Заглавная страница Избранные статьи Случайная статья Познавательные статьи Новые добавления Обратная связь FAQ Написать работу КАТЕГОРИИ: АрхеологияБиология Генетика География Информатика История Логика Маркетинг Математика Менеджмент Механика Педагогика Религия Социология Технологии Физика Философия Финансы Химия Экология ТОП 10 на сайте Приготовление дезинфицирующих растворов различной концентрацииТехника нижней прямой подачи мяча. Франко-прусская война (причины и последствия) Организация работы процедурного кабинета Смысловое и механическое запоминание, их место и роль в усвоении знаний Коммуникативные барьеры и пути их преодоления Обработка изделий медицинского назначения многократного применения Образцы текста публицистического стиля Четыре типа изменения баланса Задачи с ответами для Всероссийской олимпиады по праву Мы поможем в написании ваших работ! ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?
Влияние общества на человека
Приготовление дезинфицирующих растворов различной концентрации Практические работы по географии для 6 класса Организация работы процедурного кабинета Изменения в неживой природе осенью Уборка процедурного кабинета Сольфеджио. Все правила по сольфеджио Балочные системы. Определение реакций опор и моментов защемления |
Публичные лекции профессора Шевырева об истории русской словесности, преимущественно древнейСодержание книги
Поиск на нашем сайте
Письмо в Белев А. П. Зонтаг
В прошедшую зиму, когда я жил в деревне почти совершенно отделенный от всего окружающего мира, я помню, какое впечатление сделали на меня ваши живые рассказы о блестящих лекциях профессора Грановского, о том сильном действии, которое производило на отборный круг слушателей его красноречие, исполненное души и вкуса, ярких мыслей, живых описаний, говорящих картин и увлекательных сердечных сочувствий ко всему, что являлось или таилось прекрасного, благородного и великодушного в прошедшей жизни Западной многострадальной Европы. Общее участие, возбужденное его чтениями, казалось мне утешительным признаком, что у нас в Москве живы еще интересы литературные и что они не выражались до сих пор единственно потому, что не представлялось достойного случая. Теперь я спешу поделиться с вами тем впечатлением, которое производят на нас лекции профессора Шевырева. Не слыхав Грановского, я не могу сравнивать двух преподавателей. Скажу только, что прежде чем начались чтения Шевырева, многие из его слушателей не верили их возможности, хотя и не сомневались в даровании профессора. Предмет лекции — история русской словесности, преимущественно древней — казался им неблагодарным, сухим, частью уже общеизвестным, частью слишком ученым и не для всех любопытным. Покорясь общему, еще существующему у нас предубеждению, они думали, что чтения о древней словесности могут иметь только один интерес — филологический, важный почти исключительно для людей, посвятивших себя особенно изучению русского языка или исследованиям русской старины. Несколько памятников, говорили они, еще не составляют словесности, литература наша началась с Ломоносова — что сказать общелюбопытного о словесности прежних времен? Разыскания или рассуждения — еще не история, для истории нужно содержание, а где найдет его профессор, говоря о временах допетровских? Основываясь на таком понятии о ничтожности нашей древней словесности, многие ехали на лекции Шевырева почти только для того, чтобы слушать дар преподавания, от искреннего сердца жалея о незначительности предмета. Представьте же себе их удивление, когда после самых первых чтений они должны были убедиться, что лекции о древней русской словесности имеют интерес живой и всеобщий, который заключается не в новых фразах, но в новых вещах, в богатом, малоизвестном и многозначительном их содержании. Конечно, нет сомнения, что это богатство содержания нашей древней словесности могло возникнуть из малоизвестных памятников в одну живую картину только от искусства преподавателя. Только при его воззрении могли собраться вместе и срастись в одно стройное здание различные обломки нашей полузабытой старины, разбросанные остатки нашей письменной словесности, духовной и светской, литературной и государственной, вместе с уцелевшими неписанными преданиями народа, сохранившимися в его сказках, поверьях, поговорках и песнях. Между тем несомненно и то, что никакое искусство не могло бы создать содержания, когда бы оно не существовало в самом деле и, хотя разрозненное, не уцелело в памятниках. В этом отношении лекции Шевырева представляют особенную значительность. Эта новость содержания, это оживление забытого, воссоздание разрушенного есть, можно сказать, открытие нового мира нашей старой словесности[25]. Здесь даже литературное достоинство изложения, сколько бы ни было оно, впрочем, замечательно, становится уже второстепенным, почти ничтожным в сравнении с другим важнейшим отношением. Ибо из-под лавы вековых предубеждений открывает он новое здание, богатое царство нашего древнего слова, в мнимо знакомой сфере обнаруживает новую сторону жизни и таким образом вносит новый элемент в область человеческого ведения. Я говорю — новый элемент, потому что действительно история древнерусской литературы не существовала до сих пор как наука; только теперь, после чтений Шевырева, должна она получить право гражданства в ряду других историй всемирно значительных словесностей. Ибо если и правда, что при другом образе мыслей можно не соглашаться с тем или другим его мнением, если при другой системе можно спорить даже с его главным воззрением, то, по крайней мере, ни при каком образе мыслей, ни при какой системе нельзя уже, выслушав его, отвергать действительность науки, которая до сих пор не только не существовала в этом виде, но самая возможность которой была подвержена сомнению. С этой точки зрения, лекции Шевырева представляются нам уже не литературным явлением, более или менее заманчивым, но новым событием нашего исторического самопознания. И в этом смысле, создавая новую сторону науки, они принадлежат уже не одному кругу его слушателей, но получают значительность общую, можно сказать без преувеличения, — значительность европейскую. Другое качество чтений Шевырева, которое служит основанием и как бы необходимым условием всего их достоинства, — это достоверность его изложения. Он употребил на изучение своего предмета многие годы постоянной работы — работы ученой, честной, можно сказать религиозно добросовестной. Каждый факт, приводимый им, исследован со всевозможною полнотою; часто одна фраза, едва заметная посреди быстрого течения речи, есть очевидный плод долговременных розысканий, многосложных сличений и неутомимых трудов; иногда одно слово, иногда один оттенок слова, может быть, не всеми замеченный, отражает изучение многотомных фолиантов, совершенное с терпеливою и добросовестною основательностью. Что же касается до самого преподавания Шевырева, то особенность его заключается столько же в его глубоком знании своего предмета, сколько в том глубоком понятии, которое он имеет о словесности вообще, как о живом выражении внутренней жизни и образованности народа. Это понятие, прямо противоположное прежним, так называемым классическим теориям, разрушенным Шлегелями, отличается также и от их воззрения тем, что они хотя и видели в литературе выражение народной жизни, но жизнь эту, отражающуюся в письменном слове, ограничивали почти одною сферою умственной и художественной образованности, между тем как в понятиях Шевырева словесность отражает всю сознанную и несознанную полноту народного быта, как он раскрывается в самых разнородных сферах — умственной и гражданской, художественной и промышленной, семейной и государственной, в племенной и случайно-личной, в своеобразной и заимствованной. Это понятие Шевырева о словесности может быть выведено из его изложения, но выведено нами, слушателями, а ему самому некогда пускаться в теории и определения. В его живом представлении предмета мысль всегда факт, и факт всегда осмыслен, как он сам выражается, говоря о раскрытии внутреннего значения внешнего события. Вследствие такого воззрения из оживленных памятников нашей древней словесности воскресает вся древняя история нашего отечества — не та история, которая заключается в сцеплении войн и договорах, в случайных событиях и громких личностях, но та внутренняя история, из которой, как из невидимого источника, истекает весь разум внешних движений. Впрочем, само собою разумеется, что история древней образованности России является не на первом плане его изложения: она, по его же выражению, только необходимый грунт его картины. Между тем, представляя таким образом историю словесности и просвещения древнерусского, профессор, чтобы яснее обозначить их особенность, постоянно сравнивает их значение с соответствующими им явлениями на западе Европы, — не для того, чтобы выхвалять одно на счет другого, но для того, чтобы, сличая, яснее определить их отличия. В этой параллельной характеристике особенно ясно выражается тот глубоко значительный смысл древнерусского просвещения, который оно приняло от свободного воздействия христианской веры на наш народ, не закованный в языческую греко-римскую образованность, не завоеванный другим племенем, но самобытно, мирно, без насилия и христиански возраставший из глубины духовных убеждений в благоустройство внешней жизни, покуда Провидению угодно было, нашествием иноплеменных влияний, остановить это возрастание, может быть, преждевременное в общей экономии всечеловеческого бытия, — преждевременное для внешне образованного Запада, еще не созревшего к участию в чисто христианском развитии, может быть, преждевременное и для самой России, еще не принявшей в себя стихии западной образованности для подведения их под воздействие одного высшего начала. Редакция «Москвитянина» надеялась поместить в 1-м номере своего журнала первую лекцию Шевырева, но, кажется, по отсутствию у нас стенографов она не вполне была записана слушателями и потому вряд ли когда-нибудь явится иначе, как в отрывках. Между тем покуда различные, уже после на память из них записанные места будут сличаться и сводиться вместе, я посылаю вам один отрывок, из которого вы получите понятие о двух мыслях курса, о том, как разумеет профессор отношение народности к человечеству, и о том, как он смотрит на словесность вообще. Действие, которое производят лекции Шевырева, очень сильно и разнообразно: некоторые восхищаются ими до восторга, другие судят строго, с противоположным пристрастием, но почти никто не остается равнодушен, иные видят в них борьбу русского просвещения с западным и в этом ошибаются. Цель профессора совсем не та, чтобы унизить одну часть человеческой образованности перед другою. Он выражает их особенности, сравнивает для пояснения, старается определить с беспристрастием и видимо ищет избегнуть всякой исключительности. Его любовь к России — любовь сознательная, а не слепой восторг, выражающийся в бессмысленных восклицаниях. Те, которые хотят видеть противное, вероятно, более обращают внимание на собственные свои предубеждения, нежели на изложение профессора. Заметно, что общее участие к лекциям беспрестанно возрастает, так же, как и число слушателей. Сначала их было около полутораста, теперь их уже более трехсот. Последняя лекция его перерывалась пять раз рукоплесканьями, которыми его встречают и провожают почти каждый раз.
Сельское хозяйство
Открывая в журнале учено-литературном особый отдел для сельского хозяйства, редакция руководствуется тою мыслию, что в наше время и особенно в нашем отечестве наука земледелия уже не ограничивается исключительно промышленными целями, но в более глубоком развитии принадлежит уже к тем вопросам человеческой образованности, которые соприкасаются с самыми живыми предметами мышления и с самыми отвлеченными предметами жизни. Давно уже прошло то время, когда сельское хозяйство было исключительно делом заведенного обычая и старого предания. Но за безотчетною привычкою к старине последовала безотчетная любовь к нововведениям. В то время еще ничто не изменялось в сельском порядке вещей, потому ничто не требовало перемены прежнего хозяйственного устройства; изменился только образ мыслей некоторых землевладетелей, и вследствие этой отвлеченной причины начались заимствования чужеземных систем, родившихся там из особенных местных обстоятельств и вводившихся у нас часто вопреки местным требованиям. Иногда учреждались плодопеременные хозяйства, где избыток земли и недостаток рук указывал на устройство прямо противоположное. Сеяли картофель в огромных количествах там, где некуда было сбывать даже зернового хлеба. Заводили многосложные орудия, не соответствующие местным потребностям. Педантическое улучшение маленького клочка земли, еще не имеющей большой цены в России, покупали важною потерею времени, особенно ценного в нашем земледелии. Ломали прежние обычаи не для новой выгоды, но для новой системы. Вводили усиленную работу и часто излишнее отягчение барщины там, где прежняя была выгоднее даже для помещика. Прежний естественный характер сельских отношений заменили характером фабричной напряженности. Тратили огромные капиталы, чтобы добыть малоценные произведения. Многие разорили своих крестьян. Многие возбудили в них мысль о разрозненности их выгод с интересами помещика-фабриканта. Другие разорились сами. Весьма немногие ограничили убытки свои потерею бесполезно употребленных трудов и стараний, — покуда, наконец, общие неудачи модно-рациональных хозяев произвели в общем мнении помещиков направление совершенно противоположное. Как прежде искали всего нового, почитая всякое нововведение улучшением, так теперь начали бояться всякого улучшения потому, что оно нововведение. Излишняя доверчивость к системам перешла в излишнюю недоверчивость к мышлению. Мы не разделяем ни того, ни другого направления. Признаемся однако, что если бы должны были непременно избирать из двух, то имели бы более сочувствия к последнему, ибо думаем, что в улучшениях не столько нужна быстрота нововведений, сколько их основательность и что всякому усовершенствованию не столько вредит упорное пребывание в недостаточном, но уже существующем положении, из которого человек и без отвлеченной системы невольно вытесняется самым порядком движущихся вокруг него вещей, — сколько вредит ему неуместность недозрелых новоустройств, которых неудача усиливает начало сельской неподвижности всею тяжестью обманутого ожидания. Между тем в наше время главные вопросы сельского хозяйства находятся уже не в том положении, в каком они были при начале наших нововводительных опытов. Если тогда причина изменения хозяйства заключалась в личных пристрастиях некоторых хозяев к иностранным теориям, то теперь, напротив того, самый порядок сельских вещей требует некоторых перемен в их устройстве. Неимоверная, неслыханная до сего времени и во всех случаях разорительная для земледельцев изменяемость ценности их произведений, трудность существования при излишней дороговизне, неменьшая трудность к добыванию необходимых податей и оброков при крайней дешевизне хлеба; недавнее распространение мануфактур и фабрик, частью естественное, более напряженно-искусственное, и в последнем случае не развивающее постепенно, но мгновенно изменяющее нравы народа; распространение новых потребностей роскоши в самом неимущем классе обеих столиц и многих городов, с коими сельские земледельцы находятся в постоянном соприкосновении; в некоторых местах усиленное население и происшедшее от того иное отношение между ценностью работы и земли; наконец, примеры и последствия улучшаемого хозяйства между государственными крестьянами — все эти и многие другие обстоятельства связывают в наше время вопросы каждого частного хозяйства с вопросами о движении хозяйства в нашем отечестве вообще и делают потребность некоторых улучшений уже не пристрастием некоторых лиц, но общею необходимостью всего сельского быта. При таком положении вещей наука сельского хозяйства связывается уже не только с химиею, ботаникою, технологиею, механикою и тому подобными ведениями, но необходимо включает в себя и нравственно-статистические, и частью даже исторические соображения. Кроме того, самая промышленная часть земледелия, после предшествовавших односторонних теорий, должна принять новый смысл, чтобы приобрести новое доверие. Из двух элементов, составляющих истинную науку хозяйства, опыт и разумное познание чужих систем и открытий, кажется, оба равно необходимы. Но познание чужих систем тогда только может принести пользу, когда оно не подчиняется пристрастию к какой-нибудь одной, случайно более известной, но соединяет изучение всех важнейших и самых противоположных вместе с недоверчивостью к исключительности каждой отдельной. Здесь полузнание вреднее незнания. Беспристрастное соображение различных теорий и еще более различных практик, в различных государствах и при различных местных обстоятельствах, необходимо имеет то действие на наблюдающий ум, что общие истины отрешаются от случайных обстоятельств, дающих им одностороннее применение, и являются уже не германскими, не английскими, не бельгийскими и не французскими; все ограниченное отпадает от них как зависимое от местных влияний, и чистое начало представляется таким образом в том разумном виде, в котором оно может уже, как собственное соображение, подвергнуться сознательному расчету всякого мыслящего хозяина. Таким образом, если полузнание вреднее незнания, то знание спасает от вреда полузнания. Статьи г-на профессора Линовского будут иметь преимущественною целию показание современного состояния земледелия в различных европейских государствах, с постоянною мыслию о возможности беспристрастного применения общих начал и открытий по этой части к усовершенствованию земледелия в нашем отечестве. Основательное теоретическое знание науки сельского хозяйства и вместе наук, с ним смежных, имел он возможность подкрепить и поверить продолжительными путешествиями по России, исключительно для этой цели предпринятыми. Не прежде, как вооруженный такими познаниями и наблюдениями, приступил он к изучению на месте улучшенных хозяйств Германии, Австрии, Италии, Бельгии, Франции и особенно Англии, страны, которой усовершенствования были известны у нас более по слухам, чем по совестливым исследованиям на самом деле. Вот почему редакция журнала почитает немаловажным приобретением постоянное участие такого сотрудника. Но вместе с тем она ожидает содействия некоторых других опытных русских хозяев, дабы совокупностью сил можно было надеяться достигнуть общеполезного результата.
Библиографические статьи
Новый 1845 год будет ли новым годом для нашей словесности? Подарит ли он ее каким-нибудь великим, гениальным созданием, могущим поднять ее упавший дух, оживить ее застывающие силы, убить, уничтожить ее мелочную деятельность и направить к новой существенной цели, к живой жизни, проникнутой мыслью, согретой сочувствием, вдали от журнальных пересудов и торговых расчетов? Или суждено литературе нашей еще и этот год томиться в той же незначительности, в какой она находится уже несколько лет? Мудрено отгадать будущее, еще труднее предузнать гениальное. Все расчеты обыкновенных соображений приходятся только к посредственности. Но если бы мы позволили себе на минуту предаться тому мечтательному занятию, тому святочному удовольствию, чтобы, глядя на прошедшее и настоящее, разгадывать будущее, — то вряд ли это удовольствие гаданья могло бы доставить нам много утешительного. Когда бы у нас не было замечательных талантов, мы могли бы забавляться их ожиданием. Если бы у нас не являлось замечательных литературных произведений, мы могли бы надеяться, что они явятся. Но у нас есть люди с высокими дарованиями, от которых мы могли бы ожидать великого; являются иногда и создания их, исполненные высших достоинств, а между тем литература наша не живет, ее интересы спят, и сочувствия с нею не заметно почти нигде. Оттого, что слишком редкие высокие явления нашей словесности исчезают почти без следов среди громады мелочных ничтожностей, оттого, что на наших писателях с высшими и даже с посредственными дарованиями лежит какая-то странная тяжесть бездействия, в котором мы не можем даже упрекать ни одного из них потому, что не вправе приписать вине одного лица то, что, очевидно, есть общее состояние. Прошедший год видел несколько блестящих литературных явлений: «Наль и Дамаянти» — создание, исполненное самой свежей красоты, самых ярких красок, самых нежных благоуханий Востока, проникнутое, одушевленное тихою музыкой сердечной мечты; «Маттео Фальконе» — произведение удивительное по мастерству стиха, по глубокой правде и образцовой простоте языка, и несколько других явлений, которые, однако же, не имели почти никакого влияния на текущую словесность: они пронеслись мимо нее, над нею — блестящие метеоры, — не оставляя видимого следа и сохраняясь только в воспоминании, резко оторванном от ежедневных впечатлений. Более, чем немногими прекрасными явлениями, прошедший год памятен будет в литературе нашей своими незаменяемыми утратами. Баратынский, певец любви, печали, сердечных дум и сердечных сомнений, своеобразный поэт, высокий, глубоко чувствующий художник, искренний в каждом звуке, отчетливо изящный в каждой мечте, похищенный преждевременною смертию, оставил в словесности нашей несколько прекрасных созданий, не оцененных по своему достоинству, но почти ничтожных в сравнении с тем, что он мог бы сделать, если бы возможность деятельности измерялась одною силою дарований. В последнее время писал он особенно мало и еще менее был понят и оценен монополистами литературных мнений, самодовольными журнальными судьями, которые часто полурусским языком произносили приговор свой над его образцовыми, глубоко прочувствованными стихами; часто, по указанию ученических тетрадей, разбирали, щупали, ломали его нежные, художнические создания и, может быть, из доброго намерения давали ему свои назидательные советы и наставления. Не знаем, огорчало ли это Баратынского, думаем, что он мог бы утешиться приговором иных, не менее известных литераторов, как, например, Жуковского, Пушкина, Вяземского, Языкова, Хомякова, Дельвига, Дениса Давыдова, Шевырева и многих других. Но кто разочтет по законам благоразумия меру чувствительности избранного таланта? По крайней мере, кажется, в последнее время, обманутый журнальными отзывами, он уже мало верил сочувствию публики. А может быть, в самом деле он не ошибался. Может быть, большинство публики в своих сочувствиях не шутя руководствуется журнальными рецензиями — такими, разумеется, которые по сердцу, и по уму, и по вкусам этого большинства. Место, принадлежавшее Баратынскому в нашей словесности, навсегда останется незанятым и, может быть, еще долго неоцененным. Ибо даже после известия о его кончине журналы наши произнесли ему такой приговор, из которого ясно видно, что еще не пришло время отдать полную справедливость его поэзии. Один «Современник» был в этом случае, как и во многих других, благородным исключением из общего настроя умов. Прекрасная, умная, исполненная глубоким сочувствием и вместе справедливая, дружески-теплая и вместе просвещенно-беспристрастная статья, помещенная в нем о Баратынском, доказывает по крайней мере, что тот избранный кружок, для которого существует этот журнал, ценил его и его поэзию. Мы не распространяемся здесь о поэзии Баратынского. Мы надеемся в одном из ближайших номеров «Москвитянина» доставить себе наслаждение высказать вполне наше мнение и о его созданиях. Теперь же упомянули мы о нем только потому, что говорили о наших утратах. Вскоре за Баратынским словесность наша лишилась еще другого поэта. И. А. Крылов скончался на 77 году от рождения, и если мы сообразим два тома его басен с тем временем, в которое он начал писать, то, вопреки общему мнению, скажем и про него то же, что про Баратынского, что как ни много сделал он для словесности нашей, но сделал весьма мало в сравнении с тем, что подобный ему талант мог бы совершить во всякой другой литературе. Величие таланта Крылова заключается не столько в великом литературном достоинстве его произведений, сколько в красоте их народности. Крылову принадлежит честь единственная, ни с кем не разделенная: он умел быть народным, и, что еще важнее, он хотел быть русским в то время, когда всякое подражание почиталось просвещением, когда слово иностранное было однозначительно с словом умное или прекрасное; когда, поклоняясь нашим выписным гувернерам, мы не знали оскорбительного слова хуже слова Moujik! В это время Крылов не только был русским в своих баснях, но умел еще сделать свое русское пленительным даже для нас. Хотя долго продолжалось время, когда и ему не отдавали справедливости, с исключительным восторгом читали басни Дмитриева, впрочем исполненные истинных красот, и почти против совести смеялись русским рассказам Крылова. Крылов был прекрасен своею народностью, но не в силах распространить ее влияние на словесность. Это предоставлено было другому. Что Крылов выразил в свое время и в своей басенной сфере, то в наше время и в сфере более обширной выражает Гоголь. После появления «Мертвых душ» Гоголя много говорено было за них и против них не только в литературе, но и во всех кругах читателей; между тем, от восторженных похвал и страстных порицаний осталось, кажется, одно общее убеждение, что Гоголь в словесности нашей есть представитель той новой, великой, до сих пор в ясном виде еще не являвшейся силы, которой неисчислимые результаты могут произвести совершенный переворот в нашей литературе и которую называют силою русской народности. До сих пор мы были и находимся еще под влиянием французов и немцев. Жизнь нашей словесности оторвана от жизни нашего народа. Но, читая Гоголя, мы понимаем возможность их соединения. Впрочем, не потому Гоголь народен, что содержание рассказов его взято по большей части из русской жизни: содержание не характер; Шекспир столько же англичанин, описывая Рим и Венецию, сколько в своих британских драмах; не потому также называем мы Гоголя «народным», чтобы народ читал его (слава Богу, народ наш еще живет в литературе славянской, и немногие просвещенные гражданскою грамотностью продолжают образовываться посредством «Выжигина», Орлова и Поль-де-Кока), но потому, что в глубине души его таятся особенные звуки, потому что в слове его блестят особенные краски, в его воображении живут особенные образы, исключительно свойственные русскому народу, тому свежему, глубокому народу, который не утратил еще своей личности в подражаниях иностранному. Если бы и можно было перевесть Гоголя на чужой язык, что, впрочем, невозможно, то и тогда самый образованный иноземец не понял бы лучшей половины его красот. В этой особенности Гоголя заключается глубокое значение его оригинальности. В ней его права на великое действие в литературе еще более, чем в гениальности его произведений. Ибо если справедливо, что красота принадлежит всем нациям, что статуя греческая равно нравится немцу и русскому, то надобно сознаться, что для понятия чужой красоты необходимо некоторое разумное отвлечение, охлаждающее ее действие, между тем как красота своенародная, окруженная невидимым строем сочувственных звуков, близких и далеких отголосков, темных и ясных сердечных несознанных воспоминаний, не отрывает мечту от жизненной сферы, но, действуя двойною силою, связывает художественное наслаждение, подлежащее сознанию, вместе с безотчетными пристрастиями нашей особенной жизни. Этим объясняется, может быть, и безмерное сочувствие к Гоголю некоторых, и неимоверные нападения на него других. О многих книгах, вышедших в прошедшем году, «Москвитянин» не успел еще известить своих читателей. Мы постараемся теперь хотя отчасти дополнить этот недостаток.
|
||||
Последнее изменение этой страницы: 2021-04-04; просмотров: 88; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы! infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 18.118.128.17 (0.018 с.) |