунной (или какая она там) эстакаде. Еще в Шереметьеве я взял в duty-free плоскую бутылку Hennessy, и теперь отдыхал после мучительного десятичасового перелета: коньяк, красивая русоволосая и кареглазая девчушка (видимо, из семьи недавних эмигрантов), улыбающийся Такса, гордый, что с ним такая юная красотка, – и мне было хорошо.

Девушку звали Светик – так она сама представилась и, не вставая, протянула руку, на запястье которой свободно болтался деревянный браслетик. Я наклонился и поцеловал ее чуть влажную детскую ладошку. «Надо же!» - она с удивлением посмотрела на меня, потом на Таксу. На ней были коротенькие джинсовые шортики и оранжевая маечка. На красивом мягко округлом плечике – маленькая цветная татуировка: старинный подвесной фонарь с горящей свечкой внутри – светик… В будний день в ресторанчике кроме нас никого не было. Мы сидели на улице: несмотря на конец сентября, погода стояла теплая, сухая, солнечная, и несколько столиков были вынесены на тротуар, уютно огорожены легкой оградкой, и тротуар в этом месте был застелен ковролином цвета морской волны.

Когда по прилете я позвонил из аэропорта, Такса не пригласил меня домой. Голос в трубке был хриплый – спросонья или с бодуна, и я даже не сразу осознал, что это он – все-таки лет десять его не слышал. Но он, казалось, совсем не удивился моему явлению, не спросил, зачем я здесь и где собираюсь остановиться, но сразу назвал этот «морской» ресторанчик: «На такси через полчаса будешь на месте. Позавтракаем, расскажешь, что к чему. А нам здесь вообще десять минут ходьбы». «Нам», – то есть он дал понять, что будет не один.

Я добирался, конечно, дольше получаса: traffic был довольно плотный, и я еще попросил, чтобы шофер-пуэрториканец завез меня по пути в какую-нибудь маленькую гостиничку поближе к аэропорту Ла Гвардия. Гостиница, выбранная шофером, называлась «Комфорт», и я быстренько снял номер и забросил свой кейс, – так что не знаю, сколько Таксе пришлось меня ждать. А может, они и сами пришли только что: в прежние времена Такса всегда всюду опаздывал. По крайней мере, никакого заказа сделать они не успели и сидели за пустым столиком... Мы встретились так, словно расстались вчера. «Ты совсем не изменился за десять лет», – сказал я, присаживаясь за столик. «За двенадцать… Что будешь есть?» – совершенно буднично спросил он, пододвигая мне меню…

Такса жил неподалеку, на той же 36-й, по другую сторону от метро, в пустующей квартире Владки Кохановой, в квартале красных кирпичных пятиэтажек, почти сплошь заселенных негритянскими семьями. Сама Владка в последние годы постоянно жила в Париже… Такса свалил из России «по израильской визе» сразу, как только объявили «перестройку и гласность». В Нью Йорк он явился как раз в те дни, когда Владка, успевшая возненавидеть Америку за шесть лет жизни здесь (сколько-то надо прожить для получения американского паспорта), собралась переехать к дочери в Париж. Она паковала вещички и размышляла, что делать с квартирой в Квинсе: продать нельзя – социальное жилье, муниципальная собственность, закрыть и оставить на произвол судьбы, – тоже нельзя: запросто кто-нибудь взломает дверь и поселится – да и коммунальные платежи надо платить. Жалко все-таки лишиться квартирки… И тут как нельзя кстати явился Такса, – свой человек, надежный: когда-то в молодости он был ее другом и любовником. Да мало сказать, любовником, – просто-таки самозабвенно любил ее и даже хотел жениться.

С Владкой я в последнее время переписывался по электронной почте и знал, что за годы в Штатах Такса так и не нашел своего места. Что-то он привез с собой, хотел начать антикварный бизнес, но стал играть, и все проиграл. Потом был на подхвате у некоего аукциониста, но почему-то дело не пошло, аукционист его прогнал. Теперь он считался компаньоном хозяина в одной мастерской по реставрации старинной мебели, но и тут отношения обострились, и все шло к скандалу и разрыву. А может, разрыв уже и состоялся: вот ведь будничный день, а он сидит в ресторане, вроде, никуда не торопится и о работе не заговаривает…

Хозяйка «Греческого капитана» посоветовала нам «королевские» креветки, какой-то салат из водорослей, Светик попросила фисташкового мороженого, и мы сделали заказ. Поскольку в ресторане никого не было, нам в виде исключения разрешили принесенную с собой выпивку, и я налил всем по глотку Hennessy: «Чтобы наша встреча была счастливой». Выпили. «Вообрази, – говорил Такса своей подруге, указывая на меня пальцем, – в Питере прихожу я однажды к этому человеку в гостиницу, а у него в постели моя любовница». Похоже, это событие более чем двадцатилетней давности до сих пор оставалось для него главным в наших родственных и дружеских взаимоотношениях. Я тоже хорошо помнил то утро: в постели у меня после ночи хорошего секса отсыпалась Владка Коханова… «Что ж, я ее понимаю, твою любовницу», – засмеявшись, сказала юная подруга. Она вроде бы слушала Таксу, но смотрела мне в лицо... Я закрыл глаза и покачал головой: нет, нет, я не за этим приехал. Такса мне нужен был, а не его девушка…

Такса, Тихон Ксаверий, – мой двоюродный брат, сын моей тетки, старшей сестры моей матери, был почти на два года старше меня. Назвать меня и старшего кузена одним именем было, конечно, крупной ошибкой родителей: детям в одной семье нельзя давать одинаковых имен. Такса навсегда сделался Тихоном Большим, а я – Тишкой Маленьким. Со всеми комплексами из этого следующими: у меня – комплексом неполноценности, у него – комплексом превосходства. Причем комплексы начали проявляться уже в раннем детстве. Сестры, наши матери, были дружны, и мы с мамой, по крайней мере, дважды в год ездили в Питер – на Новый год и на весенние каникулы. И летнюю дачу всегда снимали вместе, – то в Сиверской под Питером, то в Уборах под Москвой – и жили одной семьей, я с мамой и Такса со своей сестрой Лелькой (их мать, в отличие от моей, всегда где-то работала и могла приехать только в отпуск, на две-три недели). Понятно, что авторитет Тихона Большого для меня был абсолютным. И в оценочных суждениях (о взрослых и о сверстниках, о футболистах и футбольных командах, вообще о том, что хорошо и что плохо), и в детских играх. В том числе и в тех, где проявлялась детская сексуальность, – а Такса, надо сказать, был сильно озабочен с раннего детства. Ему, должно быть, было 11, мне 9, когда в один из наших с мамой весенних приездов в Питер он сказал мне, по секрету, что … соседскую девочку Ленку. Я же знал эту Ленку, Ксаверии всегда приглашали ее на детские праздники, она была моя ровесница, может, на год старше, – курносенькая, с ярким румянцем на щеках, всегда в голубом платице и с голубым бантом в косичке, разговаривая, она тянула слова и любила касаться собеседника пальчиком. Три последних месяца, с новогодних праздников я все время думал о ней. Когда после зимних каникул мы вернулись в Москву, я даже письма ей писал… но не отправлял, думал, когда-нибудь отвезу и отдам... «Ты, Такса, все врешь», – сказал я. Тогда он вывел меня на лестничную площадку и позвонил в соседнюю дверь. Вышла Ленка, запахивая полы какого-то серенького домашнего халатика. «Скажи ему, он сомневается, – сказал Такса, ухмыляясь, и указывая на меня, – мы с тобой… да?» Она, глядя куда-то в сторону, молча кивнула и убежала, захлопнула дверь. Теперь трудно сказать, что они оба имели в виду, вряд ли что-то серьезное, но тогда все это произвело на меня огромное впечатление: авторитет двоюродного брата вырос несказанно, а моя неполноценность стала совершенно очевидна. Дома в Москве я сжег в ванной всю пачку неотправленных писем. «Что-то горит!» – крикнула из кухни мама. «Я мог бы сказать: «Любовь моя горит». Но тогда я так еще не умел, и просто промолчал и, открыв кран на полную, смыл пепел.

В тот же год летом на даче в Уборах под Москвой моя старшая кузина Лелька, случайно проходя мимо раскрытых ворот хозяйского сарая, увидела, как мы с Таксой, два голых мальчика, кувыркаемся на свежем сене: это была такая борьба, Такса все время стремится перевернуть меня на живот и оказаться сверху, а я со смехом уворачивался, но он был сильнее меня и в конце концов должен был победить. Увидев Лельку, оба смутились, натянули трусики и убежали… Я бы, конечно, ничего этого не запомнил – я вообще помню лишь немногие подробности детства, – но Лелька сразу же рассказала о тех наших играх моей матери. И в тот же вечер мама поставила меня перед собой, взяла за руку и, глядя в лицо, как умела, стала говорить о гомосексуалистах, о том, что это страшная болезнь, и если… то меня отвезут в больницу. Вот эту сцену я хорошо помню. Можно сказать, что мама провела своеобразный акт инициации, первое посвящение в мужчины, защитила меня от опасностей, угрожавших душе ребенка из мрака комплексов и инстинктов. Я не плакал, слушал маму молча, потом сказал, что мы только играли, и вообще я больше не буду… Так или иначе на следующий день по маминому настоянию Лелька увезла Таксу (впрочем, уже август был), и больше мы никогда не проводили лето вместе.

Кажется, Юнг сказал, что нет мужчины, который был бы настолько мужественным, чтобы не иметь в себе ничего женского. Знаю и всегда знал, что в моей душе это женское начало весьма сильно. Я имею в виду, конечно, не секс как акт. Хотя секс в моей жизни значил очень много, и были у меня, конечно, женщины с самыми разными сексуальными предпочтениями, и на мои различные фантазии откликались по-разному… но в гомосексуальном акте я не участвовал ни разу – ни пассивно, ни активно, – и никогда меня это не влекло. Хотя, тут же должен признаться, что геи и лесбиянки не вызывают у меня какой-то особенной неприязни, да и на меня люди такого рода всегда смотрели с некоторой симпатией. Два или три раза в жизни геи выказывали мне особенное расположение, и я должен был мягко отстранять от себя эти знаки внимания… Более того, эти мои особенности были, видимо, где-то зафиксированы в секретных гебешных разработках – эти ребята при ловле душ ничем не гнушаются. В лагере, где я одно время работал в котельной, меня поставили в одну смену с диссидентом откуда-то из Прибалтики Гришей Борухом, борцом за независимость, не помню, не то Литвы, не то Латвии,. Я – зольщиком, тачку катал (в одну сторону – груженую углем, обратно – с раскаленным шлаком), он – кочегаром, совковой лопатой закидывал уголь в печь и выгружал из печи шлак. И то, и другое – тяжелый и грязный физический труд. Гриша был крепкий парень… но женственные интонации его тягучей речи, женственная пластика его движений, особенно мягкая пластика рук, невольно наводили на мысль, что он гей. И можно было заподозрить, что здешний гебешник и меня-то поставил к нему в смену, имея в виду «застукать» двух диссидентов геев. По крайней мере, надзиратели как-то особенно часто врывались в котельную не в начале, не в середине, а именно в конце смены, когда мы по очереди заходили в душ помыться. Они быстро заскакивали в котельную – и сразу к душевой, словно ловили, не окажемся ли мы в кабине одновременно? Плохие психологи: им бы, наоборот, приставить к Грише кого-нибудь более мужественного, чем я. (Уже после освобождения мне рассказали, что Гриша – действительно «гомик». Но… при этом с ним случилась такая история: зная Гришины предпочтения, какой-то его приятель, чуть ли даже не собственный его активный партнер, оставил у него в квартире пожить свою юную невесту, а сам, уверенный в безопасности подруги, отъехал куда-то на пару-тройку недель; все кончилось тем, что невеста стала Гришиной женой и родила ему четверых замечательных ребятишек. «Даже в этом не бывает, Постум, правил».)

Я же в своей жизни был, пожалуй, слишком даже мужиком и женщины занимали слишком большое место в моей жизни. Полагаю, это была реакция на «комплекс Тишки Маленького», освобождение от которого происходило в несколько этапов: и если первый шаг – с маминой помощью в десятилетнем возрасте на даче в подмосковных Уборах, то второй – спустя десять лет в номере ленинградской гостиницы «Европейская»… с помощью самого Тихона Большого...

Притащить Таксу в номер «Европейской», где в постели после ночи хорошего секса, разметав свои вороные волосы по подушке и вся разметавшись под легкой простынкой в голубой горошек, дремала голая Владка Каханова – это было, конечно, невообразимой глупостью. Или, пожалуй, даже подлостью. По отношению к ним обоим – и к Таксе, и к Владке. Впрочем, слово притащить здесь не вполне уместно. Правильнее сказать – допустить. Я Таксу не звал, и уж, конечно, не тащил. Накануне мы условились встретиться утром возле гостиницы, чтобы вместе поехать куда-то на Охту, где некий старик будто бы продавал полный комплект журнала «Мир искусства» за все шесть лет, что он выходил… Я после такой ночи, естественно, проспал, проснулся только, когда Такса позвонил снизу. Телефонная мелодия прозвучала далеко-далеко в глубинах сна, окутанного туманом в голубой горошек, но я сразу явственно осознал, кто и почему звонит. Однако, проснувшись, за телефоном не потянулся. Что оставалось? Осторожно освободился от Владки, спавшей у меня на плече, прошептал ей на ухо, что сейчас вернусь, наскоро натянул джинсы, накинул рубаху и на лифте, как оказалось, набитом строго молчавшими японскими туристами, поехал вниз – извиниться: мол, прости, брат, не могу ехать, перенесем дело или съезди без меня. Я, понятно, никак не ожидал, что, слушая мои сбивчивые извинения, Такса, с печальной ухмылкой молча покивает головой, на ключ закроет свою потрепанную голубую «копейку» и двинется к дверям гостиницы с явным намерением пойти смотреть, кто там у меня номере, что за помеха. «Туда нельзя», – сказал я, вставая на пути с раскинутыми руками, но он все так же молча широким движением отодвинул меня и шагнул вперед, в стеклянный турникет гостиничного входа.

Что я должен был делать? Драться? Броситься ему под ноги? Закричать портье: «Не пускайте его!»? Мне ничего не оставалось, как двинуться за ним, промямлив портье, что, мол, это мой гость. В лифте (на этот раз свободном от японцев) он улыбался своей неотразимой обезоруживающей улыбкой (было кем-то пущено и часто повторялось, что, мол, улыбка Тихона Ксаверия такой же бренд Питера, как кони Клодта или спектакли Товстоногова). «Ты не бойся, мы твою даму выпроводим вежливо и мягко, – сказал он. – Тосеньки-сесеньки, по чашечке кофе, через десять минут – до свидания, и мы едем на Охту»… Что ж, я сделал все, что мог. И теперь я даже с интересом предвкушал, как все сейчас будет. Хочешь, брат, кофе будет тебе кофе. Мало не покажется.

Он видимо, рассчитывал застать у меня какую-нибудь богемную шлюшку, с похмелья застрявшую до утра. По-хозяйски влетев в номер (как-никак – Тихон Большой к Тишке Маленькому) и в следующий миг увидев разметавшуюся в постели Владку,



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2016-07-11; просмотров: 153; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 3.133.108.103 (0.023 с.)