Заглавная страница Избранные статьи Случайная статья Познавательные статьи Новые добавления Обратная связь FAQ Написать работу КАТЕГОРИИ: АрхеологияБиология Генетика География Информатика История Логика Маркетинг Математика Менеджмент Механика Педагогика Религия Социология Технологии Физика Философия Финансы Химия Экология ТОП 10 на сайте Приготовление дезинфицирующих растворов различной концентрацииТехника нижней прямой подачи мяча. Франко-прусская война (причины и последствия) Организация работы процедурного кабинета Смысловое и механическое запоминание, их место и роль в усвоении знаний Коммуникативные барьеры и пути их преодоления Обработка изделий медицинского назначения многократного применения Образцы текста публицистического стиля Четыре типа изменения баланса Задачи с ответами для Всероссийской олимпиады по праву Мы поможем в написании ваших работ! ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?
Влияние общества на человека
Приготовление дезинфицирующих растворов различной концентрации Практические работы по географии для 6 класса Организация работы процедурного кабинета Изменения в неживой природе осенью Уборка процедурного кабинета Сольфеджио. Все правила по сольфеджио Балочные системы. Определение реакций опор и моментов защемления |
Об очерках Дюма о путешествии в Россию 5 страницаСодержание книги
Поиск на нашем сайте
― Вот билеты на них, ― сказал Дандре. Служащий окинул взглядом вагон: обе собачки ничем не выдавали себя. Он посчитал, что они в боксе, и удалился. Раздался гудок. Поехали. На станции Экс-ла-Шапелль появился другой служащий. ― Ваши билеты, ― попросил он. Билеты были предъявлены. ― Очень хорошо; с вами собаки? ― Вот билеты на них, ― сказал Дандре. Ознакомившись с ними, служащий, вне сомнений, хотел уже уйти, как его предыдущий коллега, когда Душка, понимающая, конечно, что вопрос касался ее, высунулась из шалей и кружев, где она была погребена, и зевнула перед пруссаком нос к носу. ― С вами собаки! ― повторил он почти в угрожающем тоне. ― Вы это прекрасно знаете, поскольку вот они, билеты на них. ― Да, но собаки не могут находиться в вагонах вместе с пассажирами. ― Почему? Несомненно, что мы тотчас услыхали бы объяснение слов достойного служащего, но раздался гудок, и поезд тронулся. Еще немного пруссак оставался висеть на подножке, остервенело повторяя предписание: «Собаки не могут ехать в тех же вагонах, что и пассажиры». Но, наконец, наступил момент, когда, рискуя прибыть в Кельн, как ты ― в Понтуаз, он вынужден был спрыгнуть. На протяжении всего перегона наш разговор вращался вокруг одного и того же: «Почему в Пруссии собаки не могут ехать в тех же вагонах, что и пассажиры, а во Франции могут?» Никто из нас не был достаточно силен, чтобы решить этот вопрос. На первой же станции, едва мы остановились, на подножку вскочил железнодорожный служащий. У него был вид бешеного. ― Собаки! ― заорал он. Тратить время на наши персоны перестали совершенно. ― В каком смысле, собаки? ― Да, с вами собаки. ― Вот билеты на них. ― Собаки не могут ехать в тех же вагонах, что и пассажиры. Сейчас мы все же услышим разгадку. ― А почему? ― спросил Дандре. ― Потому что они могут стеснить пассажиров. ― Это не тот случай, ― на великолепном немецком сказал граф, который впервые взял слово, ― потому что собаки наши. ― Это ничего не значит, они могут мешать пассажирам. ― Но, ― настаивал граф, ― если нет других пассажиров, кроме нас? ― Они могут стеснять вас. ― Они нам не мешают. ― Такова инструкция. ― Пусть так, если есть другие пассажиры; но она ни при чем, когда вагон целиком оплачен собственниками собак.
― Такова инструкция. ― Это невозможно, чтобы инструкцию доводили до такого абсурда. Идите за начальником вокзала. Служащий побежал за начальником вокзала. Тот появился. Усатый, с крестом и тремя медалями. ― С вами две собаки? ― спросил он. ― Да. ― Нужно отдать собак, их поместят в специальный бокс. ― Но мы вас пригласили как раз потому, что хотим оставить собак при себе. ― Невозможно. ― Почему? ― Потому что собаки не должны ехать в тех же вагонах, что и пассажиры. ― Поясните. ― Они могут стеснить пассажиров. ― Но если пассажиры ― мы, если собаки ― наши, если вагоны нами оплачены? ― Такова инструкция. Давайте сюда собак. Собрались уже отдать собак, как раздался гудок. ― Ладно, ладно, ― раздраженно произнес начальник вокзала. ― На следующей станции! Мы уже порядочно отъехали, а все слышали его грозный крик: «На следующей станции!» В тревоге ожидали мы следующую станцию. Едва поезд остановился, к нашему купе устремились двое служащих с криком: ― Собаки! Очевидно, им отрекомендовала нас предыдущая станция. На этот раз не было возможности защищаться: один из пруссаков схватил Душку. Только Мышка исчезла, как сквозь люк провалилась. ― Вторая собака, ― кричал второй пруссак, ― вторая собака! Где вторая собака? Раб инструкции, служащий грозился найти Мышку даже там, где прятаться ей и не снилось, когда Дандре внезапно озарило. ― Вторая собака? ― повторил он. ― Она в следующем вагоне, идите туда. Он и, правда, бросился к соседнему вагону, несмотря на крики Луиз, схватил, где нашел Шарика, с крайней нежностью опекаемого его покровительницей, и пошел присоединить его к Душке. Пруссак выглядел радостным; он сунул Шарика и Душку в специальный бокс и вернулся закрыть дверь за Дандре, желая нам счастливого пути. На лице бравого малого было разлито блаженное удовлетворение, вызванное успокоенной совестью и довольством самим собой. Он выполнил инструкцию. Это событие сулило нам в дальнейшем относительный покой; мы погрызли фруктов, приняли по стакану вина со льдом и уснули. На следующей станции нас разбудил резкий возглас:
― С вами три собаки? ― Две, ― ответил Дандре в полусне; вот билеты на них. ― Три, ― сказал служащий. И он показал пальцем на Мышку, которая вылезла из своего убежища и, не соображая, что весь вопрос в ней, имела неосторожность усесться на несессер графини. Пришлось признаться в контрабанде; мы смирились; служащий сделал внушение, которое мы покорно приняли; оплатили третье место для Мышки, отправленной в компанию Душки и Шарика, и поехали дальше. Между 11 часами и полуднем прибыли в город трех королей, куда почти 14 лет назад вместе с тобой мы приезжали этой же дорогой. Поэтому пропусти то, что я буду рассказывать тебе о Кельне». * * * «Берлин 19 июня
Два воспоминания ― одно из детства, другое из моего зрелого возраста ― связаны с Кельном. В 1814 году во время иностранного нашествия моя мать побоялась остаться в городке Вилле-Коттре и решила, почему ― не знаю, что в большей безопасности мы были бы в Крепи-ан-Валуа, отдаленном городишке, который в смысле безопасности не имеет других преимуществ, кроме того, что в отличие от Вилле-Коттре расположен в стороне от большой дороги; мы спрятали в погребе белье, столовое серебро, две-три наиболее ценные вещи из мебели и верхом на осле ― я сидел на крупе позади матери ― начали бегство в Египет. Цели путешествия достигли через три с половиной часа езды. Вначале остановились у старой дамы, дети которой были в одной со мной школе и которая предложила нам гостеприимство; звали ее мадам де Лонгпре, и была она вдовой бывшего камердинера Луи XV, подарившего ей среди прочего ― возможно, она была достаточно красива для того, чтобы его величество позволил себе обронить взгляд на свою подданную, ― роскошный древнекитайский сервиз. До сих пор вижу эти огромные суповые миски, эти гигантские блюда, эти циклопические салатники с цветами, измышленными фантазией какого-нибудь неизвестного Диаса, с драконами, созданными воображением какого-нибудь Ариоста без имени: это выглядело так, что современный собиратель всякой всячины мог бы сразу лишиться чувств. Но в 1814 году такое собирательство было неизвестно; раз десять несчастная женщина, которая не была богата и страдала серьезным пороком ― напивалась, пыталась продать королевский сервиз целиком; однако в ту пору в моде была этрусская утварь, а не китайский фарфор. Она не могла получить за него цену, какую сегодня дают за крейский ― de Creil (фр.) фаянсовый сервиз. Поэтому, когда ее одолевало желание напиться, она брала что-нибудь, блюдо или миску, и ходила от двери к двери, стараясь это продать. Если ей удавалось получить 40 су за вещь стоимостью 200 франков, она шла на радостях к бакалейщику, выпивала два, четыре, шесть стаканов кряду и возвращалась к себе только пьяной вусмерть. Так все и разошлось по частям. Мы пробыли у нее всего несколько дней; моя бедная мать, отдававшая предпочтение мне, а не горькой, и не пьющая ничего, кроме воды, не могла присутствовать на этом омерзительном пьяном спектакле. Она договорилась со вдовой врача, два сына которой повторяли карьеру отца, один на гражданской, второй ― на военной службе. Старший сын, гражданский врач, жил у матери. Младший, полковой хирург, в это время давал повод семье к серьезному беспокойству за его судьбу: накануне сюда докатилось известие о Бриеннской битве; после битвы о нем не было ни слуху ни духу. Убит, ранен, взят в плен? Были еще две сестры, Амели и Адель. Всю эту приличную семью называли семьей Мийе [или Милье].
Достойная вдова уступила нам спаленку на две кровати. Спаленка располагалась на втором этаже, и, хотя окнами выходила во двор, из нее была видна улица: ни что иное, как большак, ведущий из Крепи в Вилле-Коттре. Что касается питания, мы ели все вместе, но каждая из сторон платила за себя. В первую же ночь, на рассвете, мы услышали сильный стук в ворота; всполошились: моментально все были на ногах, потому что все время ожидали появления врага. Месье Мийе-старший отважился пойти отпереть калитку, он считался единственным мужчиной в доме; мне тогда было 11 лет. Все с ужасом ждали, когда войдет ночной визитер, не перестающий барабанить в ворота. Но послышался радостный вскрик; месье Мийе позвал свою мать и сестер. В салон ворвался вдруг симпатичный молодой человек 25-28 лет и, сбросив шинель, предстал перед нами в форме полкового хирурга. Счастливое восклицание вырвалось разом из всех уст. Это был второй сын дома, о котором не было вестей целых два месяца. Мать, сестры, братья бросились обнимать друг друга, смеясь и плача, что-то говоря наперебой. Моя мать потянула меня к выходу и молча вывела меня; мы были чужими, а в подобных обстоятельствах всякий чужой ― помеха радости. Никто не обратил внимания на наш уход. Предоставили нас самим себе; не заметили нас, а если и видели, то о нас забыли. На следующий день нам рассказали все, что случилось накануне, как если бы мы при этом не присутствовали; но из рассказа мы узнали и то, что знаем теперь, то есть поведали, чего мы не знали. Молодой офицер служил в армейском корпусе маршала Мортье; тем вечером корпус был застигнут врасплох в Вилле-Коттре. Произошла кровопролитная схватка, жуткое ночное ― спасайся кто как может, когда каждый палил без разбору. Фредерик Мийе, естественно, тоже стрелял. Находясь всего в трех лье от родного города, он думал о своей матери и сестрах, об этом милом домике, таком мирном, с садом, который делал его похожим на селянку, идущую на танцы с букетом цветов; он сориентировался, определился на местности, двинул прямо через поля, вброд форсировал речушку Восьеннку, выбрался на дорогу к Тийетскому лесу и пришел постучать в такую знакомую дверь. Теперь, когда он обнял мать, брата и сестер, он хотел бы вернуться в свой армейский корпус. Но где он, корпус? И разве исключено, что, пытаясь его отыскать, не напорется он на какую-нибудь прусскую часть и потеряет свободу или жизнь? Не лучше ли за отсутствием других вестей дождаться пушечной канонады, которая слуха не обойдет. Он присоединился бы к артиллерии, говоря на военном языке.
Ожидая, что враг может ворваться с минуты на минуту и опознает в нем служащего французской армии, Фредерик сбрил усы и оделся в гражданское. Военное обмундирование, аккуратно сложенное, и шпага были упрятаны в недра шкафа. Только были предприняты эти меры предосторожности, как узнали, что небольшой отряд французской пехоты и кавалерии только что вошел в Крепи. Фредерик побежал узнать, что за часть: это заблудилась небольшая колонна из армейского корпуса герцога Рагузского. Она успела выставить часовых и рассчитывала немного отдохнуть. Но враг преследовал ее по пятам. Едва Фредерик вернулся, как мы услыхали ружейный выстрел; потом часовой, поставленный в начале нашей улицы, прибежал в город с криком: «В ружье!» За ним полевым галопом приближался корпус прусской кавалерии. До сих пор вижу солдат того корпуса. На них были короткие голубые рединготы с белыми воротниками и серые штаны. С приближением грохота, что разрастался на дорожной мостовой, жители закрыли окна и заперли двери. Было ясно, что солдат, бегущий впереди врага с криком «В ружье!», будет настигнут и сражен раньше, чем достигнет центра города, где отдыхали его товарищи. Мийе-старший метнулся к калитке, отпер ее и поманил солдата, который бросился в сад. Дверь за солдатом захлопнулась с быстротой, на какую способна театральная машина. И вовремя. Кавалеристы, это мы наблюдали несколько минут, обогнули наш дом, стоящий на самом повороте улицы, и ворвались в город. Они пронеслись как ураган. Мийе открыл дверь черного хода и показал солдату обходную дорогу, по которой он смог бы попасть к своим товарищам. Солдат задержался ровно на столько, чтобы выпить стакан вина и перезарядить ружье, и ушел. Дверь снова была закрыта и заперта на засов. Понятно внимание, с каким каждый в доме воспринимал подробности этой драмы; мы смотрели во все глаза, прислушивались ко всему. И вскоре услышали грохот тех же подков на мостовой: снова вскачь неслись наши голубые пруссачки. Но из города они вылетали еще быстрее, чем врывались в него. Гнали их наши гусары. Несмотря на то, что моя мать делала все, чтобы меня удержать, я подбежал к окну и увидел нечто возвышенное и жуткое, называемое рукопашной схваткой. Дрались грудь против груди на саблях и пистолетах. Пруссаки тщились опомниться и продержаться хотя бы миг, но натиск был слишком силен: их вынудили отступать и в бегстве снова нестись с той быстротой, на какую только способны их кони. Вся эта масса ударилась в бег, вытянулась, продолжая сражаться, и скрылась в грохоте и дыму за поворотом дороги, оставив лишь несколько тел, простертых на мостовой. Три из них были недвижны, в лужах крови; четвертое ползло к воротам нашего дома, наверняка для того, чтобы положить голову на порог и спокойно умереть на каменной подушке, вспоминая свою родину. Это был молодой человек в голубом рединготе: следовательно, пруссак. Кровь обильно струилась из раны на лбу. Мийе и Фредерик бросились к калитке, открыли ее, и он потерял сознание у них на руках. Затем дверь, которая с одинаковым милосердием открывалась перед врагами и друзьями, закрылась за ними. Раненого молодого человека внесли в салон. В бою лицом к врагу, он получил сабельный удар, раскроивший ему лоб, и в результате ранения потерял много крови.
С этого момента раненого окружили всеобщим вниманием. Если победителями останутся французы, то нам вообще не надо будет ничего бояться; если ― пруссаки, то он станет нашей охранной грамотой. Только об этом и думали, дав ему приют; но, в конце концов, чтобы обстановка стала приемлемой, нужно принять ее такой, какая она есть. Женщины стали готовить корпию, два хирурга разорвали полотенца на бинты. Раненый все время находился без сознания; череп бы раскрыт, и опасались, не задет ли мозг. Во время этих приготовлений мы услыхали сигнал к атаке, принятый во французской кавалерии; мимо наших ворот проскакали две-три роты вольтижеров, принимающих участие в бою. Вскоре раздалась ужасающая ружейная пальба: вне всякого сомнения, на городской окраине они встретили врага. Раненый был перевязан по всем правилам военной хирургии. Перевязанный, он пришел в себя. Он очень слабо владел французским, но Мийе-старший хорошо говорил по-немецки, и таким образом раненый и хирург легко поняли друг друга. Минутой позже сильно постучали. Мийе-старший пошел открыть. Хозяевами города стали пруссаки, и группа солдат заявилась потребовать крова и пищи. Прежде всего, Мийе проводил их к раненому, который был узнан офицером, и тот поставил у ворот часового с предписанием никого в дом не пускать. Стоит ли говорить, что как только часовой встал на посту, его проводили на кухню, где он нашел приготовленный для него обед. Месяц спустя молодой пруссак покинул нас излеченным полностью, благодаря заботам матери и сына, сестер и брата. Заказал в нашу честь благодарственные молебны, оставил нам свое имя и адрес. Звали его Антон-Мария Фарина, и был он родом из Кельна. Это был племянник знаменитого Иоганна-Марии Фарины, первого дистиллятора в мире. В 1833 году я посетил берега Рейна. Побывал в Кельне. Навел справки о нем. Антон-Мария Фарина бросил наносить и получать сабельные удары, заделался дистиллятором и торговал одеколоном [кельнской водой]. Я попросил показать мне его магазин. Вошел под предлогом купить флакончик из парфюмерных товаров. В магазине был только мальчик. Я послал его за хозяином. Патрон обедал. Хотя и отвлеченный от этого важного занятия, он появился с улыбкой на лице и предупредительным видом. Я взглянул на его лоб: шрам на месте. Конечно, это был он. Хозяин магазина заметил, что я разглядываю его с пристальным вниманием, и спросил, чем обязан такой чести. Тогда я спросил, не помнит ли он, где получил рану, шрам от которой носит на лбу. Он ответил, что во французском городе Крепи. Дальше я спросил, не помнит ли он семью, которая его подобрала. Он сказал, что это была семья Мийе. И еще раз я спросил, не помнит ли он мальчика 10-12 лет, который держал в руках кюветку, полную воды, окрашенной его кровью, когда он снова открыл глаза. Он посмотрел на меня с любопытством. ― Не прошу, чтобы вы его узнали, ― сказал я со смехом, прошу, чтобы вы его вспомнили. ― Так это были вы? ― спросил он. Я протянул ему обе руки и назвал одну-две детали, которые не оставляли ему и тени сомнения. Он бросился ко мне на шею и позвал всю семью ― жену и двух очаровательных дочек. В двух словах, по-немецки, они были введены в курс дела. Начались общие объятия. Меня потащили в столовую, усадили, стали пичкать зайчатиной с черносливом, телятиной с вареньем, анисовым хлебом и распечатали, чтобы оросить все это, бутылку самого лучшего иоганнесбергского вина, какое смогли найти в подвале. За столом провели весь день, вечером пили чай с вареньем разных видов. Расстались в час ночи. На памяти предков не было случая, чтобы в Кельне ложились спать так поздно. Второе воспоминание более свежее. В 1840 году я жил во Флоренции в прелестном доме на via Arondinelli (итал.) ― улице Ласточек, что мне уступил мой друг Купер, в то время атташе английского посольства, а теперь владелец кое-чего в Париже, что дает ему 600-800 тысяч ливров ренты, но всегда остроумный и отличный товарищ, good fellow (англ.) ― добрый малый, как говорит Шекспир, он такой же в Париже, каким был во Флоренции. Однажды мне доложили о визите немецкого пастора. Немецкий пастор! Что нужно от меня немецкому пастору? ― Ладно, ― сказал я, ― впустите. Я ожидал увидеть почтенного белобородого старца и приготовился просить его благословения, но ко мне проводили человека лет 30-ти: белокурого, розовощекого, упитанного, с улыбкой на лице и рукой, протянутой для рукопожатия. Я тоже улыбнулся и протянул ему руку. ― Чем могу вам служить? ― спросил я. ― В ваших силах помочь мне увидеть Рим, а я умираю от желания его увидеть, ― ответил он, ― и пусть я его не увижу, если вы не такой, каким я себе вас представляю. ― Как вы, я начинаю говорить, что надеюсь оказаться таким, каким меня вы себе представляете. Так каким же образом я помогу вам увидеть Рим? ― Позвольте поведать вам мою историю. Это не будет долго. ― Сначала сядьте; вы не расскажете вашу историю прежде. Молодой пастор сел. ― Зовут меня С…, ― сказал он. ― Я сын прославленной трагедийной немецкой актрисы С…, брат знаменитого комедийного актера Д… ― Но тогда, ― перебил я, ― я знаю всю вашу семью. ― Это хорошо, это меня ободряет. ― В таком случае продолжайте. ― У меня небольшой церковный приход в Кельне, позади собора. Если когда-нибудь вы попадете в город Агриппины[33], то вы меня там найдете. Я поклонился. ― Я получаю 1200 франков годового жалования; сэкономил и отложил 1000 франков и на эти деньги предпринял поездку в Италию, осуществляя мечту всей моей жизни. Я всегда хотел увидеть Рим. ― Понимаю. ― Вот и хорошо, месье, поймите мое отчаяние. Из моей тысячи осталось только 200 франков, остается вернуться в Кельн, и я так и не увижу Рима! Я рассмеялся. ― И вы разыскали меня, чтобы я помог вам увидеть Рим? ― подытожил я. ― Воистину так! Я пришел взять у вас взаймы 500 франков, которые не верну вам никогда; предупреждаю заранее, чтобы вы знали, на что идете; по крайней мере, не требовали, чтобы я перебивался с хлеба на воду в течение пяти лет; пойду и на это, если потребуете, но это было бы крайне неприятно. ― О, дорогой месье С…, ― сказал я, ― конечно, вы полагаете, что я неспособен на такую жестокость, не правда ли? ― Да, я так думаю, и поэтому обратился к вам. ― Вы и увидите Рим, и выпьете ваш стаканчик рейнского вина, и съедите ваш кусок говядины после вашего супа; пойдемте со мной. ― С удовольствием следую за вами. ― Великолепно. Мы направились к мессье Пловдену и Франку, которые открыли мне кредит; я распорядился отсчитать доброму пастору С… 100 римских экю и пальцем указал ему на дорогу в Рим. Он бросился ко мне в объятья, плача от радости. ― Чего уж, ― сказал я ему, ― счастливого пути, и не забывайте меня в ваших молитвах. ― Разве добрые сердца нуждаются в молитве за них? ― ответил он. ― Добрые сердца сами за себя говорят. Я буду думать о вас и любить вас; не просите меня больше ни о чем. И он уехал. Двумя годами позже я побывал в Кельне вместе с тобой, ты помнишь об этом, мое дорогое дитя? Я отправился с визитом к пастору С… Как он и говорил, его дом найти было не трудно. Я вошел без того, чтобы обо мне доложили. От нежданной радости он вскрикнул. Затем в некотором смятении: ― Вы, очень надеюсь, пришли не за тем, чтобы потребовать назад ваши сто римских экю? ― спросил он. ― Нет, только спросить, видели ли вы Рим, и как вам понравился Рим. Он поднял глаза к небу. ― Какой город! ― сказал он. ― И если вдуматься, то это вам я обязан тем, что сподобился увидеть его, прежде чем умереть. Он обнял меня. ― Входите, ― пригласил он, ― входите, я вам кое-что покажу. Я пошел за ним с тем же доверием в Кельне, с каким он пошел за мной во Флоренции. Он ввел меня в спальню, и показал на мой портрет между портретами Гюго и Ламартина. ― А это! ― обратился я к нему. ― Почему эти мессье в рамках, а я без? ― Потому что вы ― в кадре моего сердца, ― оказал он. Таковы два воспоминания, которые связаны для меня с городом Кельном, и которые ты очень захочешь вставить по месту и вместо того, что встречается, между прочим, в моих «Путевых очерках о Рейне». Ты верно полагаешь, что и на этот раз в Кельне моей первой заботой было повторить оба визита. Увы! Антон-Мария Фарина, славный молодой человек, перевязать рану которого я помогал в 1814 году, умер год назад в возрасте 70 лет. А мой друг С…, турист, уехал из Кельна в близлежащий городок, где получил церковный приход с жалованием на 200 франков больше. Пусть один с миром покоится в могиле, пусть другой радуется жизни в своем доме священника!» * * * «Берлин 23 июня
Прибыв на станцию железной дороги на Берлин в четыре часа пополудни, мы застали опередившего нас Дандре в жаркой дискуссии с железнодорожными служащими, представляющими собачий департамент. Решительно, наша свора стала камнем преткновения. Именно о ней вот так мы и подумали сначала; но на этот раз вопрос стоял ни о Душке, Мышке и Шарике, а о Синьорине. На этот раз, чтобы защититься от врагов, с которыми свела дорога, Дандре решил объявить всех животных ― от морды до хвоста, рискуя омрачить в дальнейшем их путешествие боксом для четвероногих. Это было чудесно, поскольку собачий вопрос мучил, и потому что без всякого труда удалось приобрести билеты на Душку, Мышку и Шарика; но за собаками, за Шариком шла киса Синьорина. При имени Синьорина с указанием ее расы и пола служащий раскричался. ― Кошки не ездят, ― отрезал он. ― Как так! Кошки не ездят? ― начал настаивать Дандре. ― Нет, ― подтвердил служащий. ― Но собаки же отлично путешествуют. ― Собаки ― другое дело. ― А почему не путешествовать кошкам, раз едут собаки? ― Потому, ― ответил служащий, ― потому что… потому что на кошек нет тарифа; а раз на них нет тарифа, они не должны разъезжать. Пруссаки не предусматривали кошку-пассажира. И правда, кошка была новой разновидностью пассажира, открытой графом Кушелевым и классифицированной Дандре. Она рождается на юге, а когда встречается с русскими семьями, к которым привязывается, эмигрирует на север. Так случилось и с Синьориной, хотя в Кельне ― колонии Агриппины, городе трех королей и 11 тысяч девственниц ей объявили, что кошки не ездят. Понадобилось бежать к начальнику вокзала, который вначале был слегка ошеломлен просьбой, однако, после совета со своей администрацией, ее удовлетворил в порядке исключения, подчеркнув, что и в самом деле тариф никоим образом не распространяется на кошек, но, как ему кажется, было бы противозаконным принести Синьорину в жертву ведомственному упущению и применить к ней строгую меру, уподобляемую, на его взгляд, политическому изгнанию, и поэтому она может ехать дальше, при условии, что будет оплачена как собака. И еще: поскольку на кошек нет тарифа и в инструкции ничего не сказано о том, могут ли они стеснить пассажиров, он решил, что Синьорина может остаться в корзине, а корзина поедет в вагоне, где едет Луиз. После Синьорины ― Черепаха. К счастью, несмотря на заботу, с какой ее обложили салатом в коробке из-под варенья, Черепаха не подавала ни единого признака жизни; служащие вертели ее так и сяк, но в любом положении она не шевельнулась; ее объявили мертвой и приравняли к раковине, то есть просто к любопытной безделице. Заметь мимоходом: в стороне Гумбольдтов и Циммерманов кошки расцениваются как собаки, а черепахи зачислены в ряд безделушек. Об этой новой классификации, с которой ты ознакомишь нашего друга Изидора Жоффруа Сент-Илера, я рассказываю тебе впервые. К удовольствию пассажиров, всех оформленных и легализованных кошек, собак и черепах мы увидели в наших вагонах, и поезд, что только и ждал окончания нашей научной дискуссии, отправился в путь. И не спрашивай, дорогой друг мой, есть ли что-нибудь из примечательного на дороге от Кельна до Берлина; была такая жестокая, и обильно пропыленная жарища, что мы вынуждены были задернуть занавески в нашем купе и искать возможных развлечений, погружаясь в самих себя. Уступки, которые каждый, находясь в одинаковом положении, делал обществу, продолжались до десяти вечера, а тогда уж каждый из нас пожелал своему соседу доброй ночи и старался уснуть, отрешившись от всего. Ты знаешь, как я использую дорогу в этом отношении. От той ночи у меня остались только два довольно пустых воспоминания. Первое ― шербет с земляникой, исчезающе-дивный на вкус, что передал мне Хоум и что произвел на меня впечатление. Второе ― вкруговую летящий по занавескам вагона ведьмин шабаш, исполняемый зайцами; но, может быть, эта картина была навеяна моей последней поездкой в Маннгейм, когда в течение всего дня слева и справа от дороги, по которой двигался наш локомотив, я наблюдал целый легион этой живности, предающейся самым фантастическим скачкам. О, Германия, Германия! Обетованная земля для охотников и влюбленных! Ночь миновала, настал день, и мы проснулись погребенными, как жители Помпей, под слоем песка. Каждый из нас проделал в нем дыру, открыл глаза, взглянул на соседа и ну хохотать над ним. Комплименты делались после. Графиня по-маршальски щедро была разукрашена пылью, и кто бы мог подумать, что пыль ей так к лицу. В 11 утра прибыли в Берлин. Мы нашли там экипажи, которые ожидали нас у станционной платформы, и завтрак, приготовленный в «Римском» отеле. Дело в том, что Миссам не останавливался в Кельне и, приехав сюда на шесть часов раньше нас, все организовал. Нашей первой, кричащей просьбой было: нельзя ли помыться? Оказалось, можно, в самом отеле. Ванные комнаты располагались в подвальном этаже, где царила приятная прохлада. Я решил абсолютно ни с кем не встречаться в Берлине и сохранить королевское инкогнито ― меньше всего на свете, чтобы выразить презрение городу Фридриха II, но потом, несмотря на английские пластыри и diachylum (лат.) доктора, фурункул, что рос на моей скуле, достиг таких размеров, что в таком состоянии я не хотел никому показываться на глаза. Едва я устроился в ванной, как в дверь постучали, и с той же знакомой тебе интонацией упавшего голоса, с какой по 60 раз на день в Париже повторяю одно и то же слово, я его выкрикнул: ― Войдите! Гарсон воспользовался разрешением, появился на пороге и подал мне визитную карточку. В Берлине уже знали о моем приезде! Какой тайный гонец, какой почтовый голубь или пассажир, какой электрический телеграф меня предал? Несомненно, об этом должна была мне теперь рассказать поданная визитная карточка. Я прочел: «Александр Дюнкер, книготорговец». Книготорговец, это ― почти член семьи; нет нужды церемониться. Я крикнул вторично:
|
|||||||||
Последнее изменение этой страницы: 2024-06-17; просмотров: 7; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы! infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 3.15.186.27 (0.021 с.) |