ГЛАВА 1. Представление о культуре в античности, средневековье, возрождении 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

ГЛАВА 1. Представление о культуре в античности, средневековье, возрождении



 

 

Древнее латинское cultura (уход, возделывание, воспитание) было настолько широким понятием, что включало в себя и смысл, связанный с современным представлением о культуре. Термин же «культу­ра» даже в латиноязычной литературе античности, создававшейся не­сколькими столетиями позже классических эллинских произведений, употребляется практически как синоним греческому paideia (воспитание в соответствии с традициями этоса, нрава-традиции). Представления об истинном этосе (еще в VI—V вв. до н. э., апеллируя к опыту древности, рассуждали о нем пифагорейцы, Сократ, Аристофан) менялись неоднократно, но всегда сохранялась привязанность к типу отвечающего прекрасному строю Космоса «человека воспитанного», который, являясь добродетельным и верным гражданином, занимает свое «естественное место». Признавая множественность природных различий между людьми, античная эпоха наделяла их всех (уж эллинов-то и римлян точно) восприимчивостью к воспитанию. Постановке последнего, собственно, и посвящены грандиозные политико-воспитательные сочинения Ксенофонта и Платона, политико-воспитательная деятельность пифагорейцев и стоиков.

 

Центральное положение воспитания в античной культуре было безусловным'. Именно воспитание отличает человека от животного, эллина от варвара, свободного от раба, философа от черни, был убеж­ден на рубеже III—IV вв. Ямвлих. Сущностным образом связанное с политической деятельностью, а точнее — с формированием достой­ных «свободорожденных» гражданских нравов, воспитание действи­тельно имело столь универсальные функции, что предваряло совре­менную идею культуры, в особом, «пайдевтическом» ее понимании.

 

[18]

 

Даже в современном греческом языке сохранились отголоски этой древней парадигмы: на новогреческом «культура» — политисмос (при­частность гражданству), от древнего politeia (гражданство).

 

Из многих обстоятельств, предопределивших невычленность соб­ственно идеи культуры в древности, нам бы хотелось отметить сле­дующее. Ни одна историческая эпоха не ощущает себя молодой, еще только раскрывающей историческую перспективу (если такое миро­ощущение не декларируется идеологически). Даже когда представле­ния об историческом процессе еще смутны, неясны, она считает себя исходом, результатом, а не начальной точкой. При этом подобное ми­роощущение не обязательно означает эсхатологизм. Чаще всего оно находится в рамках идеи вечного возвращения или прямого воспро­изведения прошлого в настоящем. Для античности архетипичной в этом смысле была идея «железного века» (Гесиод), разрешающегося в век «золотой» (имперская идеология Рима). Формы, в которых пребывал этот вечный переход от настоящего к прошлому, оставались неизменными. Поэтому любая перспектива для античности — почти то же, что и ретроспектива: будущее и прошлое совпадают, как только речь заходит о значительных временных промежутках. Ощущая себя итогом, завершением времен, античность не дублирует в себе прошлое и не предвосхищает будущее, а просто содержит здесь и сейчас оба модуса времени, свернутые в конечный, в принципе, набор архетипических сюжетов, определяющих поведение людей и «поведение» исторических событий. Даже судьба — ничему и никому не подчиняющаяся, проявляющаяся как абсолютная необходимость случая — сама есть некоторый сюжет, встроенный в космический порядок. Поэтому культуросозидающая деятельность и центрировалась вокруг идеи воспитания (как в культово-религиозной инициации, так и в гражданской «пайдейе»). Воспитывалось же соответствие космическому строю, соответствие, всегда привязанное к местным условиям, к мест­ной традиции и не отрицающее благородного противостояния слепой стихии судьбы. Именно в этом плане человеческое установление (номос) является естественным продолжением установления природного (фюсис). Природа охватывает все человеческое, в том числе и специфически человеческую деятельность, которую ныне мы отождествляем с культурой. Воспитание — также природный процесс; констатация этого факта не принижает его, а показывает, сколь широким семантическим спектром обладало в античности слово «природа». Как только культура открыто выявляла себя как «вторая реальность» — будь то «первая софистика» или литературные излишества типа Ме-

 

[19]

 

ценатовых, — античность обращалась к критике «искусственного». С критикой излишеств связаны имена Сократа, Платона, Антисфена, Сенеки и т. д. — самых значительных мыслителей, являющихся цен­тральными фигурами в истории античной мысли, — следовательно, она была не случайна, а соответствовала самому существу восприятия себя в мире человеком той эпохи.

 

Предпосылки для складывания идеи культуры возникнут, когда появится представление о специфически человеческом, отличающемся от природного, т. е. во времена Возрождения. При этом специфически человеческое выступит как предмет воспроизведения, культивирования, оно будет как бы сосредоточено в прошлом, идеальном с точки зрения реализации принципа человечности (humanitas). «Рождение» культуры — т. е. осознание факта ее, культуры, особой реальности — будет Возрождением, воспроизведением идеала, совмещенного с прошлым. И прошлое будет восприниматься именно как прошлое, прошедшее, поэтому его возвращение уже не станет гарантировано неким космическим законом, но будет плодом деятельно­го усилия. Мы увидим, что это вовсе не означает традиционализма, ибо Ренессанс возникал как раз вопреки средневековой традиции и воспроизведение древних образцов было не простым дублировани­ем их, а подражанием творческому, обращенному к созданию нового, духу, которым эпоха Возрождения щедро наделяла и авторов седой древности.

 

Более всех остальных близкими возрожденческим кажутся представления Цицерона, от которого ведет происхождение концепция humanitas (предпосылка «гуманизма»). Обычно данный термин пере­водят как «человечность», «обходительность» и т. п., однако точнее переводить его как «человеческое достоинство». Достоинство — отличительная особенность римского этоса, подразумевающая не просто существование в объективных условиях и укладе жизни Города, а благие поступки, подвиги лучших сыновей Рима. Считалось, что только напряженный воспитательный труд делает римлянина «первым среди мужей». Когда же не без влияния эллинской (аристотелевской и стоической) философии к гражданской доблести истинного римского мужа добавляется постоянное стремление к знанию, образованности и творческой утонченности (то, что мы ныне называем «культурностью»), тогда он приобретает черты «достойного», по Цицерону, сочетающего в себе политическую зрелость, а значит, чувство долга и способность занять любой государственный пост, с высоким художественным вкусом, отточенным языком оратора и творческой

 

[20]

 

плодовитостью (качества, которыми можно охарактеризовать и самого Цицерона).

 

Идеал humanitas оказал влияние не только на идеологические, но и на внешние формы жизни императоров. Последние, олицетворяя старинные римские нравы, должны были окружать себя людьми «от искусства». Однако влияние идеала humanitas именно на образ жизни показывает преимущественно воспитательную его силу. Даже у Цицерона представления о «собственно» культуре остаются в лоне традиции государственного (и философского) воспитания «образцовых мужей».

 

Другая тема, на которой следует остановить внимание, — феномен эллинистической учености, который действительно несводим к традиционной «воспитательной» модели. Существует, очевидно, некая критическая масса накопления фактов культуры, достижение которой вы­зывает к жизни эпоху «ретроспективной рефлексии», эпоху «огляды­вания назад». Эта эпоха уже не находится безотчетно в рамках традиции, но более или менее сознательно о ней рассуждает. Для античности это — эллинизм, века, начавшиеся после смерти Аристотеля и Алек­сандра Великого. Века «учености», свободно апеллирующей к различ­ным «составляющим» античной традиции. Наиболее показательной в этом смысле была деятельность Птолемеев, имевшая результатом соз­дание «Библиотеки» и «Мусейона». Стремление эллинизма к аккуму­ляции знания, к закреплению традиции учености, «энциклопедиче­ского» образования, идея которых сложилась в перипатетической шко­ле, имело целью если не «всезнайство», то, по крайней мере, осведомленность даже в частных вопросах. Гераклитово «многоученость уму не научает» не противоречит данной цели, ибо отрицает внешнюю форму учености, противополагая ее Логосу (своего рода «говорящей» природе, этому досократическому Естеству-Абсолюту). Однако энциклопедическая идея Аристотеля, сформулированная в максиме «мудрый знает все, сколь это возможно вообще, хотя и не обладает знанием о всяком частном предмете», оказалась реализова­на именно во внешнем аспекте. Александрийцы придерживались, ско­рее, другой идеи Аристотеля, которая гласила: «Признак знатока — способность научить». Философия, отвечающая этой идее, в большей степени дидактична, чем пайдевтична. Учитель при «сильных мира сего», их «духовник» и «секретарь» — вот частная судьба эллинисти­ческих мыслителей. А дидактика требует разбираться в обилии пре­подаваемого материала. Именно дидактика разбивает преподаваемое (вполне в аристотелевском духе) на множество предметов. И здесь

 

[21]

 

уже никуда не деться от «многоучености». Теперь для убеждения ну­жен не только нравственный пример и сила умозрения, но и умение демонстрировать выдвигаемые принципы на примерах многоразличных сфер бытия (знания), в том числе — и самых отвлеченных.

 

Но «дидактичность» — это только одно из проявлений традиции «учености». Другое — идея раскрытости Универсума в Слове (Логосе). Особенно это касается стоиков, у которых Логос — максимальная на­сыщенность бытия, максимальная бытийственность. Бытие — там, где это Слово, а потому оно «прочитываемо знающими умами, взрастив­шими в себе семя предрасположенности к знанию». «Знающий муж» («муж добра») стоиков апатичен, мудрость его совершенна, т. е. пси­хологически родственна идеалу «учености». И Аристотель был убеж­ден, что исследующим истину «справедливо быть признательными не только тем, чьи мнения мы согласны принять, но и тем, кто говорил поверхностно: ведь и они в чем-то помогли истине, воспитывая нашу способность»2. А потому необходимо и полезно обращение к творче­ству других мудрых мужей,3 так как оно являет нам бытие случайно­сти, неадекватности которого и должна стать предметом исследова­ния. Что из себя представляло творчество Ликея — все эти гигант­ские компендиумы конституций греческих городов, метеорологических явлений, природных катаклизмов и видов животных — как не гран­диозную попытку объять Универсум ученым Логосом, нащупать ту напряженность бытия, что готова сказаться в слове теоретика-учено­го. Уже в Ликее в орбиту этой попытки включается исследование текстов различных мыслителей (о чем свидетельствуют многие «историко-философские» пассажи Аристотеля и историко-философский характер комментариев Теофраста). В Александрии же такое иссле­дование становится едва ли не главной целью.

 

Проявлением традиции учености была утрата эллинистической культурой того характера великой целостности, который она имела у досократиков, Платона, Аристотеля. И если III в. до н. э. — это эпоха, когда каждая из философских школ еще пытается утвердить свою особость, выработать собственную систему аргументации, то со II в. до н. э. начинается процесс заимствований фразеологии, терминов, при­меров, речений, в конечном итоге — концепций. Заимствование про­исходило вполне естественным образом — как стремление проиллю­стрировать свою концепцию иным языком, через новые образы и терминологию. Это стремление говорить об одном и том же разными языками будет для нас непонятно, если мы не согласимся с тем, что сама эпоха требовала многоликого языка от «мудрствующих». После

 

[22]

 

«великих синтезов» (если выражаться по-гегелевски) Платона и Ари­стотеля обилие философских направлений воспринималось как оби­лие частных точек зрения (что еще более подчеркивалось их крити­кой со стороны скептицизма). Избавиться от этой «частности» эпоха пыталась многоученостью, языком, обращенным ко всем философ­ским позициям. Отсюда возникает такое явление, как «философский синкретизм» первых веков н. э.

 

Эллинистические школы имели и определенную тягу к архаизации своих воззрений. Эпикур обратился к атомизму, кинические «ес­тественность, «жизнь согласно природе» корнями уходят в досократическое прислушивание к «бытию-природе». Наконец, стоицизм ос­мысливал свое первоначало через символические ряды, происходившие от Анаксимена и Диогена Аполлонийского, с одной стороны («Воздух-Пневма»), и Гераклита, с другой («Логос», «Огонь-Пневма»). Меж­ду тем «архаизация» философствования характерна как раз для эпох «рафинированных», «ученых».

 

Античная ученость — это восприятие всекосмической гармонии через многообразие философских традиций. Можно сказать, что об­разованный человек эпохи эллинизма вычитывает демиургический логос в сочинениях «мудрых мужей». Для любой из исторических эпох характерно, что отношение к миру строится через уже наличные в культуре формы, архетипы. Но для веков «учености» эти «культурные очки» прямо выражаются в широком и, что характерно, постоянно расширяющемся наборе текстов. Такое мировосприятие можно на­звать эклектикой, однако если говорить об эллинизме, то именно уче­ность стала фундаментом для возникновения как языческой, так и христианской экзегетики.

 

Экзегетика же — такой способ мышления, в котором логическое рассуждение уже открыто принимает форму отсылки к соответст­венному, оцениваемому как абсолютный, источнику и истолковывания его. Ни отсылка, ни истолковывание невозможны без многооб­разного знания, учености уже в религиозном смысле. Бытие мира созерцается через эти источники, более того, именно в них мир ви­дится подлинно сущим. Еще в античности культура воспринималась прежде всего как способность к истолковыванию священного тек­ста и как накопленный опыт этого истолковывания. Очередному «накоплению фактов» обязано своим расцветом позднее средневе­ковье и прежде всего схоластика, буквально упивавшаяся многооб­разием экзегетических подходов и систематизировавшая их в богословско-дидактических целях.

 

[23]

 

Однако если говорить о поздней античности, то ее истолковываю­щую рефлексию рамками «книжности» не ограничить. Экзегетика — это не только учение о понимании священного текста (развивавшее­ся еще в раввинистических школах последних веков до н. э.). Необхо­димо добавить, что экзегетика неразрывно связана также с учением о Посреднике, который, собственно, и «вещает» нам, выступая одновре­менно и создателем текста, и дарителем ключа к его пониманию. Речь идет об иудейском, гностическом и христианском Логосе, «единород­ном сыне Божием» — именно он является тем абсолютным «педаго­гом» (Климент Александрийский), кто гарантирует способность че­ловека понять богодуховный текст. Таким образом, экзегетика не сво­бодное истолкование, но следование за повелевающим, предводитель­ствующим Логосом.

 

Экзегетика — еще и переживание своей судьбы, раскрытой через целый ряд смысловых пластов. Такое переживание вновь сталкивает нас с проблемой воспитания, только уже не полисного, а, скорее, вне-полисного, в лучшем случае — в кругу избранных, эзотериков, «по оп­ределению» кардинально отличающихся от большинства сограждан. В таком кругу объектом «пайдевтического воздействия» становится то «божественное», что содержится в индивидууме. Воспитание же «божественной искры» оказывается предпосылкой индивидуализма геоцентрического толка, «осложненного» в эпоху поздней антично­сти нерефлексируемым субъективизмом культивирования «божест­венного» в себе. Естественно, что образованность «возрожденческого типа», средством которой становятся риторика и поэтическое слово, чужда такому воспитанию. Священный текст, доктринальный Логос — вот его предмет. Здесь ограниченность человеческого языка вливает­ся во всеобщность языка божественного, не воспроизводя его, но ото­ждествляясь с ним.

 

В итоге ни о какой культуре как феномене, самостоятельно созда­ваемом человеком, средневековье не знало. Оно трактовало, толковало, созерцало уже наличное и по сути внеисторичное, хотя и выраженное в исторической форме (Лице) Откровение-Знание, вызывавшее схо­ластические штудии. Огромный «культурный Космос», с которым име­ли дело поздняя античность и первые христианские авторы, постепен­но сужался. Отвержение разного рода трактовок Богочеловека приво­дило к тому, что многообразие оказалось «изгнанным» на периферию, в еретичество. Вырабатываемый «ортодоксальный язык» призван был сохранять должный строй всего сотворенно-сущего, всех материаль­ных и духовных сущностей. При этом схоластическая наука, постоянно

 

[24]

 

нагружаемая «университетским» стремлением к дефиниции, схоли­ям идистикциям, скрывала неисчерпаемый смысл истины Открове­ния, требующей индивидуального переживания, личного осмысли­вания. Во всевозможных добавлениях, ведущих в тупик наращива­нием детализаций, исчезала возможность охвата всеобъемлющего смысла всего сущего, и тем самым размывалось должное измерение человеческого существования. Стесненная ритуалами и догматами не только в «духовидении», но и в экстатичности, душевной страст­ности, личность была вынуждена держать про себя свои мысли, чув­ства и переживания.

 

Реакцией на доктринальную средневековую идею учености и ста­новится ренессансная идея humanitas. В средневековой доктрине по­следняя связана с divinitas догматом о боговоплощении, вочеловечивании Бога во Христе. Поэтому о парадоксальности божественного и человеческого можно говорить с точки зрения науки, если та ориен­тируется на познавательные способности человека, отвлеченные от его верующего сознания. Разум человеческий конечен, тогда как вера, сообщаемая христианским учением, безгранична. Вера едина, она ис­ключает сомнения, в то время как разум парадоксален и сомневается (если не опирается на истинную веру). Укорененная в истине Откро­венная вера ничего, кроме этой истины, не ищет, тогда как лишенный такой веры разум обречен на постоянный поиск. В стремлении осно­вать веру не на церковных догматах, а на самодостаточности опыта самоопределяющейся истины суть ренессансной идеи humanitas. Со­гласно этой идее, человек, коль скоро в его личностном обстоянии заключается божественное достоинство, способен собственными уси­лиями достигать вечной святости, преодолевая церковно-теоцентрическую неопределенность своего «окончательного искупления».

 

Против обязанности внимать истине Откровения «Отца во Хри­сте» под церковным надзором первым выступил Данте. Бессмыслен­ной средневековой схоластике с ее упражнениями в дефинициях и изощренно-тонких дистинкциях он противопоставил свое поэтиче­ское слово, которое сообщало возвышающее измерение жизненному назначению человека. Затем против университетской учености, заклю­чающей в себе основной смысл университетской науки, выступил Пет­рарка, усматривавший призвание человека в прославлении себя сре­ди современников такими деяниями и творениями, которые будут помнить во всех последующих поколениях. Данте и Петрарка счита­ли, что не в знатном происхождении, не в отвлеченной от всего мир­ского святости и не в церковно-иерархической должности, не в уни-

 

[25]

 

верситетской учености, ориентированной на толкование доктринальных текстов, осуществляется подлинное величие человека, но в личностно-творческом выражении его божественной сущности, обретаю­щей свою субстанцию в поэтической стихии слова, не с помощью церковных канонов, а в качестве присущей ему самому теургической способности. В лице Данте и Петрарки поэзия преодолевает схола­стику: уже не доктрина с присущей ей логико-грамматической арти­куляцией, а поэтическое слово становится опосредующим и связую­щим звеном между Божественным Логосом и человеческим языком. Звеном, в котором находится «рубрика, гласящая: "Incipit vitanova"»4. После Данте и Петрарки формируется studia humanitatis в противовес университетской науке, а сама идея humanitas постепенно приобрета­ет демиургийный облик. Этому способствовала не только поэзия, осу­ществляющая переименование всей реальности, но и, начиная с Джотто, живопись, затем зодчество и ваяние. Схоластическом^ универсуму рас­суждения противополагалась также риторика, которая становилась основным разделом studia humanitatis и служила инструментом обос­нования ее как такой «новой науки», которая извлекает изначально заложенные в разумах самих людей семена, отражающие божествен­ные истины.

 

Вообще для номиналистов и гуманистов XIV в. язык оказывается независимой от бытия сферой, где способности человека могут выра­жаться совершенно свободно. Номиналисты проблематизировали язык, рассуждая о соотношении слов и вещей, о соответствии структур язы­ковых выражений структурам бытия природно сущего. Они искали «экономичные» (в смысле однозначности) и «элегантные» формы выражения истин теологии, подчеркивая независимость языковых номинаций от чувственно воспринимаемых «реалий». Гуманисты, опи­раясь на поэзию Данте и Петрарки, заново открывали чувственный континуум ocicruriois в его первоначальном плане. В поэтическом опыте он преобразовывался и получал самодовлеющее значение, в силу чего К. Салютати определял поэзию как освобождение. Если Н. Кузанский рассматривал беспредельный мир как экспликацию бесконечного божественного бытия, то К. Салютати квалифицировал поэти­ческое воображение как такой неограниченный мир свободных интенций и значений, в котором возможности творчества, изучения и открытости новых смыслов человеческого существования являются неограниченными5.

 

Поэтическое воображение продуктивно, а его продуктивность основательна. В противоположность прежним эпохам, где поэт при всех

 

[26]

 

восхвалениях божественного поэтического энтузиазма оставался не­адекватным зеркалом, множившим, дробившим лик истинного бытия (ср. Платон «Государство»), и все, что было в поэзии подлинного, при­писывалось не поэту, а снизошедшей на него благодати, теперь поэт самодостаточен. Для Ренессанса характерен настоящий культ творческой личности. Творчество как догматическая характеристика Бога-Отца переносится на деифицированного человека, а точнее — творчество само становится процессом деификации. Личность утверждала себя и свою самость именно через подчеркивание творческой природы человеческой самобытности.

 

Но в пробуждении личного сознания обострялось восприятие опасности самодовления и обожествления человеческого, возможность самоизмышления, которая после Н. Кузанского тревожила всех гуманистов и художников. Как раз из этой тревоги проистекала ориента­ция в идее humanitas на римскую virtus как образцовую добродетель, требующую отречения от себя во имя общего блага. Формирование studia humanitatis в противовес теологии опиралось на сферу «свободных искусств», в которой усматривали выражение подлинной сути самой по себе человеческой деятельности. При этом вовсе не отрицалась универсальность божественной провиденции, определяющей по­рядок природных вещей и событийный характер человеческих дел, но отвергались авторитарность церковноцентричного мышления и его промыслительные притязания. (Обращало на себя внимание то, что сама церковь, вовлеченная в политику и торговые отношения, гораздо в большей степени ориентировалась на светское, чем на священное и божественное.) В идее humanitas человеческое достоинство осознавалось в возможности самодеятельности, в возможности са­мому что-либо предпринимать и осмысливать, самому себя формировать и самому все оценивать. У Н. Кузанского категория возможности оказывалась ключевой для понимания собственного бытия, которое есть одновременно и бытие, и неисчерпаемая возможность бытия (posse est)6. Именно в свете категории возможности за­ново определялся горизонт присущей человеку свободы воли.

 

Таким образом, сколь бы ни ограничивала идея humanitas субъективность самовыражения, все-таки приписывание человеческой творческой деятельности сакральной, по сути, природы превращало деятельного индивида в теурга, в мага (Ренессанс сближает до взаимоотождествления эти понятия). Антропоцентризм такого рода соз­давал основу для магического культа человека. Происходило оживление «герметики» и «натуральной магии», широкое распростране-

 

[27]

 

ние «нумерологии», астрологии и алхимии, идей о пронизывающей все сущее мировой симпатии, красоты, проникающей во все сущее «силы любовного тока». Эти идеи оказывались основой недиффе­ренцированного эстетического континуума, где осуществлялась пе­рестройка вертикального, иерархичного средневекового мироздания в горизонтально-перспективный универсум, одушевленный в каж­дой своей части и пронизанный универсальным принципом ста­новления и преображения всех вещей во времени. В миро историче­ском мышлении эпохи Возрождения поэзия и риторика неотдели­мы от теолого-философских умосозерцаний. Живопись, скульптура и архитектура намеренно притязают на статус богодухновенной науки, а все технические изобретения и проекты наделяются магическим ореолом в соответствии с образом самого человека и приемлемого для него мира. Уже в лице Данте средневековое мистическое и схо­ластическое богословие преобразуется в такую «поэтическую тео­логию», которой грезили Фичино и Джованни Пико, Джанноцо Маннети, слагающий хвалу «царству человека», и Кристофоро Ландино, стремящийся отыскать у поэтов скрытую мудрость божественного откровения. В трактате «О зодчестве» Альберти предупреждает, что самодовлеющее воображение обязано подчинить себя скрытым в природе причинам, исходящим из нерушимых и взаимосвязанных законов, благодаря которым только и можно постигать смысл и про­исхождение вещей. В противном случае самопроизвольное челове­ческое бытие в его способностях и умениях неизбежно спровоциру­ет взрыв всесокрушающей иррациональной стихии жизни. Но ведь именно природа, «лучший устроитель вещей», согласно Альберти, проявляет себя во всех окружающих вещах настолько и так, что только человек может познать их и использовать, и для этого они как раз и созданы. В зодчестве воплощается все человеческое величие и на­значение; согласно Леонардо да Винчи, в изобретателе и художнике все тайны мира извлекаются из самых потаенных глубин и предста­ют перед нами в загадочно-целостном образе реальности, в такой единой картине мира, в которой все и как бы в единый миг раскры­вается и в то же время оказывается сокрытым. Единственно под­линная наука есть наука художника, наука изобретателя и зодчего, поскольку только в ней одной торжествует человеческое достоинст­во: только человек является той центральной и сознательно дейст­вующей силой мироздания, раскрывающей все движущие причины Вселенной, которая своим непрерывным напряжением способна пре­образовать все сущее в гармонию высшего порядка.

 

[28]

 

Однако не только собственно творческая деятельность характери­зует бытие гуманиста. Гуманисты сознательно принимают на себя роль воспитателей человеческих душ, чтобы обратить всех и каждого к достойной человечности, к рангу человеческого достоинства, полу­чающего свое выражение прежде всего в открыто публичной жизни, каковая в своей сути, согласно Л. Бруни, есть как бы непрерывный континуум, не ограничиваемый ничем внешним диалогический про­стор для действенных собраний свободных и равных в своих правах граждан. Они берут на себя роль церковнослужителей, но в качестве государственных мужей и литературных наставников. Они уже стали служителями того, что ныне мы называем «культурой». Или, другими словами, служителями греческой «пайдейи», все более обращающей­ся в «культуру».

 

Так дедуцируется идея культуры. Связанная с деятельностью че­ловека, она обращена не в прошлое, не к традиции, нависающей над настоящим. Ее основание, фундамент — творческая, созидательная активность человека, ведущая к личному совершенству (отсюда «куль­турность» как его признак). Какими бы сакральными причинами ни объясняли гуманисты (они были людьми верующими) возникнове­ние «специфически человеческого», т. е. культуры, она остается про­дуктом человеческой деятельности. Тот факт, что принципиальной позицией Ренессанса был постоянный «огляд» на античность и пер­вые века христианства, также не превращает возрожденческую эпо­ху в «традиционную». Античные образцы сознательно повторялись и культивировались сознательно; они именно воссоздавались лишь благодаря настойчивой, последовательной деятельности гуманистов, обретая бытие. Повторим: античность (или то, что под ней понимал Ренессанс) создавалась гуманистами — и как реализация образца, и как контролируемая «перспективным», «предвосхищающим» мыш­лением деятельность вполне посюсторонних, «историчных» творцов. Иными словами, только в эпоху Возрождения и стало возможно по­нимание культуры как «опредмеченной», фиксируется в «культур­ных фактах» творческой деятельности человечества. Именно отсюда проистекало отсутствовавшее доселе противопоставление «культур­ного» (а не просто «искусственного») и «природного», вообще раз­личение человеческого и природного как разных субстанций. «Вос­питание», «человеческое достоинство», «экзегеза» и прочее отныне становятся не столь существенными смыслами термина cultura. Бо­лее важным смыслом этого термина становится опредмеченная в явлениях искусства, мысли, социальной, политической, «материаль-

 

[29]

 

ной» жизни деятельность человека, деятельность, «представляющая» специфически человеское, а порой и просто замещающая его. Рас­пространение в социальной философии XVIII в. именно такого смыс­ла термина «культура» стало окончательным закреплением аккуму­лированных Возрождением перемен в воззрениях на человека и «че­ловеческое».

 

____________

 

1 Обоснование пайдевтического характера античной цивилизации принадлежит В. Йегеру (см. Jaeger W.: Paedeia. New York, 1934-1947.)

 

2 Аристотель. Метафизика. 993b. 11—14.

 

3 Там же. 993b и далее.

 

4 Начинается новая жизнь» (лат.). — См.:.Данте Алигьерч. Новая жизнь // Малые произведения. М., 1968. С. 7.

 

3 См.:.Stuever N. S. The language of histoly in the Renaessance. Princeton, 1970. P. 51-52.

 

6 Кузанский Н. О возможности-бытии // Кузанский Н. Соч.: В 2 т. Т. 2. М., 1979.

 



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2016-06-29; просмотров: 169; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 3.81.79.135 (0.086 с.)