Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

IV. Двойная связь и конверсия

Поиск

Пример, который я только что приводил с понятием «профес­сия», — не что иное, как частный случай более общей трудности. Фактически это целая академическая традиция в социологии, кото­рую мы должны постоянно и методично подвергать сомнениям и подозрениям. Каким образом неизбежно устанавливается своего рода двойная связь, в которой каждый социолог заслуживает свое­го названия; без интеллектуальных инструментов, завещанных ее академической традицией, она или он — не более чем дилетант, самоучка, спонтанный социолог (экипированный, конечно, не луч­ше всех других обыденных социологов и имеющий явно неболь­шой социальный опыт по сравнению с большинством академиков); но в то же время эти инструменты постоянно подвергаются опас­ности простой замены наивной доксой обыденного здравого смыс­ла не менее наивной доксы академического здравого смысла (sens соттип savant), которая болтает, как попугай, о дискурсе здравого смысла на техническом жаргоне и в официальном убранстве на­учного дискурса (это то, что я называю «эффектом Диафура»)41.

Нелегко избежать подводных камней этой дилеммы, этого выбо­ра между безоружным невежеством самоучки, лишенного инстру­ментов научного конструирования и полунауки полуученого, кото­рый бессознательно и некритично принимает категории восприятия, связанные с определенным состоянием социальных отношений и полусконструированные понятия, более или менее непосредственно заимствованные из социального мира. Это противоречие нигде не чувствуется так сильно, как в этнологии, где вследствие различий культурных традиций и происходящего в результате отстранения нельзя жить, как в социологии, с иллюзией непосредственного по­нимания. В таком случае либо вы ничего не понимаете, либо вы оставляете категории восприятия и способ мышления (легализм антропологов), полученные от ваших предшественников, которые часто сами получали их от другой академической традиции (например, из римского права). Все это располагает нас к своего рода структурно­му консерватизму, что приводит к воспроизводству школьной доксы42.

Отсюда следует своеобразная антиномия педагогики исследова­ния; нужно передавать как проверенные инструменты конструиро­вания реальности (проблематику, понятия, техники, методы), так и очень трудную критическую диспозицию, склонность безжалостно подвергать сомнению те инструменты, например, профессиональные таксономии Национального института статистических исследований и экономики (INSEE) или какие-то иные, которые не сваливаются с неба, не являются готовыми к использованию за пределами реально­сти. Само собой разумеется, что — как в каждом отдельном слу­чае — шансы этой педагогики на успех существенно различаются в зависимости от социально сконструированных диспозиций реци­пиентов. Наиболее благоприятной для ее передачи оказывается ситуация с людьми, которые уже достигли успехов в овладении мастерством научной культуры и у которых в то же время есть определенный протест или дистанция по отношению к этой культу­ре (чаще всего коренящиеся в отстраненном опыте академического универсума), что побуждает их «не покупать ее» по номинальной стоимости, или, еще проще, это способствует своего рода сопротив­лению стерилизованному и дематериализованному представлению о социальном мире, который предлагается доминирующим в социаль­ном отношении социологическим дискурсом. Хорошей иллюстраци­ей этого является Аарон Сикурел: в молодости он достаточно долго находился в компании «преступников» в трущобах Лос-Анджелеса, чтобы спонтанно подойти к вопросу об официальной репрезентации «преступности». Несомненно, что близкое знакомство с этим уни­версумом наряду с основательным знанием статистики и статисти­ческих практик подтолкнуло его к тому, чтобы задать относительно «преступности» такие статистические вопросы, которые не могли быть сформулированы с помощью каких бы то ни было методологи­ческих инструкций в мире (Сикурел, 1968).

Рискуя показаться приближающим радикальное сомнение к его пункту разрыва, я бы снова хотел напомнить о самых пагубных формах, которые ленивое мышление может принимать в социоло­гии. Я имею в виду тот весьма парадоксальный случай, когда кри­тическая мысль, подобная марксовой функционирует в состоянии не-мысли (impense) не только в сознании исследователей (и это от­носится как к защитникам, так и к критикам Маркса), но и в рам­ках самой реальности, которую они регистрируют как предмет чи­стого наблюдения. Чтобы провести исследования о социальных классах без какой-либо последующей рефлексии — относительно их существования или не-существования, об их величине, о том, являются ли они антагонистическими или нет, — как часто делалось, особенно с целью дискредитации марксовой теории, надо, не думая, взять в качестве объекта остатки влияния, оказанного марксовой теорией в реальности, в частности, на деятельность партий и со­юзов, стремившихся «поднять классовое сознание».

Что я говорю об «эффекте теории»? То, что классовая теория может найти применение и что ее «классовое сознание», измеряемое эмпирически, является отчасти продуктом, а также определенной иллюстрацией более общего феномена. Благодаря существованию социальной науки и социальных практик, претендующих на сходство с этой наукой, таких как опросы общественного мнения, обсуждения в средствах массовой информации, публичность и т. д.43, а также педагогики и даже, все чаще и чаще, руководства политиками, пра­вительственными чиновниками, бизнесменами и журналистами, в рамках самого социального мира становится все больше и больше агентов, имеющих отношение если не к научному, то к гуманитарно­му (академическому) знанию в своей практике или, что еще важнее, в своей деятельности по созданию представлений о социальном мире и манипуляции этими представлениями. Так что наука подвергается все большему риску непреднамеренной фиксации результата прак­тик, претендующих на свою принадлежность к науке.

И наконец, что еще более трудно уловимо, следование привыч­кам мышления, даже тем, которые в иных обстоятельствах могут весьма способствовать прорыву, также может привести к неожидан­ным формам легковерия. Я могу с уверенностью сказать, что марк­сизм — в своем самом общем социальном употреблении — часто представляет собой разновидность par excellence академического конструкта первого порядка, потому что он вне всяких подозрений. Давайте предположим, что мы собираемся изучать «правовую», «ре­лигиозную» или «профессорскую» идеологию. Само слово «идеоло­гия» означает, что нужно обозначить разрыв с представлениями, о которых агенты намереваются сообщать из своей собственной практики; оно означает, что мы не будем воспринимать их утверждения буквально, что у них есть свои интересы и т. д. Но бунтарское не­истовство этого слова заставляет нас забыть, что господство, от ко­торого следовало бы освободиться, чтобы объективировать его, воспринимается по большей части потому, что оно ошибочно при­знаётся в качестве такового. Поэтому оно заставляет нас забыть, что нам нужно вернуться обратно к научному моделированию того фак­та, что объективная репрезентация практики должна быть сконстру­ирована вопреки первичному практическому опыту, или, если вы предпочитаете, что «объективная истина» этого опыта недоступна самому опыту. Маркс разрешает нам взломать двери доксы, докси-ческой верности первичному опыту. Но за этой дверью находятся ловушка и придурок, который, доверяя академическому здравому смыслу, забывает вернуться к первичному опыту, который научное конструирование должно взять в скобки и не учитывать. «Идеоло­гия» (на самом деле сейчас нам было бы лучше начать называть ее как-нибудь иначе) не появляется в качестве таковой для нас и для себя, это неправильное название, которое придает ей ее символичес­кую действенность.

В общем, недостаточно порвать только с обыденным здравым смыслом или с академическим здравым смыслом в их обычной фор­ме. Мы должны также порвать с инструментами прорыва, которые отрицают сам опыт, по отношению к которому они были сконструи­рованы. Это следует сделать, чтобы построить более совершенные модели, которые содержат как первоначальную наивность, так и объ­ективную истину, которую эта наивность скрывает и на которой при­дурки — те, кто думают, что они значительнее других, — останавли­ваются, попадая в другую форму наивности. (Не могу удержаться и не сказать здесь, что глубокое переживание чувства значительности срывающего таинственные покровы демистификатора, исполнение роли избавившегося от чар и избавляющего от чар — решающий мо­мент множества социологических занятий... И жертва, которую тре­буют за это строгие методы, становится все большей и большей.)

Трудно переоценить трудности и опасности, когда начинаешь думать о социальном мире. Сила пред-сконструированного прояв­ляется в том, что, будучи присущим вещам и сознаниям, оно пред­ставляет себя под вывеской самоочевидного, остающегося незаме­ченным, потому что оно, по определению, является само собой разумеющимся. Фактически для прорыва требуется конверсия взгляда, и о преподавании социологии можно сказать, что прежде всего оно должно «давать новые глаза», как иногда говорили пер­вые философы. Задача — создать если не «нового человека», то, по крайней мере, «новый взгляд», социологический глаз. И это нельзя сделать без подлинного обращения, (a metanoia), ментальной рево­люции, трансформации всего видения социального мира человека.

То, что называется «эпистемологическим прорывом»44, т. е. взя­тие в скобки обыденных конструкций первого порядка и принципов, обычно разрабатываемых для объяснения этих конструкций, часто предполагает разрыв со способами мышления, понятиями и метода­ми, которые каждое проявление здравого смысла, обыденного смыс­ла и полезного научного смысла (всего того, что в господствующей позитивистской традиции почитается и освящается) считают суще­ствующими для них. Вы, конечно, понимаете, что когда кто-то убеж­ден, как я, что самая жизненно важная задача социальной науки, а значит, и обучения исследовательской работе в социальных науках — установление в качестве основополагающей нормы научной деятель­ности конверсию мышления, революцию взгляда, разрыв с конструк­тами первого порядка и со всем тем, что поддерживает их в социаль­ном порядке и в научном порядке также, — то он обречен на то, что его всегда будут подозревать в обладании пророческим даром и в том, что он требует личного обращения.

Остро осознав именно социальные противоречия научного пред­приятия, по мере того как я пытался описывать его, рассматривая часть исследования и подвергая его критике, я часто вынужден зада­вать себе вопрос: не навязывал ли я критическое видение, которое мне кажется необходимым условием конструирования подлинного научного объекта, ударяясь в критику пред-сконструированного объекта, который всегда возникает подобно удару ниже пояса, как своего рода интеллектуальный Anschluss*!

* Слияние (нем.). — Прим. ред.

Эта трудность становит­ся все более серьезной, потому что в социальных науках, по край­ней мере, по моему опыту, принцип ошибок почти всегда коре­нится как в социально сконструированных диспозициях, так и в социальных страхах и фантазиях. Так что часто бывает трудно высказать на публике критическое суждение, которое за пределами научной деятельности не затрагивало бы глубочайших диспозиций габитуса, тесно связанных с социальными и этническими истока­ми, тендером, а также со степенью высшего академического посвя­щения. Здесь я имею в виду преувеличенную скромность некоторых исследователей (чаще женщин, чем мужчин, или людей «скромно­го» социального положения, как мы иногда говорим), которая не менее фатальна, чем самонадеянность. По-моему, правильная по­зиция — это довольно редко встречающаяся комбинация опреде­ленных амбиций, вследствие чего появляются широкий взгляд и ог­ромная скромность, совершенно необходимая для погружения во все детали объекта. Таким образом, руководителю исследования, который действительно хочет выполнять свою функцию, было бы неплохо хотя бы иногда брать на себя роль духовника или гуру (по-французски мы говорим «руководителя сознания»), роль, которая довольно опасна и у которой нет оправданий, поскольку она воз­вращает человека к реальности, которую он «находит слишком большой» и постепенно воспитывает большие амбиции у тех, кто хотел бы спрятаться за скромными и легкими делами.

В сущности, самая большая помощь, которой начинающий ис­следователь может ждать от опыта, состоит в том, что при опреде­лении задач проекта у него появится больше смелости учитывать реальные условия его реализации, а именно средства, имеющиеся в его распоряжении (особенно в терминах времени и особой ком­петенции, которая определяется природой его социального опыта и обучения) и возможности доступа к информантам и информации, документам, источникам и т. д. Зачастую лишь в конце длительно­го процесса социоанализа, включающего целую последователь­ность фаз излишних облачений и разоблачений, может состояться идеальный матч между исследователем и его объектом.

Социология социологии, когда она принимает вполне конкрет­ную форму социологии социолога, его научного проекта, его амби­ций и недостатков, его смелости и страхов, — это не дополнение к его портрету и не своего рода нарциссическое излишество: осозна­ние диспозиций, благоприятных или неблагоприятных, связанных с вашим социальным происхождением, академическим положением и полом, дают вам шанс, даже если и небольшой, овладеть этими дис­позициями. Однако уловки социальных пульсаций бесчисленны, и, чтобы заниматься социологией своего собственного универсума, иногда может понадобиться совершенно иной, наиболее извращен­ный способ удовлетворения подавленных импульсов трудно улови­мым окольным путем. Например, бывший теолог, став социологом и проводя исследование теологов, может испытать своего рода регрес­сию и начать говорить как теолог или, что еще хуже, использовать социологию как средство свести свои старые теологические счеты. То же самое и в отношении экс-философа: у него также будет риск найти в социологии философии скрытый способ ведения философс­ких войн другими средствами.

V. Включенная объективация

То, что я назвал участвующей объективацией (которую не следует путать с включенным наблюдением)45, — задача, несомненно, самая трудная из всех, поскольку она требует разрыва с глубочайшими и самыми бессознательными предрасположенностями и связями, ко­торые довольно часто придают объекту в глазах тех, кто его изучает, подлинный интерес, — они пытаются понять, что все касающееся их отношения к объекту они, по крайней мере, хотят знать. Это са­мая трудная, но и самая необходимая задача, поскольку, как я пытал­ся показать в «Homo academicus» (Bourdieu, 1988a), процесс объек­тивации в данном случае затрагивает весьма своеобразный объект, в рамки которого имплицитно включены некоторые из самых могу­щественных социальных детерминант, определяющих сами прин­ципы понимания любого из возможных объектов: с одной стороны, особые интересы, обусловленные тем, что исследователь — член академического поля и занимает определенную позицию в этом поле; с другой стороны, социально сконструированные категории восприятия академического и социального миров, те категории про­фессорского понимания, которые, как я говорил раньше, могут слу­жить основанием эстетики (академического искусства) или эпистемологии (как в случае эпистемологии рессентимента, которая, сделав из нужды добродетель, всегда ценит мелочное благоразумие позити­вистской строгости вопреки всем формам научной смелости.

Не пытаясь сейчас объяснять все учения, которые рефлексивная социология может почерпнуть из такого анализа, я хотел бы указать только на одну из очень хорошо скрытых исходных предпосылок научного предприятия, которую работа над таким объектом заставляет меня раскрыть, а ее непосредственный результат (подтверж­дающий, что социология социологии — необходимость, а не рос­кошь) — это лучшее знание самого объекта. На первом этапе моей работы я построил модель академического пространства как про­странства позиций, связанных особыми отношениями силы, как поле сил и поле борьбы за сохранение или изменение этого силового поля. На этом я мог бы остановиться, но мои прошлые наблюдения в про­цессе моей этнографической работы в Алжире сделали меня воспри­имчивым к «эпистемоцентризму», ассоциирующемуся с академичес­кой точкой зрения. Более того, я был вынужден оглянуться на свое исследование с чувством тревоги, переполнявшим меня; на публика­цию — с чувством, что я совершил нечто предательское, сделав себя наблюдателем игры, в которую я еще играл сам. Таким образом, я воспринял, в частности, резкую манеру, в которую было облечено требование занимать положение беспристрастного наблюдателя, од­новременно вездесущего и невидимого, потому что он скрывался за абсолютной безличностью исследовательских процедур и тем самым мог принять квази-божественную точку зрения по отношению к сво­им коллегам, которые к тому же являются конкурентами. Объекти­вируя претензию на царственную позицию, которая превращает со­циологию в оружие борьбы, внутренне присущей полю, вместо того чтобы быть инструментом познания этой борьбы, и таким образом познавая сам субъект, который независимо от того, что он делает, никогда не прекращает вести эту войну, я придумал способ введения в анализ осознания предпосылок и предрассудков, ассоциирующих­ся с локальной и локализованной точкой зрения того, кто конструи­рует пространство точек зрения.

Осознание границ объективистской объективации заставило меня понять, что в рамках социального мира и, в частности, в рам­ках академического мира существует целая сеть институтов, цель которых — сделать приемлемым разрыв между объективной исти­ной мира и живой истиной, заключающейся в том, что мы живем, и в том, что мы делаем в нем, — все, что объективированные субъекты выносят на обсуждение, когда они противопоставляют объективист­скому анализу идею, что «вещи вовсе не таковы». В таком случае там, например, существуют коллективные системы защиты, которые в универсумах, где каждый борется за монополию над рынком, где каждый покупатель в то же время конкурент и где жизнь поэтому слишком тяжела46, дают нам возможность принять нас самих, при­нимая отговорки или компенсирующие вознаграждения, предлагае­мые окружением. Это и есть двойная истина, объективная и субъек­тивная, представляющая всю истину социального мира.

Хотя у меня и есть некоторые сомнения относительно того, сто­ит ли это делать, я все же хотел бы привести в качестве заключи­тельной иллюстрации презентацию, сделанную здесь недавно о послевыборных теледебатах47, — объект, который в силу своей не­сомненной легкости (все касающееся его непосредственно дано в непосредственной интуиции), показал множество из тех трудно­стей, с которыми может столкнуться социолог. Как мы должны ве­сти себя за пределами интеллектуального описания по отношению к такому типу (характера), который всегда изображается как «лиш­ний в этом мире», как обычно говорил Маларме? На самом деле, существует большая опасность заново сформулировать на другом языке — тем, которым пользуются агенты, — то, что уже сказано или сделано, и выявить значения первого порядка (здесь есть и драматизм ожидания результатов, и борьба между участниками за значение результата и т. д.) либо просто (или с помпой) идентифи­цировать значения, которые являются продуктом сознательных на­мерений и которые сами агенты могли бы сформулировать, если бы у них было время и если бы они не боялись дать шоу. Так как последнее они знают очень хорошо (по крайней мере, из практики, а в настоящее время, все чаще и осознавая это), то в ситуации, цель которой — произвести наиболее благоприятное впечатление своей собственной позицией, публичное признание неудачи как акта рекогниции, становится фактически невозможным. Они также знают, что цифры и их значения, собственно говоря, не являются универсальными «фактами» и что стратегия, суть которой состоит «в отрицании очевидного» (54% больше 46%), хотя и явно обрече­на на провал, сохраняет известную степень валидности (партия X победила, однако партия У, в сущности, не проиграла: X победил, но не так чисто, как на предыдущих выборах, или с меньшим запа­сом, чем предсказывалось, и т. д.).

Но разве это то, что действительно имеет значение? Проблема разрыва поднимается здесь в особой тишине, потому что аналитик включен в рамки объекта его или ее конкурентов при интерпрета­ции объекта, и эти конкуренты тоже могут испытывать потребность в авторитете науки. Она поднимается в наиболее острой форме, по­тому что в отличие от того, что происходит в других науках, одно лишь описание, даже конструированное описание (когда берутся одни лишь релевантные черты) не имеет такой внутренней ценно­сти, которая предполагается в случае описания тайной ритуальной церемонии у индейцев Хопи или коронации средневекового коро­ля: сцену видели и понимали (на определенном уровне и до опре­деленного момента) 20 миллионов телезрителей, а ее запись дает такую выборку, с которой никакое позитивистское переложение не в силах состязаться.

Фактически мы не сможем уйти от бесконечных, опровергающих друг друга интерпретаций — герменевт вовлечен в борьбу между герменевтами, которые конкурируют друг с другом за последнее сло­во относительно феномена или результата — до тех пор, пока мы действительно не сконструируем пространство объективных отноше­ний (структуру), в рамках которого непосредственно наблюдаемые нами коммуникативные обмены (интеракция) не будут не чем иным, как их проявлением. Задача заключается в том, чтобы понять скры­тую реальность, которая маскируется, разоблачаясь, и которая пред­лагает себя наблюдателю лишь в анекдотичной форме интеракции, скрывающей ее. Что все это значит? У нас перед глазами — ряд ин­дивидов, обозначенных фамилиями: господин Амар — журналист, господин Ремон — историк, господин N. — политолог и т. д., кото­рые, как мы считаем, обмениваются высказываниями, которые, впол­не понятно, могут быть подвергнуты «дискурсивному анализу» и где все видимые «интеракции», очевидно, предоставляют все необходи­мые средства для их собственного анализа. Но, по сути дела, сцена, которую объясняли по телевидению, стратегии, которые агенты при­меняли, чтобы победить в символической борьбе за монополию вы­несения вердикта, за признанную возможность говорить правду о предмете спора, являются выражением объективных отношений силы между вовлеченными в них агентами, или, если быть более точным, между различными полями, частью которых они являются и в которых они занимают позиции разного ранга. Другими словами, интеракция — это видимое и исключительно феноменальное след­ствие пересечения иерархически упорядоченных полей.

Пространство интеракции функционирует как ситуации линг­вистического рынка, и мы можем раскрыть принципы, лежащие в основе его конъюнктурных свойств48. Прежде всего оно включа­ет пред-сконструированное пространство: социальная композиция групп участников определяется заранее. Для того чтобы понимать, что можно говорить, а особенно, что нельзя говорить на съемоч­ной площадке, нужно знать законы формирования группы говоря­щих — кто не допускается, а кто исключает сам себя. Самая ра­дикальная цензура — это отсутствие. Таким образом, мы должны учитывать коэффициенты репрезентации (в статистическом и со­циальном смыслах) различных категорий (пол, возраст, профессия, образование и т. д.), а следовательно, и шансы доступа к речи, ко­торые определяются измерением частоты, с которой каждый ис­пользовал этот доступ. Вторая характеристика следующая: жур­налист обладает своего рода властью (конъюнктурной, но не структурной) над пространством игры, которое он сконструиро­вал и в котором он находится в роли судьи, выдвигающего нормы «объективности» и «нейтральности».

Мы не можем, однако, остановиться на этом. Пространство ин­теракции — это локус, где происходят пересечения нескольких раз­личных полей. В их борьбе за то, чтобы навязать свою «бесприст­растную» интерпретацию, т. е. чтобы заставить зрителей признать свой взгляд объективным, в распоряжении агентов есть ресурсы, определяющиеся их принадлежностью к объективным иерархически упорядоченным полям и их позицией в соответствующих полях. Во-первых, у нас есть политическое поле (Бурдье, 1981 а): так как они непосредственно вовлечены в игру, а значит, непосредственно заинтересованы и рассматриваются в качестве таковых, политики сразу же воспринимаются как судьи и подсудимые и поэтому их все­гда подозревают в том, что они предлагают предвзятые, пристраст­ные, а потому не вызывающие доверия интерпретации. Они занима­ют разные позиции в политическом поле: они размещаются в этом пространстве в соответствии со своей принадлежностью к партии, а также с их статусом в партии, их известностью на местном и нацио­нальном уровне, их общественной привлекательностью и т. д. Затем у нас есть журналистское поле: журналисты могут и должны заим­ствовать риторику объективности и нейтральности при поддержке политологов, когда это требуется. Далее, у нас есть поле «политиче­ской науки», в котором «информирующие политологи» занимают скорее непривлекательную позицию, даже если довольны высоким внешним престижем, особенно среди журналистов, над которыми они структурно доминируют. Следующее поле — поле политического рынка, представленное рекламодателями и консультантами СМИ, ко­торые украшают свои оценки политиков «научными» подтвержде­ниями. И, наконец, собственно университетское поле, представлен­ное специалистами в области электоральной истории, создавшими такую специальность, как комментирование результатов выборов. Как видим, поля варьируются от самых «ангажированных» до самых «беспристрастных» как в структурном отношении, так и по части со­ответствия закону: академик — это тот, кто отличается самой боль­шой «непредусмотрительностью» и «независимостью». И когда дело доходит до создания риторики объективности, которая оказывается настолько эффективной, насколько это возможно, — как в случае с этими после-электоральными новыми программами, — то ученый пользуется структурным преимуществом перед другими.

Дискурсивные стратегии различных агентов и, в частности, весь арсенал риторики, цель которых — создание фасада объек­тивности, будут зависеть от равновесия символических сил меж­ду различными полями и от особых ресурсов этих полей, которые гарантируют различным участникам принадлежность к этим по­лям. Другими словами, они будут зависеть от специфических ин­тересов и характерных средств, которыми обладают участники в этой особой символической борьбе за «нейтральный» вердикт и которыми определяется их позиция в системе невидимых отно­шений, складывающихся между различными полями, в рамках ко­торых они действуют. Например, у политолога как такового будет преимущество перед политиком и журналистом по той причине, что его гораздо легче признать объективным и потому что у него есть выбор относительно применения своей особой компетенции, состоящей в обладании знанием электоральной истории, нужной для того, чтобы делать сравнения. Он может объединиться с журналистом, притязания на объективность которого получат тем самым подкрепление и легитимность (обоснование и законную силу). Результатом всех этих объективных отношений оказываются отношения символической власти, проявляющиеся в интеракции в форме риторических стратегий. Именно этими объективными от­ношениями руководствуется по большей части тот, кто обрывает других, задает вопросы, долго говорит без остановки и не обращает внимания на попытки прервать его, и т. д., кто обречен пользовать­ся стратегиями подтверждения (интересов или небескорыстных стратегий) или ритуальным отказом отвечать, стереотипными фор­мулами и т. д. Нам нужно двигаться дальше, чтобы показать, каким образом введение в анализ объективных структур позволяет нам объяснить детали дискурса и риторических стратегий, сложностей и противоречий, эффективных и неэффективных действий — коро­че говоря, всего того, что, с точки зрения дискурсивного анализа, можно понять на основе одного лишь дискурса.

Но почему анализ особенно труден в таком случае? Очевидно потому, что те, кого социолог собирается объективировать, — конку­ренты за монополию в сфере объективной объективации. Фактичес­ки в зависимости от того, какой объект он изучает, сам социолог более или менее дистанцирован от агентов и предметов, которые он исследует, более или менее непосредственно вовлечен в соперни­чество с ними и, следовательно, в большей или меньшей степени подвергается соблазну вступить в игру метадискурса под видом объективности. Когда игра в анализ (под видом анализа) — как в нашем случае — состоит в передаче метадискурса относительно всех других дискурсов тем политикам, которые бодро заявляют о победе на выборах, журналистам, претендующим на то, чтобы дать объективную информацию о распределении кандидатов, «полито­логам» и специалистам по электоральной истории, претендующим на то, чтобы предложить нам объективное объяснение результата путем сравнения случайностей и общих тенденций с прошлыми или нынешними статистическими данными, — одним словом, ког­да эта игра состоит в том, чтобы поставить себя с помощью пристав­ки мета- над игрой благодаря исключительной силе дискурса, воз­никает соблазн использовать научные стратегии, разрабатываемые различными агентами, чтобы гарантировать победу их «правде», что­бы говорить о правдивости игры и таким образом обеспечить вам победу в игре. Это пока еще объективная связь (отношение) между политической социологией и «ориентированной на СМИ полито­логией» или еще точнее, между позициями, которые наблюдатели и наблюдаемый занимают в соответствующих, объективно иерар-хизированных полях, определяющих восприятие наблюдателя, в частности, заставляя его закрыть на что-то глаза, что говорит о его собственных небескорыстных интересах.

Объективация отношения социолога к его или ее объекту, как можно хорошо видеть на этом примере, — необходимое условие того, чтобы покончить со склонностью инвестировать в свой объект, которая, несомненно, лежит в основании «заинтересованности» в объекте. Следовало бы, в некотором смысле, отказаться от исполь­зования науки для вмешательства в объект, чтобы быть в состоянии осуществлять объективацию, которая является не просто частич­ным и упрощенным мнением, могущим возникнуть у другого(гих) игрока(ов) в процессе игры, но которая, скорее, оказывается всеох­ватывающим представлением об игре, которая может быть понята в качестве таковой на определенном расстоянии от нее. Только со­циология социологии — и социолога — может помочь нам в опре­деленном достижении социальных целей, которых можно доби­ваться с помощью научных целей, к которым мы непосредственно стремимся. Включенная объективация, — есть основания думать, высшая форма социологического искусства, — осуществима толь­ко в том смысле, что она основывается настолько полно, насколько это возможно, на объективации интереса к объективации, проявля­ющейся как в факте участия, так и вынесения за скобки этого инте­реса и представлений, которые им поддерживаются.

Примечания

1 См. Bourdieu (19871), где дается исторический анализ символической революции, приводящей к появлению импрессионистской живописи во Франции XIX в.

2 Уильям Сьюэлл (1980. Р. 19-39) дает детальное историческое толкова­ние понятия metier-ремесло при старом режиме. Его сжатую характери­стику корпоративного языка во Франции XVIII в. стоит процитировать, поскольку она содержит два ключевых измерения понятия ремесло со­циолога в понимании Бурдье: «Профессионалов-ремесленников можно определить как людей, находящихся в точке пересечения области ручно­го труда и области искусства и интеллекта».

3 См. некролог, написанный Бурдье в «Le Mond» (1983e) в связи с нео­жиданной смертью Гофмана. См. также Boltanski (1974).

4 См. дискуссию Бурдье (1968Ь) в работе «Структурализм и теория соци­ологического знания», где он выражает свою признательность и говорит о своих отличиях от структурализма как социальной эпистемологии.

5 См. Бурдье (1990а). Коннертон (1989) выдвигает эффективную и не­многословную защиту этой аргументации; см. также Джексон (1989. Гл. 8).

6 См. Кюн (1970), Латур и Вулгар (1979). В этом вопросе его поддер­живают также Роуз (1987) и Трэвик (1989). Дональд Шон (1983) по-•; казывает в своей работе «Рефлексирующий практик» («Reflective Practitioner»), что профессионалы (в менеджменте, инженерном деле, архитектуре, городском планировании и психотерапии) знают боль­ше, чем они могут выразить словами; как компетентные практики они «применяют разновидность знания-ио-опыту, которое по большей ча­сти является невыразимым» и полагаются на импровизацию, которой они научаются скорее на собственном опыте, чем на основе выучен­ных в высшей школе формул.

7 См. Бурдье (1990g) и Брюбэкер (1989а), где теория Бурдье анализи­руется в качестве действующего научного габитуса.

8 Английское слово «эссе» (essay) не равнозначно слегка уничижитель­ной коннотации французского слова «диссертация» (dissertation) как пустого и беспричинного дискурса.

9 См. Парсонс (Parsons, 1937), Александер (Alexander, 1980-1982; 1985) и работу Александера (Alexander, 1987b) «Двадцать лекций» («Twenty Lectures»), которая появилась в результате неоднократно прочитанного студентам курса лекций.

10 Для дальнейшего разъяснения см. Bourdieu (1988e). Поллак бегло анализирует работы Лазарсфельда с целью экспортирования позити­вистской социальной науки — правил и институтов — за пределы Со­единенных Штатов.

11 У Кольмана (1990) можно найти материал, изобилующий биографи­ческими реминисценциями по поводу этих двух полюсов в социоло­гии Колумбийского университета, о восстановлении между ними дру­жеских отношений и взаимной легитимации в 1950-е гг.

12 См. анализ Бурдье (1990d) дискурсивного взаимодействия между продавцами и покупателями домов и для контраста сравните его структурный конструктивизм с непосредственным интеракционистс-ким дискурсом — аналитическая основа Щеглова (1987).

13 «Дайте молоток ребенку, — предупреждает А. Каплан (1964. Р. 112), — и вы увидите все то, что все покажется ему достойным, чтобы уда­рить по нему». Вполне уместно здесь обсуждение Э. Хюгесом (1984) «методологического этноцентризма».

14 Читатель узнает здесь известный французский девиз мая 1968 г. — «запрещено запрещать».

15 Для более глубокого понимания см. Бурдье (1985а, 1987Ь, 1989е). Бурдье использует работу логика П. Ф. Страусона (1959) для обоснования своей реляционистской концепции социального пространства и эпистемологического статуса индивидов в нем.

16 Структурным эквивалентом для Соединенных Штатов могло бы быть нечто подобное «проекту, посвященному членам банды южной окра­ины Чикаго».

17 О поисках локуса власти см. работу Р. Даля (1961) «Кто правит?», а также дебаты по поводу структуры общинной власти — взгляд «сверху». Взгляд «снизу» представлен традицией проктологической историографии и современной антропологии (Скотт, 1985). О локусе лингвистического изменения см. Лабов (1980).

18 О поле власти см. Бурдье (1989а), а также часть 1 раздела 3 данной работы; о столкновении между «художниками» и «буржуазией» в кон­це XIX в. во Франции см. Бурдье (1983d; 1988d), а также Шарль (1987).

19 Французские Grandes ecoles — это элитные высшие школы, стоящие особняком от обычной университетской системы. К ним относятся: Национальная высшая школа администрации (Ecole nationale d'administration, ENA), которая готовит высших гражданских служащих, открыта в 1945 г.; Высшая коммерческая школа (Ecole des hautes etudes commerciales, НЕС), созданная в 1881 г., которая готовит адми­нистрат



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2017-02-19; просмотров: 212; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 3.128.200.165 (0.014 с.)