Входит муза: Берлин, 1923–1925 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Входит муза: Берлин, 1923–1925



 

Все равно лучшей жены не найду. Но нужна ли мне жена вообще? «Убери лиру, мне негде повернуться…» Нет, она этого никогда не скажет, — в том-то и штука.

«Дар»1

 

I

 

Вскоре они обнаружили, что в прошлом пути их несколько раз чуть было не пересеклись. В раннем детстве Вера проходила по Большой Морской мимо дома номер 47 из розового гранита и любовалась его лиловой мозаикой. Когда ей было немногим больше десяти лет, она вместе со своей старшей сестрой ходила в тот же танцкласс, что и Самуил Кянджунцев, одноклассник и близкий друг Набокова, и знала многих тенишевцев. Летом в 1916 и 1917 годах ее родители снимали дачу за Сиверской, ближайшей железнодорожной станцией от Выры2. Позднее в Берлине Вера и Владимир чуть было не встретились в начале 1923 года в конторе «Орбиса» — издательской фирмы, основанной Вериным отцом, который собирался заниматься экспортом книг — в основном переводов русской классики на английский язык — в Соединенные Штаты. Набоков помнил, как он, поднимаясь по лестнице к Евсею Слониму, обсуждал с Глебом Струве, какую сумму им следует запросить за перевод Достоевского. Хотя Вера работала в конторе отцовской фирмы, их знакомство в тот раз не состоялось: только сейчас, восстанавливая свое прошлое, они вспомнили, что виделись в «Орбисе»3.

В том, что они ходили где-то рядом друг с другом и могли познакомиться раньше, Набоков видел нечто похожее на работу судьбы: она твердо решила свести их, и как только один ее план срывался, тут же строила новый. После маневра в «Орбисе», на успех которого она возлагала большие надежды, судьба, кажется, пришла в отчаяние и, решив бить наверняка, в упор столкнула Веру Слоним с Владимиром Набоковым. Подобная линия судьбы лежит в основе структуры «Дара», романа Себастьяна Найта «Успех», сцены встречи Ольги и Круга в романе «Под знаком незаконнорожденных» и начала романа «Смотри на арлекинов!». Последний роман, в котором Набоков травестирует все то, что было ему дорого, начинается так:

 

С первой из трех не то четырех моих жен я познакомился при обстоятельствах несколько странных, — само их развитие походило на полную никчемных тонкостей неловкую интригу, руководитель которой не только не сознает ее истинной цели, но и упорствует в бестолковых ходах, казалось бы отвращающих малейшую возможность успеха. Тем не менее из самых этих промахов он соткал нечаянную паутину, которой череда моих ответных оплошностей спеленала меня, заставив исполнить назначенное, в чем и состояла единственная цель заговора4.

 

В узком кругу Набоков любовно называл эту книгу «Смотри на маски!», отдавая дань последней удачной уловке судьбы, которая в реальной жизни свела его с «первой женой» в волчьей маске5.

Вера Слоним, вторая из трех дочерей Евсея Слонима (1865–1928) и его жены Славы, урожденной Фейгиной (1872–1928), родилась 5 января 1902 года по новому стилю. Ее отец изучал право в Петербурге, блестяще сдал экзамен и имел адвокатскую практику, пока юридическая деятельность евреев не была ограничена новым законодательством. Хотя Евсей Слоним и не исповедовал иудаизм, он предпочел скорее отказаться от юридической практики, чем подвергаться унизительной процедуре перехода в другую веру, на которую шли многие евреи, желавшие продолжать профессиональную карьеру6. Евсей Слоним занялся экспортом леса, и, как с гордостью говорила его дочь,

 

он был прирожденным пионером в подлинном смысле этого слова и, самостоятельно обучившись лесному делу, гордился тем, что разрешал рубить леса только на условии: «Одно дерево срубил, одно посади». Он также построил на одном из участков небольшую железнодорожную ветку, чтобы подвозить лес к самому берегу Западной Двины, по которой специально обученные крестьяне сплавляли его в огромных плотах к Риге. <…> За несколько лет до революции мой отец купил большую часть городка на юге России, который он собирался превратить в идеальное поселение с современной системой канализации и трамваями, и этот проект настолько поразил мое воображение, что я не успокоилась, пока отец не пообещал, что, как только я вырасту, он позволит мне принять участие в его осуществлении7.

 

Вера Слоним была не по годам развитым ребенком. Она отчетливо помнила себя с шести или семи месяцев. Уже в три года Вера раскладывала на полу газету и читала ее, стоя на коленках. Она помнит, как однажды в этом возрасте, оторвавшись от чтения, она взволнованно прокричала родителям, что в какого-то генерала бросили бомбу. Гувернантки научили ее говорить по-французски и по-английски. Десяти- или одиннадцатилетняя Вера, подобно многим детям ее поколения и воспитания, стала писать стихи. В десять лет она посещала гимназию княгини Оболенской в Санкт-Петербурге и собиралась со временем изучать физику. Однако из-за слабого здоровья ее пришлось забрать из школы, хотя каждую весну она сдавала экзамены.

Во время войны, когда в обществе усилились настроения разочарования и одновременно появились надежды на перемены, Вера стала называть себя социалисткой. Это прошло с Октябрьским переворотом. После революции семья Слонимов переезжает в Москву, а затем возвращается в Петроград, где Вера вновь начинает посещать гимназию Оболенской. Здесь она стала свидетельницей визита какого-то советского чиновника — хромого инвалида из Комиссариата народного просвещения, — эпизод, впоследствии использованный Набоковым в «Защите Лужина». Как-то ночью к Слонимам ворвалась целая толпа солдат — они пришли за отцом, который, опасаясь ареста, не ночевал дома. Продолжительный обыск окончательно разрешил все сомнения: им пора уезжать.

Евсей Слоним отправился в Киев, где у власти тогда был гетман Павел Скоропадский, лидер антибольшевистской оппозиции на Украине. Слава Слоним с дочерьми попыталась найти убежище у своего брата в Белоруссии, которая все еще находилась под властью немцев и немецкой дисциплины и куда еще не проникла типично большевистская смесь анархии и террора. Погрузив на телегу сорок три чемодана и баула, они пересекли границу. Вскоре Белоруссия перешла к большевикам, и мать с дочерьми попыталась соединиться с Евсеем Слонимом. В поезд, на котором они ехали, сели петлюровцы. Среди ночи Веру, спавшую на полу на чемоданах, разбудили крики: один из петлюровцев приставал к какому-то еврею с оскорблениями и угрозами. Потом произошло нечто странное: когда Вера сказала: «Он имеет право ехать в поезде. Не смейте ему угрожать и оставьте его в покое» — это вдруг подействовало на петлюровца. Он убедил товарищей взять женщин под свою защиту, и они проводили их сквозь все опасности — кровавые стычки и приставания пьяной солдатни — до Одессы, где в конце концов мать и дочери встретились с Евсеем Слонимом. Пережив кровавую баню в Одессе, Слонимы провели несколько месяцев в Ялте и наконец, в марте 1920 года, незадолго до второго падения Крыма, покинули его на канадском судне, на которое признательный Набоков десять лет спустя посадил своего Мартына в «Подвиге». Через несколько месяцев — не без новых приключений — они добрались до Берлина8.

Евсей Слоним, потерявший в революцию все свое состояние, смог вновь заняться бизнесом благодаря своему другу и деловому партнеру с дореволюционных времен голландцу Пелтенбургу. Тот помог ему продать свои земли в России немецкому промышленнику Стиннесу, который, в отличие от многих, был готов идти на риск, веря, что Россия вскоре освободится от власти большевиков. Вырученные деньги обеспечили Слонимам безбедное существование. Евсей Слоним вложил капитал в две фирмы — импортно-экспортную компанию по продаже сельскохозяйственных машин в Балканские страны и издательство «Орбис». Но к 1924 году инфляция стала причиной их краха: «Орбис» так и не выпустил ни одной книги, и семья осталась без средств9.

Вера планировала поступить в Инженерный институт (Technische Hochschule), но отец был убежден, что учеба пагубно скажется на ее здоровье: в детстве у Веры были слабые легкие, и до 1924 года она часто болела бронхитом. В 1922 году она стала вести иностранную корреспонденцию в импортно-экспортной конторе своего отца. В следующем году она работала еще и в конторе «Орбиса», помещавшейся в том же здании, пока наконец обе фирмы не закрылись. Она вращалась в кругу бывших офицеров, брала уроки верховой езды в Тиргартене и научилась отлично стрелять из пистолета. И хотя в первые берлинские годы Вера непосредственно не участвовала в литературной жизни эмиграции, она страстно интересовалась литературой10.

У Веры Евсеевны не было ни университетского образования, ни писательского дара, о чем она никогда не забывала, но ее отличала высокая культура, ум и богатое воображение. Как и Набоков, она обладала склонностью к синестезии, и ее тоже восхищали мелочи, незаметные другим, — так же как и он, она умела удивляться миру. У нее была необыкновенно развита память — особенно на детские впечатления и стихи. Ей хватало пятнадцати минут, чтобы запомнить небольшое стихотворение, и она знала наизусть не только целые куски из Пушкина и Гомера в переводе Жуковского, но и практически каждую стихотворную строку Набокова. Особенно ценил в ней Набоков чувство юмора, подобного которому не было ни у одной из его знакомых11.

В остальном Вера совсем не походила на Набокова. Она интересуется политикой. Она признается в своей склонности видеть в событиях и людях в первую очередь отрицательную сторону, тогда как Набоков, несмотря на все свои безжалостные атаки на пошлость — откровенную или скрытую, — верил, что в основе жизни лежит добро, и судил обо всем именно с этой позиции. Сдержанная, решительная, волевая, Вера строго оценивала людей, не прощая ни малейшего намека на пошлость или жестокость. Подозрительная по натуре, она постоянно думала о том, как защитить себя и своих близких. В Берлине она носила в сумочке пистолет. Занятия Владимира Дмитриевича боксом и фехтованием, увлечение его сына боксом и французской борьбой, свойственное им обоим чувство чести благородных дуэлянтов — все это она хорошо понимала. Подобно В.Д. Набокову, Евсей Слоним до революции тоже вызвал на дуэль редактора «Нового времени» за злобные и необоснованные инсинуации.

Никого не допуская в свою частную жизнь, Вера Набокова никогда не искала славы для себя в успехе мужа. «Чем меньше вы обо мне напишете, — говорила она мне, когда я только начинал свои разыскания, — тем ближе подойдете к истине». На самом деле, глубоко преданная литературе и Владимиру Набокову, она была не только его женой, но и его музой и его идеальным читателем, его секретарем, машинисткой, редактором, корректором, переводчиком и библиографом, его литературным агентом, управляющим делами, юрисконсультом и шофером, ассистировала ему в научных исследованиях и в преподавании и читала за него лекции. Но никогда, по ее собственному утверждению, она не служила прототипом его героинь: у Набокова всегда «хватало вкуса, чтобы не вводить меня в свои книги»12.

Хотя Елена Ивановна с семьей оставалась в Берлине до конца 1923 года, Вера ни разу не побывала на Зекзишештрассе, 67. Если она звонила Владимиру и его сестра из чистого любопытства интересовалась, кто его спрашивает, она называла себя мадам Вероникой Бертран, бравшей у него уроки английского13.

Они встречались на вечерних улицах Берлина. Стихи Набокова сохранили романтику их ночных прогулок, любознательность и живость ее ума, столь привлекавшие его, странную смесь силы и нежности, которую он замечал даже в ее походке:

 

Я помню в плюшевой оправе

дагерротипную мечту,

и очи в северной дубраве,

и губы в громовом порту.

 

Но ты… Прямой и тонкой тенью,

как бы ступая по стеклу,

внимая призрачному пенью,

вникая пристально во мглу, —

 

во мглу, где под железным кленом

я ждал, где, завернув с угла,

сквозные янтари со стоном

текли в сырые зеркала, —

 

безгласно в эту мглу вошла ты,

и все, что скучно было встарь,

все сказкой стало:

клен зубчатый,

геометрический фонарь…

 

Ты… Платье черное мне снится,

во взгляде сдержанный огонь,

мне тихо на рукав ложится

продолговатая ладонь.

 

И вдруг, улыбкою нежданной

блеснув, указываешь мне:

клин теневой, провал обманный

на бледной, на косой стене.

 

Да, правда: город угловатый

играет жизнью колдовской

с тех пор, как в улицу вошла ты

своей стеклянною стопой.

 

И в этом мире небывалом

теней и света мы одни.

Вчера нам снились за каналом

венецианские огни.

 

И Гофман из зеркальной двери в

друг вышел и в плаще прошел,

а под скамьею в темном сквере

я веер костяной нашел.

 

И непонятный выступ медный

горит сквозь дальнее стекло,

а на стене, косой и бледной, —

откуда? — черное крыло.

 

Гадая, все ты отмечаешь,

все игры вырезов ночных,

заговорю ли — отвечаешь,

как бы доканчивая стих.

 

Таинственно скользя по гласным,

ты шепчешь, замираешь ты,

и на лице твоем неясном

ловлю я тень моей мечты.

 

А там над улицею сонной,

черты земные затая,

стеною странно освещенной

стоит за мною жизнь моя14.

 

 

II

 

Как раз тогда, когда Берлин неожиданно открыл двум молодым эмигрантам из России свое очарование, его начала сотрясать инфляция. Вернувшись в августе 1923 года в Берлин, Набоков обнаружил, что «Руль» стоит уже 10 000 марок. К началу декабря его цена поднялась до двухсот миллиардов марок за номер, и в Берлине был введен комендантский час, чтобы хоть как-то обуздать валютных спекулянтов, торговцев кокаином и проституток, старавшихся извлечь побольше выгоды из царившего хаоса. Русская издательская промышленность была на грани полного краха, и эмигранты, которые больше не видели смысла оставаться в Берлине, начали уезжать в Париж или Прагу. Набоков же просто продолжал писать. И делал это все лучше и лучше. В сентябре он написал «Звуки» — полуавтобиографический рассказ о любви юноши и замужней женщины на фоне пейзажей, напоминающих Выру. В этом неопубликованном рассказе Набоков впервые нащупывает свою истинную манеру. Великолепно — хотя и не столь экономно и живо, как впоследствии, — создавая обстановку и атмосферу, он избегает ходульных театральных коллизий и перестановок, свойственных его стихотворным драмам, и строит повествование через подвижное сознание рассказчика. Он не хочет оставаться заурядностью в границах заурядного.

 

И вдруг так ясно стало мне, что мир веками цвел, увядал, кружился, менялся только затем, чтоб вот сейчас, вот в это мгновение — связать в одно, — слить в вертикальный аккорд — голос, что прозвенел внизу, движенье твоих шелковых лопаток, запах сосновых досок.

 

Рассказчик изучает каждую черточку лица сельского учителя, дает волю своему воображению, чтобы «стать» сначала этим учителем, затем его любовницей, ее папиросой, пресс-папье на ее столе… Он чувствует, будто его омыла чужая печать, что он блеснул чьей-то слезой. Это ощущение с тех пор возвращалось — при виде склоненного дерева, чьей-то порванной перчатки, лошадиных глаз — мгновенной вспышкой высвеченное сознание, что все вокруг суть выражение единой гармонии, в которой не может быть случайности: «Трясогузка, мундштук в моей руке, твои слова, пятна солнца на платье. Иначе быть не могло» 15.

Набоков называл себя поэтом прозы, он и был поэтом, и не только в стилистике, но и, подобно Вордсворту, в способности по-новому чувствовать и по-новому смотреть на мир и на жизнь духа. Он умножает ценность переживаемого мгновения только ему присущим сочетанием незначительных на первый взгляд деталей; он обнаруживает свободу сознания в череде сменяющихся мгновений. И если, изображая рай в «Слове», чудесный город в «Солнечном сне» или многозначные положения в стихотворных драмах, он искал слишком прямой путь за пределы жизни, здесь он намекает на тайну сознания — одновременно погруженного в жизнь и отстраненного от нее, и может быть, даже существующего в какой-то другой форме по ту сторону данной нам жизни и все же проникающего в нее каким-то непостижимым образом.

В конце сентября Сирин и Лукаш начали работу над сценарием пантомимы на симфоническую музыку композитора В.Ф. Якобсона. В пантомиме, получившей окончательное название «Агасфер», изображалась Любовь, которая скитается в разных веках и в разном обличье, подобно легендарному Вечному жиду. Работа, затянувшаяся на два месяца, абсолютно не занимала воображения Набокова. Он вообще не любил работать в соавторстве, особенно над подобными пустяками16.

Незадолго до октября 1923 года Набоков внес еще один вклад в бурную театральную жизнь Берлина. В 1922 году на Курфюрстендам открылось русское кабаре «Карусель». Оно выпустило два номера трехъязычного журнала «Karussel / Carousal / Carrousel» на немецком, французском и английском языках с рисунками декораций, сцен и костюмов, а также статьями и стихами, передающими аромат русского кабаре. Во втором номере журнала Набоков поместил три сочинения по-английски под тремя разными именами: стихотворение «Русская песня» («The Russian Song») Владимира Сирина (Vladimir Sirine), два коротких эссе «Смех и сны» («Laughter and Dreams») Владимира В. Набокова (Vladimir V. Nabokoff) и «Расписное дерево» («Painted Wood») В. Кантабова (V. Cantaboff) — первые его английские опыты в художественной прозе. Его стихотворение банально, его проза уже вполне искусна: он размышляет о способности художника находить красоту даже в обыденном и безобразном и вспоминает деревянные игрушки, продававшиеся на Вербной неделе: «лакированные изгибы и яркие пятна, которые навсегда ассоциируются для меня с первыми синими днями русской весны» и которые, как он пишет, теперь воплотились в кабаре.

В это время ему уже приходится целыми днями разъезжать по Берлину в желтом городском трамвае с урока на урок. Большинство его учеников были русскими, однако его лингвистическими услугами пользовались и несколько немцев. Одного из них — Дитриха — он вспоминает в своей автобиографической книге: это был «тихий, приличный, благополучный молодой человек в очках, изучавший гуманитарные науки в университете», которому Набоков исправлял письма к кузине в Америку. Страстным увлечением Дитриха была смертная казнь. Он разъезжал по разным странам, чтобы своими глазами созерцать казни. Он с большим знанием дела разглагольствовал о декапитации посредством сабли в Китае, обращая особое внимание на «прекрасную атмосферу… полной кооперативности между палачом и пациентом», — и все это Набоков «сохранил для писательских нужд» — для «Дара», для «Приглашения на казнь». Дитрих пожаловался ему, что «недавно провел целую ночь, терпеливо наблюдая за приятелем, который решил покончить с собой и после некоторых уговоров согласился проделать это в присутствии Дитриха, но, увы, приятель оказался бесчестным обманщиком и, вместо того чтобы выстрелить себе в рот, как было обещано, грубо напился и к утру был в самом наглом настроении»17. Это Набоков использовал немедленно.

В октябре он написал еще два рассказа, правда, намного менее удачных, чем «Звуки», — «Удар крыла» и «Боги»18. В «Ударе крыла», действие которого происходит в Зерматте, Набоков воспользовался впечатлениями от поездки в Швейцарию с Бобом де Калри. Начало рассказа написано неплохо. Герой, жена которого ушла к другому и вскоре покончила с собой, через год после случившегося решает тоже убить себя: здесь в рассказе появляется свой Дитрих, который надеется стать зрителем самоубийства. Однако порыв проходит, и герой, глядя на Изабель, грациозную молодую лыжницу из соседней комнаты, чувствует, что скоро сможет воскреснуть к жизни. Еще несколько сюжетных поворотов, и тут появляется ангел — отвратительное мохнатое существо, очевидно, изнасиловавшее Изабель: он влетает в окно, завязывается борьба; ангел повержен, его заталкивают в шкаф, защемив крыло дверью, но ему удается бежать. На следующий день Изабель прыгает на лыжах с трамплина, во время полета тело ее вдруг сводят судороги, и она камнем падает вниз. В воздухе какая-то сокрушительная сила сплющила ее грудную клетку — месть ангела, удар его крыла.

В рассказе «Боги» повествователь пытается обнаружить красоту мира в его деталях, связях, его переменчивости — красоту, которая открывается взгляду воображения. Они с женой недавно потеряли сына и весенним днем идут на его могилу. Попытка рассказчика представить окружающий мир как длинное стихотворение в прозе не лишена некоторых достоинств, но мы вскоре начинаем ощущать ее натужность, поскольку то, что в «Звуках» было полетом фантазии, в «Богах» становится главным навигационным принципом повествования, а эмоциональный стиль, претендующий на оригинальность, балансирует на грани банальности. И тем не менее Набоков, который всего полтора года назад потерял отца и каждую весну посещал его могилу, выражает в рассказе свое жизненное кредо:

 

Все в мире прекрасно, но человек узнает прекрасное, только если он видит его редко или издалека. <…> Послушай… сегодня мы с тобой боги. Наши голубые тени огромны. Мы движемся в гигантском радостном мире.

 

Как и в «Ударе крыла», в «Богах», раннем прообразе «Дара», где умеющий быть счастливым Федор обретает счастье среди потерь и невзгод берлинской жизни, Набоков еще пытается найти средства для передачи необычного, скрытого за обычным, — сверхчеловеческого, вторгающегося в человеческое. Еще один рассказ Набокова тоже, вероятно, отчасти обязан своим возникновением его ученику — Ивану Коноплину. Член Союза русских писателей в Берлине, Коноплин был разоблачен как агент ГПУ, когда он пытался подкупить сотрудницу редакции «Руля» и выведать у нее, кто именно в России регулярно пишет для газеты тайно переправляемые через границу сообщения об ужасах Советской власти. Приблизительно в 1923 году Набоков написал «Говорят по-русски» — на редкость неглубокий рассказ, в котором русское семейство, владеющее табачной лавкой в Берлине, ловит агента ГПУ и с радостью отказывается от ванной комнаты в своей крошечной квартире, превращая ее в тюрьму для шпиона, где он будет сидеть либо до смерти, либо до освобождения России19.

В конце 1923 года в одной газетной статье сообщалось, что Сирин готовит к печати третий сборник стихов и сборник рассказов, а также пишет пятиактную драму в стихах «Трагедия господина Морна»20. Однако ни тот, ни другой сборник не вышел, хотя у Сирина набралось бы достаточно новых стихотворений, чтобы составить поэтическую книжку, гораздо более удачную, чем «Горний путь» или «Гроздь». Время для новых изданий было неблагоприятное. Книжный рынок русского Берлина терпел крах, и за несколько последующих месяцев сотни тысяч книг пришлось пустить в переработку21. Андрей Белый, намеревавшийся переехать в Прагу, где русский анклав — в отличие от русского Берлина, полуэмигрантского, полусоветского — состоял в подавляющем большинстве из эмигрантов, к всеобщему удивлению, возвратился в Москву. Ходасевич уехал сначала в Прагу, а оттуда в Италию. Тысячи других русских эмигрантов покидали Берлин.

Среди них был и Александр Дроздов, один из бывших коллег Сирина по «Веретену». На прощанье Дроздов сделал последний выстрел — опубликовал «подлую» статью о поэзии Сирина в «Накануне» — газете, моральный авторитет которой к этому времени упал так низко, что ее стеснялись даже коммунисты. Если позднее эмигрантская критика бранила Сирина за негуманность и чрезмерную замысловатость, то Дроздов обрушился на «баловня литературной эмиграции» за его «домашность». Вероятно, больше всего оскорбило Набокова в этой статье то, что Дроздов, сделав вид, что лично с ним не знаком, намалевал карикатурный портрет Сирина-человека, якобы возникающий исключительно из его стихов. Набоков вызвал Дроздова на дуэль, но ответа не получил. Дроздов мог не узнать о вызове, так как через неделю после выхода статьи «Накануне» сообщило, что он уехал в Москву на постоянное жительство22. Поскольку в основе сюжета «Трагедии господина Морна» лежит неспособность главного героя выполнить условия дуэли, можно предположить, что именно конфликт с Дроздовым, не ответившим на вызов в начале декабря, явился толчком к созданию пьесы, о работе над которой одно из соперничающих с «Накануне» изданий сообщило в конце этого месяца.

К этому времени Набоков также покинул Берлин и отправился — правда, ненадолго — в Прагу, чтобы провести Рождество с матерью. Чешскому легиону, воевавшему в Гражданскую войну на стороне Колчака, досталась в конце войны касса Белой армии, и, ради успокоения совести, чешское правительство назначило пенсии многим русским эмигрантам, ученым и писателям, среди которых была, кстати, и Марина Цветаева, при условии, если они поселялись в Чехословакии. Поскольку пенсии выплачивали даже вдовам видных эмигрантов, Елена Ивановна в октябре 1923 года отправилась вместе с дочерью Еленой в Прагу, где их принял на своей вилле Карел Крамарж, государственный деятель и русофил. Вскоре к ним приехала и Ольга. В конце декабря Набоков и Лукаш в одном из домов Берлина читали специально приглашенным гостям «Агасфера», а Якобсон исполнял на рояле переложение своей партитуры для оркестра. После этого Набоков повез брата Кирилла, Евгению Гофельд, служанку Адель и таксу Бокса в Прагу, собираясь провести там две недели, пока все не устроятся в небольшой квартирке, которую Елена Ивановна сняла в районе Смихов на западном берегу Влтавы. В квартире было три спальни на семерых, а из мебели — семь деревянных кроватей без матрасов да дюжина стульев. Правда, был и один предмет роскоши — кушетка, кишевшая клопами, которые отправились ночью в экспедицию по потолку и оттуда сыпались на Владимира с Кириллом, тщетно пытавшихся заснуть. В первые дни после приезда Набокова в доме не было денег, и всем приходилось довольствоваться бутербродами; в квартире стоял пронизывающий холод. Нет, с него довольно: он перевезет мать обратно в Берлин сразу же, как только сможет23.

Все время своего пребывания в Праге Набоков работал над «Трагедией господина Морна». Днем он смотрел в окно на людей, которые переходили с одного берега Влтавы на другой, — черные силуэты на снежной белизне, словно нотные знаки на странице, а ночами писал при свече, поскольку лампы, отправленные багажом, еще не прибыли. Как-то в январе, не дописав письмо Вере, он ушел на прием к Крамаржу. Когда он вернулся домой, к своей свече и неоконченной странице, в ушах все еще звучал разговор с какой-то пожилой дамой. Она спросила его:

 

Вы поступаете в местную гимназию, не правда ли? — Я:!!! Дама: Ах, простите, у вас такое молодое лицо. Значит, вы будете слушать лекции. Какой факультет? Я (с грустной улыбкой): Я кончил университет два года тому назад, два факультета — естественный и филологический. Дама (теряется): А, вы, значит, служите. Я: Музе. Дама (немного оживляется): А, вы поэт. Давно пишете? Скажите, вы читали Алданова? Занятно, не правда ли? Вообще в наше трудное время книги очень помогают. Возьмешь, бывало, Волошина или Сирина, и сразу на душе легче. Но сейчас, знаете, книги так дороги. Я: Да, чрезвычайно дороги. И скромно удаляюсь инкогнито. Веселенький разговор? Я тебе привел его буквально24.

 

К собственному удивлению, Набоков ждал возвращения в Берлин, как в земной рай, однако к середине января он понял, что ему придется задержаться в Праге, чтобы закончить «Морна», как он планировал. В первые сцены нужно было внести тысячу разнообразных поправок, в голове у него не смолкал грохот, как в кегельбане, он не мог заснуть до пяти-шести часов утра. Набоков написал Вере, что в семнадцать лет он складывал в среднем по два стихотворения в день, затрачивая на каждое по двадцать минут. «Качество их было сомнительное, но я лучше писать не старался, считая, что творю маленькие чудеса, а при чудесах думать не надо мне… Теперь, работая по семнадцать часов, я в день могу написать не более тридцати строк, которые я после не вычеркну»25.

В Чехословакии он познакомился с Мариной Цветаевой, уже в то время очень известной поэтессой. Она была старше его на семь лет и показалась ему прелестной. 24 января они совершили «странную лирическую прогулку» при сильном ветре по пражским холмам. Когда два дня спустя Набоков закончил «Морна» — первое свое большое произведение, он, по его словам, ощущал себя «как дом, откуда с тихим громом громадный унесли рояль»26. На следующий день он уехал в Берлин.

 

III

«Трагедия господина Морна»

 

Несомненно, самое значительное из всех написанных к тому времени произведений Набокова в любом жанре, «Трагедия господина Морна» в некоторых отношениях остается лучшей из его пьес. Как «Пер Гюнт» в сравнении с более поздними драмами Ибсена, «Морн» обладает такой свободой и энергией, что они с лихвой компенсируют недостаток композиционного мастерства, которое появится позже в прозаических пьесах Набокова.

В четырех коротких пьесах, предшествовавших «Морну», Набоков идет вслед за пушкинскими стихотворными трагедиями, в «Морне» же он, несомненно, тянется за Шекспиром, о чем свидетельствуют и пять актов, и три тысячи строк белых стихов, и гибридные имена Дандилио, Эдмин, Ганус, и — самое главное — тип построения сюжета. Хотя действие пьесы происходит в неопределенном будущем — почти синхронном условному времени шекспировской Венеции, Вероны или Вены, Набоков как бы проецирует на циклораме за спинами актеров события русской революции, так что время, прошедшее с 1616 года, не остается в пьесе неучтенным. Тем не менее «Морн» заново открывает шекспировские возможности, которые, казалось, давно уже исчерпаны: царство — завоеванное, утраченное и обретенное вновь, король-инкогнито, переодевание, пересекающиеся любовные линии на колоритном фоне охватившего страну мятежа, в изображении которого сочетаются мерцание фантазии и смертный ужас реальности.

Поскольку «Морн» до сих пор не опубликован[83], нужно, вероятно, кратко изложить сюжет пьесы.

За четыре года до начала драматургического времени в некоей не названной в пьесе европейской стране, уже долгое время раздираемой гражданскими распрями, воцаряется новый король. Он правит инкогнито, и один, без чьей-либо помощи возвращает стране процветание, порядок и культуру. Как выясняется, в свете его знают под именем Морн. Это жизнерадостный и утонченный человек, влюбленный в веселую Мидию.

Муж Мидии, революционер Ганус, четыре года назад был отправлен в лагерь. В самом начале пьесы он совершает побег и возвращается в столицу. Ганус высоко оценивает реформы короля и разочаровывается в идее революции — к большой досаде своего бывшего наставника Тременса, интеллектуального вождя радикалов, который по-прежнему увлечен романтикой революции и величием разрушения. Дочь Тременса Элла, принимая ухаживания Клияна, притязающего на роль придворного поэта, чувствует, что ее волнует равнодушный к ней Ганус. Образ Эллы — одна из подлинных удач этой пьесы: хотя Набоков о многом умалчивает и выводит на сцену множество других персонажей, мы с абсолютной ясностью видим, почему и как ее симпатии едва уловимо смещаются то от Клияна к Ганусу, то опять к Клияну.

Ганус узнает, что Морн — возлюбленный его жены, и вызывает его на дуэль. Даже когда приближенный Морна Эдмин сообщает Ганусу, что Морн — не кто иной, как сам король, Ганус не отказывается от своего права защитить свою честь. Условия дуэли необычны: вытянувший загаданную карту должен застрелиться. Жребий падает на мужественного Морна, который удаляется, чтобы выполнить свой долг.

Несмотря на свою смелость, Морн в последний момент не может заставить себя спустить курок. Он тайно отрекается от престола и вместе с Мидией и верным Эдмином уезжает на южное побережье королевства. Когда разносится молва о смерти короля, Тременс поднимает мятеж, успешный и кровавый. Ганус же теперь считает святым человека, который вернул стране процветание и, как он думает, заплатил жизнью долг чести. Сам Ганус, выступающий против кровавой революционной бойни, становится народным героем.

Под пальмами юга Морн впадает в уныние. Потеряв уважение к себе, он опускается, становится мрачным и молчаливым. Неутомимая Мидия изменяет ему с Эдмином, который давно тайно влюблен в нее. От Мидии Ганус узнает, что Морн не выполнил условия дуэли, и отправляется в путь, чтобы убить его. В конце четвертого акта Ганус целится в голову Морну; раздается выстрел.

Морн лишь ранен. Новость о том, что бывший король жив и оставил трон, очевидно, ради дамы, поражает воображение людей. В столице побеждает контрреволюция — не менее кровавая, чем предшествующая ей революция. Эдмин узнает, что Морн ранен, возвращается к своему господину и обнаруживает, что тот воспрял духом и снова стал самим собой после того, как он заплатил свой долг, приняв выстрел противника. Привлеченная короной своего бывшего возлюбленного, Мидия тоже возвращается к нему.

Морна ждет триумфальное возвращение в столицу. С ним снова Мидия и верный Эдмин. Однако он внезапно понимает, что его жизнь зиждется на лжи. Его почитатели, близкие и далекие, полагают, что он оставил столицу ради любви; никто, кроме него самого, не знает, что он просто испугался перед лицом смерти. На вершине счастья и земного успеха, вновь почувствовав радость бытия, он не может вынести жизнь, основанную на лжи, и кончает с собой.

Краткое изложение пьесы не способно передать ее живости, яркости и остроумия, но тот, кто знаком с тремя более поздними длинными пьесами Набокова, может понять, что, несмотря на шекспировские черты, «Морн» уже обнаруживает в высшей степени самобытные особенности, присущие его зрелой драматургии.

Для Набокова естественной была хитроумная, отточенная проза, продукт восприятия мира чрезвычайно наблюдательным и склонным к размышлению умом. Однако обостренным чувствам нет места на сцене, где софиты освещают картонное Пространство, а разветвляющейся мысли нет возможности вырасти там, где темп, задаваемый зрителями, неизбежно подчиняет себе Время. Словно опасаясь, что невозможность познавать мир собственными глазами грозит ему безмолвием и пустотой, Набоков взамен разворачивает на сцене лихорадочное действо, превращая ее в сплошной людской водоворот, в кипение слов. С другой стороны, пародийность, которая станет одной из особенностей его прозы, здесь находит себе естественное применение, когда разным голосам придается различное звучание: малодушие и чванливая хвастливость Клияна, бурлящие страсти Морна, цветистое благоразумие Дандилио. Смещающиеся уровни реальности и иллюзии, которые характерны для набоковской прозы, также находят место на сцене: беспамятство Тременса, которое, кажется, вот-вот поглотит остальных действующих лиц пьесы; переодевание Гануса в актера, исполняющего роль Отелло; инкогнито короля; некий иностранец, в чьем воображении, быть может, и происходит все действие пьесы. Этот иностранец, выслушав речи Дандилио, вступает в диалог.

 

ИНОСТРАНЕЦ: Мне в детстве часто снился ваш голос…

ДАНДИЛИО: Право, никогда не помню, кому я снился. Но улыбку вашу я помню. Все хотелось мне спросить вас, учтивый путешественник: — откуда приехали?

ИНОСТРАНЕЦ: Приехал я из Века Двадцатого, — из северной страны, зовущейся… (лепечет)

ДАНДИЛИО: Да что ты! В детских сказках — ты не помнишь? Виденья… бомбы… церкви… золотые царевичи… Бунтовщики в плащах… метели…

 

Чужестранец, выглядывающий из Зазеркалья, находит сходство между столицей пьесы и столицей родины. Вся эта трансформация невполне-России в фантастическое королевство, которому грозит революция, предвосхищает незаконченный роман Набокова «Solus Rex», «Под знаком незаконнорожденных» и особенно «Бледный огонь» с его переодетым королем-самоубийцей.



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2021-04-04; просмотров: 68; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 18.191.5.239 (0.071 с.)