Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Творческие» дискуссии как форма работы С общественным мнением

Поиск

Свою лепту в формирование атмосферы идеологического диктата вне­сли и «творческие дискуссии» конца 40-х — начала 50-х гт. Первая такая дискуссия была организована по вопросам философии. Ее объектом стал учебник Г.Ф.Александрова «История западноевропейской философии», незадолго до этого, в 1946 г., отмеченный Сталинской премией (сам Алек­сандров возглавлял главный идеологический штаб страны — Управление пропаганды и агитации ЦК). В декабре 1946 г. в адрес учебника Г.Ф.Алек­сандрова сделал серьезные замечания Сталин. Трудно сказать, попала книга в руки Сталина случайно или здесь имел место умысел, но в после­дующих кампаниях «замечания Сталина» станут уже необходимым атрибу­том организации дискуссий. В случае с учебником Александрова по заме­чаниям Сталина было решено провести дискуссию, которая и состоялась в январе 1947 года. Но философы, не обладавшие еще опытом проведения по­добных кампаний, видимо, не оценили фактора политического значения, ко­торый наверху придавался философской дискуссии. ЦК остался недоволен и назначил повторную дискуссию, для которой уже был разработан специаль­ный сценарий, а во главе всего предприятия встал секретарь ЦК А.А.Жданов.

 

В ходе дискуссии автор учебника был обвинен в «объективизме», в том, что он связал возникновение марксизма с предшествующей философской мыслью (в том числе и «буржуазной», в чем и состоял, собственно, «кри­минал»). И, естественно, некоторая дань автора достижениям западноев­ропейской философии расценивалась в духе новых веяний как проявление «низкопоклонства перед Западом». Нет необходимости пересказывать со­держание дискуссии: не эта сторона дела была тогда решающей62. Главный смысл дискуссии вокруг учебника Александрова сводился к тому, что то­гда была фактически отработана стандартная модель организации борьбы с инакомыслием и насаждением идеологического монизма. Форма дискус­сии представлялась очень удобной — из-за своего внешнего демократизма и соответствия популярным лозунгам критики и самокритики. Внешне привлекательная оболочка сыграла роль политической ширмы, за которой разыгрывалось действие обратного свойства, где, как справедливо заметил философ Ю.Фурманов, «сила аргументов подменялась аргументом силы»63.

Место признанных авторитетов классической философии предстояло занять новому «корифею» (что и было сделано), а сама философская мысль была отнесена к ведению Центрального Комитета партии, который помимо прочего становился руководящим центром общественных наук. Ученым отводилась роль комментаторов и популяризаторов решений, принятых «теоретическим штабом» страны. Кто ошибался, должен был публично «покаяться», что также соответствовало дискуссионному сцена­рию. На содержательном уровне это выглядело примерно следующим об­разом: «Я вполне сознаю, — писал в июле 1947 года Александров Сталину и Жданову, — что не поправь меня Центральный Комитет по теоретиче­ским вопросам, мало пользы было бы от меня как профессионального фи­лософа для партии. (...) Философская дискуссия, и особенно глубокое, сильное выступление товарища Жданова, зарядили философских работни­ков огромной большевистский страстью, вызвали у всех у нас рвение, ис­креннее стремление покончить со старыми приемами, навыками в науч­ной, публицистической и организаторской работе (...)»64

На этом уровне замысел Жданова (и Сталина), можно сказать, удался совершенно: философы сделали «правильные» выводы. Предстояло теперь отработать механизм трансляции принятых решений, т.е. направить дис­куссию вниз — для проработки и извлечения политических уроков. И это оказалось самым сложным — не только потому, что в силу абстрактности поднятых дискуссией проблем ее трудно было «привязать» к чему-либо кон­кретному (к проблемам производства, например), но и, прежде всего, в силу отсутствия профессионалов—«трансляторов». Поход против инакомыслия был уязвимым именно в этом, решающем звене: люди, которым предстояло дово­дить политические решения до народа, сплошь и рядом оказывались неком­петентными, а то и просто элементарно неинформированными.

С этим фактом столкнулись уполномоченные ЦК ВКП(б), выезжающие с проверками состояния политико-пропагандистской работы на местах. Как свидетельствуют их докладные записки, немалая часть партийных аги-

 

таторов и пропагандистов (причем не только рядовых, но и руководителей отделов пропаганды и агитации райкомов) не имели элементарного пред­ставления о том, какие решения принимаются наверху, не знали, что про­исходит в стране, в мире. Приведем ответы на вопросы уполномоченных ЦК некоторых работников райкомов.

Беседа первая:

«1. Что читаете из политической литературы? — Первый том товарища Сталина.

2. Что прочитали из этого тома? — Забыл, не могу вспомнить, не отвечу.

3. Что еще читаете? — О буржуазных теориях т. Александрова читал.

4. О каких буржуазных теориях? — Кажется, об идеалистических.

5. Что читаете из художественной литературы? — Читаю "Ивана Гроз­
ного", это книга нашего писателя. Мне не нравится эта книга. О народе в
ней говорится хорошо, а вот из буржуазии и капиталистов там нет ни од­
ного хорошего человека. В этом году больше ничего не читал»65.

Беседа вторая:

«1. Читали Вы доклад т. Жданова о журналах "Звезда" и "Ленинград"? — Нет, этого доклада я не читал.

2. Какими последними решениями ЦК ВКП(б) Вы руководствуетесь в
своей работе? — Не могу Вам сейчас назвать.

3. Какие политические партии Вы знаете в Англии? — Не помню.

4. Кто возглавляет правительство в Югославии? — Не помню, или в
Югославии, или в Болгарии у правительства Тито»66.

На уровне рядовых агитаторов дело обстояло еще хуже: «1. Назовите высший орган власти в СССР. — Рабочий класс, ЦК? РКК? ВКП(б)?

2. Кем работает товарищ Сталин? — У него много должностей, не могу
сказать.

3. Кто глава советского правительства? — Не знаю.

4. Кем работает товарищ Молотов? — Он ездит за границу.

5. Что происходит в Греции? — Банда воюет с рабочим классом»67.

Эти документы в силу своей выразительности не нуждаются в каких-либо дополнительных комментариях. Хотя в то время они, вероятно, были подробно проанализированы, потому что ЦК принимает ряд мер в целях исправления создавшейся ситуации. Первым делом взялись за укрепление системы партийных школ и курсов. В 1947 г. в стране насчитывалось всего около 60 тыс. политшкол, в них обучалось 800 тыс. человек. Всего за год количество школ увеличилось до 122 тыс., а число обучающихся в них превысило 1,5 млн человек. Также в два раза увеличилось число кружков, изучающих историю партии — с 45,5 тыс. в 1947 г. до 88 тыс. в 1948 г., со­ответственно выросло количество посещающих эти кружки — с 846 тыс. до 1,2 млн человек68.

Одновременно с мерами, направленными на укрепление идеологиче­ского фронта подготовленными кадрами, охранительная политика была распространена на различные сферы науки и культуры. В августе 1948 г.

 

сессия ВАСХНИЛ завершила долголетнюю дискуссию биологов, в мае— августе 1950 г. прошла дискуссия по проблемам языкознания, а в конце 1951 г. — по проблемам политэкономии социализма. Все эти дискуссии, как и философская, развивались по отработанному сценарию и были орга­низованы сверху. Однако приписывать их полностью инициативе властей все же нельзя. Действительность была сложнее, а оттого драматичнее: ор­ганизуя эти дискуссии, власти использовали и реальные тенденции, реаль­ные стремления, существующие в духовной жизни послевоенных лет. По­требность широкого обсуждения проблем, рожденных войной, и вопросов послевоенного бытия тревожила интеллигенцию. Общественному мнению нужна была трибуна, чтобы обсудить эти наболевшие вопросы: профес­сиональная дискуссия была вполне подходящим поводом для реализации такой потребности, не случайно почти все «отраслевые» дискуссии охваты­вали более широкий круг проблем, чем предусматривал первоначальный предмет обсуждения. Одним из первых эту «странность» профессиональ­ных дискуссий отметил К.Симонов. Когда он подводил итоги дискуссии по проблемам литературной критики 1948 г., он вынужден был признать, что содержание дискуссии определяла не столько «критика критики», сколько более общий анализ литературного процесса и общественной жиз­ни в целом69. Осмысление подобных проблем могло придать «отраслевым» дискуссиям совсем нежелательный для организаторов поворот.

Чтобы этого не произошло, дискуссии нуждались в прикрытии мощ­ным авторитетом, который взял бы на себя функцию главного арбитра. Ход старый и апробированный: еще в 30-е годы Сталин громил своих про­тивников, используя авторитет «ленинского курса», истинность которого не могла быть подвергнута сомнению. Похожую позицию заняли Лысенко и его сторонники, выбрав для защиты своих позиций имя известного рус­ского биолога И.В.Мичурина. Однако ссылки на мичуринское учение, удобные для демонстрации патриотизма в условиях борьбы с «низкопо­клонством», не могли служить достаточно надежным щитом от научных доводов оппонентов. Для создания такого рода щита необходим был авто­ритет, чье мнение обсуждению не подлежит, поскольку всегда является «единственно правильным». В огромной стране таким мнением обладал только один человек — Сталин. Логика функционирования абсолютной власти предопределила дальнейший ход событий: у Сталина не было иного пути, как сделаться «великим философом», «великим экономистом», «ве­ликим языковедом» и т.д. Поскольку механизмы борьбы с инакомыслием в качестве опорной конструкции предполагали высший авторитет, автори­тет должен был произнести свое Слово. Слово авторитета становилось по­воротным моментом дискуссии: вмешательство Сталина предопределило победу лысенковцев над генетиками в биологической дискуссии, дало «нужное» направление экономической дискуссии и дискуссии по пробле­мам языкознания.

Это не значит, что до этого времени Сталин стоял в стороне от дискус­сий, он скорее находился в положении наблюдателя и внимательно следил

 

за ходом событий. В дискуссии о языке статья грузинского филолога А.С.Чикобавы, направленная против теории Н.Я.Марра70, была написана непосредственно по поручению Сталина — чем было положено начало всей дискуссии. Состояние научной общественности на тот момент, дума­ется, хорошо передает письмо филолога Л.Ф.Денисовой в редакцию «Правды» (эта газета опубликовала статью Чикобавы). «Среди языковедов царит небывалое брожение умов, — писала Л.Ф.Денисова. — Одни — главным образом старые враги Марра — говорят: "Ну и слава богу, что на­конец-то и на Марра нашелся настоящий критик". Другие прямо заявля­ют, что теперь они "поворачиваются на 180 градусов", хотя недавно еще эти товарищи были ярыми марровцами. (...) Третьи боятся высказать свои убеждения, опасаясь, что за Чикобавой стоит мнение более авторитетных товарищей, поэтому как бы им не попасть впросак. (...) Если бы редакция "Правды" могла каким-то образом рассеять эти опасения, убедить товари­щей в том, что дискуссия носит действительно открытый характер и за ней не последуют возможные неприятности, то это послужило бы стиму­лом к настоящему развертыванию дискуссии»71.

В 1950 г. (когда началась дискуссия о языке) многие стали уже осто­рожнее в высказывании оценок и суждений: годы идеологического терро­ра не прошли бесследно. Во всяком случае опасения «неприятностей» нельзя отнести к категории беспочвенных. И еще немаловажная деталь: весь ход дискуссии по проблемам языкознания убеждает, что людей уже приучили ждать высшего мнения, сверяя по нему свое собственное. Выс­шее мнение прозвучало, когда в июне—августе 1950 года в «Правде» поя­вились три статьи Сталина, посвященные этой дискуссии. А вслед за ними — цепная реакция со стороны отказывающихся и открещивающихся от своих взглядов марристов. «Правда» получала уже не письма, а срочные теле­граммы: «В мою дискуссионную статью прошу внести срочные корректи­вы следующего содержания: в любом классовом обществе язык является не классовым, а общенародным. Остальное остается в силе»; «Прошу не публиковать мою статью по вопросам дискуссии и возвратить обратно»; «После статьи товарища Сталина отказываюсь от основных положений своей статьи, прошу ее не публиковать»; «Прошу задержать мою статью "За полный разгром идеалистов и метафизиков в языкознании" (...) Счи­таю эту статью ошибочной и вредной»; «После гениальной статьи тов.Ста­лина необходимость опубликования моей статьи отпадает»; «Статью к лингвистической дискуссии не печатайте. На днях высылаю новую»72.

На примере дискуссии о языке можно проследить, насколько эффек­тивно действовал механизм социальной демагогии, особенно если во главе дела становился Сталин. Вера в Слово Вождя превращала людей в плен­ников фразы — и таких были не единицы. «Иосиф Виссарионович! — об­ращался к Сталину студент филологического факультета МГУ. — Ваше выступление по вопросам советского языкознания явилось для меня са­мым значительным событием за последние пять лет в области науки. (...) Оно заставит творчески мыслить, а не жить начетнически стрижкой клас-

 

сиков марксизма на цитаты. (...) То, что Вы всегда в курсе всех дел нашей страны — это вдохновляет. (...) Желаю Вам здоровья, здоровья и здоровья. А успехи с Вами у нас всегда будут»73.

С этим письмом перекликается другое, написанное студенткой филоло­гического факультета ЛГУ: «Дорогой Иосиф Виссарионович! Вы научили нас любить правду больше жизни. Мы выросли в обществе, которое по­строено и развивается под Вашим руководством. Мы воспитывались по Вашим книгам и статьям. Мы научились верить Вам, Иосиф Виссарионо­вич, больше, чем себе. Каждое Ваше слово мы чтим, как святыню»74.

Но это — лишь предисловие. Главное в том, что некоторые моменты сталинской статьи по вопросам языковедческой дискуссии вызвали у сту­дентки трудности в понимании — чисто профессионального свойства. В строчках письма чувствуется смущение автора за свою «непонятливость», но все-таки она решилась написать: «Хочу не просто верить Вам, хочу быть убежденной (...) в справедливости каждого Вашего слова»75. Само Слово Вождя не подвергается сомнению, но слепая вера в его истинность, как свидетельствует это письмо, где-то на уровне подсознания ощущается как недостаточная. Помимо веры нужна убежденность, основанная на знании: а это уже переход с эмоционального на рациональный уровень. Процитированное письмо студентки — лишь единичная иллюстрация по­добного сдвига, и у нас нет доказательств, что этот процесс носил хоть сколько- нибудь массовый характер.

История дискуссионных кампаний продемонстрировала не только силу правящего режима в смысле обработки умов граждан, силу социальной де­магогии, но и выявила его слабости, в качестве одной из которых выступа­ла, например, способность доводить любое решение до абсурда. И тогда уже шахтеры обязаны были заниматься обсуждением проблем генетики, а колхозники — изучать статьи Сталина по проблемам языка. У Ф.Абрамова в романе «Пути-перепутья» есть эпизод, в котором главный герой — пред­седатель колхоза Лукашин — попадает на одно из «разъяснительных» сове­щаний в районе по вопросам языкознания: «Все теперь были заняты изу­чением этих трудов (работ Сталина. — Е.З.). Они появились в "Правде" как раз в сенокос (...). И вот вызвали на районное совещание (...). Зал был забит до отказа, некуда сесть (...). А Фокин хоть по бумажке читал, но чи­тал зажигающе (...). Последние слова докладчика Лукашин расслышал с трудом — они потонули в шквале аплодисментов, — да ему теперь было и не до них. Хотелось поскорее в парткабинет, хотелось самому своими гла­зами почитать. Прочитал. Посмотрел в окно — там шел дождь, посмотрел на Сталина в мундире генералиссимуса и начал читать снова: раз это про­грамма партии и народа на ближайшие годы, то должен он хоть что-то по­нять в этой программе.

Несколько успокоился Лукашин после того, как поговорил с Подрезо-вым. Подрезов словами не играл. И на его вопрос, какие же выводы из трудов товарища Сталина по языку нужно сделать практикам, скажем им, председателям колхозов, ответил прямо: "Вкалывать"»76.

 

Помимо организации «всенародного обсуждения» кампании 40-50-х го­дов испытывали и другие существенные трудности: как и любые решения административного типа, рассчитанные на контроль и силовое давление сверху, они требовали больших затрат, — тем более, что каждое новое ре­шение обрастало дополнительными. Увеличилась нагрузка на центральный аппарат: ЦК определял, какие книги советские люди должны читать, ка­кие фильмы смотреть, какие грампластинки слушать77.

Из массовых библиотек и книготорговой сети изымались книги, кото­рые, по мнению цензуры, не представляли «научной и литературной цен­ности» и были «засорены фамилиями, цитатами из статей и статьями вра­гов народа»78. Подготавливались специальные списки такого рода «запре­щенной» литературы, которые утверждались ЦК ВКП(б). Наряду со спи­сками «запрещенной» литературы составлялись «черные списки» на теат­ральные пьесы, подлежащие снятию с репертуара. Постановлением Совета Министров СССР от 28 августа 1951 г. функции контроля над произведе­ниями искусства возлагались на органы цензуры. Чуть позднее появились списки запрещенных грампластинок79.

В июле 1952 г. Президиум Совета Министров СССР подготовил проект постановления об укреплении местных органов цензуры, который преду­сматривал увеличение штата районных цензоров (в местных органах Глав-лита), а также введение должности освобожденных цензоров вместо рабо­тающих по совместительству80. Нагрузка на органы цензуры росла, с мест шли предложения о необходимости увеличить зарплату цензорам в связи с увеличением объема работы. Высказывались даже мнения о целесообраз­ности перевода органов цензуры в ведение Министерства государственной безопасности СССР81. Последнее предложение не было принято, но появ­ление этого и подобных ему суждений отнюдь не случайно: они показыва­ют, в каком направлении в последние годы жизни Сталина эволюциони­ровала внутренняя политика руководства страны. Помимо проведения идеологических кампаний и усиления контроля за умонастроениями ре­жим все чаще прибегал к откровенно репрессивной практике.

5. Репрессивная волна 1949-1953 гг.

Психологическое воздействие репрессий на общество, преследующее цель парализации коллективной способности к сопротивлению, основано, тем не менее, на принципе избирательности террора — каким бы мас­штабным тот ни был. Избирательный подход призван был заложить в мас­совое сознание идею «праведного гнева» и «справедливости» репрессивных мер. Формула «невиновных у нас не сажают» достаточно распространен­ная в бытовом обиходе тех лет, показывает, что идея эта попадала на вполне подготовленную почву. Нетерпение обывателя, поднятое до эмо­ционального горения нехватками послевоенного бытия, требовало немед­ленной разрядки. В таких условиях росла сила агрессивных эмоций, а объ­яснение причин житейских неурядиц сводилось по сути к ответу на во-

 

прос «кто виноват?». Подобные реакция и нормы поведения заложены в механизме поведения толпы, которая тяготеет к упрощенному поиску при­чинно-следственных связей, сводящихся к выявлению «крайнего». Этот известный стереотип массового поведения использовал Сталин, когда на­чал делить общество на «своих» и «врагов».

Репрессии послевоенных лет в той или иной степени затронули все слои населения. Если судить по количеству осужденных по политическим Мотивам, то пик репрессий приходится на первые послевоенные — 1945 и 1946 гг.: именно в этот период органами НКВД было осуждено соответст­венно 123,2 и 123,3 тыс. человек82. В эту волну репрессий попали главным образом бывшие военнопленные, репатриированные, власовцы, оуновцы и другие категории населения, отнесенные властями к категории «социально опасных»83. Первые репрессии послевоенного времени имели, условно, «военное» происхождение и не были напрямую связаны с теми процесса­ми, которые начали развиваться в советском обществе уже после победы. В последующие годы статистика осужденных выглядела следующим обра­зом: в 1947 г. органами МВД и МГБ было осуждено 78,8 тыс. человек, в 1948 г. — 73,3 тыс. чел., в 1949 г. — 75,1 тыс. чел., в 1950 г. — 60,6 тыс. чел., в 1951 г. -- 54,8 тыс. чел., в 1952 г. — 28.8 тыс. чел. и в 1953 г. — 8,4 тыс. чел.84 Эти цифры отражают только количество осужденных за так называемую «контрреволюционную деятельность», «измену Родине» и дру­гие «государственные преступления». Другие виды преступлений и право­нарушений фиксировались уголовной статистикой. К уголовным преступ­лениям советским законодательством были отнесены не только убийства, ограбления, разбойные нападения, кражи, но и прогулы и опоздания на работу, самовольный уход с работы и другие проступки. Под категорию «кражи и хищения» попадали как реальные преступления, так и «вынуж­денное воровство» в период голода, когда люди от отчаянья и по вине го­сударства (которое не оплачивало их труд) уносили с колхозных полей зерно или картофель, которые сами же и вырастили. Подобное состояние источниковой базы не позволяет с достаточной достоверностью опреде­лить количество людей, попавших под каток государственных репрессий. К числу репрессированных должны быть отнесены не только приговорен­ные к лишению свободы, но высланные со своих родных мест крестьяне, представители депортированных народов, другие категории спецпереселенцев.

На спецпоселении к концу войны находилось более 1 млн немцев, 575 тыс. представителей народов Северного Кавказа (чеченцев, ингушей, ка­рачаевцев, балкарцев), 91 тыс. калмыков, 183 тыс. крымских татар, 94 тыс. турок-месхетинцев, курдов85. Обвиненные, как и прочие с точки зрения властей «неблагонадежные» контингента населения, в пособничестве вра­гу, эти люди вынуждены были начинать новую жизнь в совершенно иной, непривычной для них не только климатической, но и культурной среде. Трудности хозяйственного обустройства усугублялись для них психологи­ческой депрессией, ощущением отсутствия каких-либо перспектив. В ре­зультате большой смертности в сочетании с низкой рождаемостью среди

 

спецпоселенцев для некоторых этносов возникла непосредственная угроза вымирания. Так, по данным 1946 г. среди калмыков, проживающих в Но­восибирской области, умирало людей в три раза больше, чем рождалось (для сравнения: в это же время среди местного русского населения наблю­далась прямо противоположная тенденция, поскольку рождаемость в три раза превышала смертность)86.

После окончания войны среди депортированных народов возникли на­дежды на возможную реабилитацию и восстановление прежней государст­венности. Иногда власти, не желая того, сами давали повод для активиза­ции так называемых «возвращенческих» настроений. Например, решение об упразднении Чечено-Ингушской автономной республики и о преобра­зовании Крымской автономной республики в Крымскую область было расценено представителями не упоминавшихся в решении народов — ка­рачаевцами, калмыками и другими — как косвенное свидетельство лояльного отношения верховной власти к восстановлению их собственных автономий87. Однако и с этой иллюзией скоро пришлось расстаться: никаких встречных шагов со стороны властей ни сразу после окончания войны, ни несколько лет спустя так и не последовало. Подобная ситуация формировала соответствую­щее настроение, которое аккумулируется в следующем высказывании: «То, что нам сделала плохого советская власть, и то, что мы носили «славное» имя спецпереселенцев, мы не забудем до седьмого поколения»88. Так в послевоен­ной действительности завязывались конфликты, разрешать которые пришлось уже спустя годы и десятилетия после окончания войны.

На всех уровнях социальной жизни, практически во всех слоях совет­ского общества уже в первые послевоенные годы можно было обнаружить людей и группы, имеющие претензии того или иного содержания к сло­жившемуся порядку вещей и властям, этот порядок поддерживающим. Представления о «монолитном единстве» общества и его абсолютной пре­данности вождю, в общем верные на победный момент сорок пятого, чем дальше, тем больше превращались в иллюзию: слишком велика была про­пасть между народом и властью, чтобы надеяться на гармонизацию их ин­тересов при сохранении статус-кво каждого. В растущем отчуждении «вер­хов» и «низов» единственным звеном, скрепляющим этот политический конгломерат в видимое целое, был сам Сталин. Но и он, похоже, переоце­нил силу своего положения и способность концентрировать в себе волю и желания общества: не все соотечественники торопились демонстрировать «верноподданность». Это Сталин знал. Но он не знал, сколько их было — «не всех» — и насколько опасным, в том числе и для него лично, станови­лось начинающееся противостояние. До открытого протеста дело не дохо­дило, но брожение умов было реальностью, которую подтверждали сводки о настроениях разных категорий населения.

Сохранять спокойствие духа руководству мешали события и за предела­ми страны. Вместе с началом холодной войны Сталин утратил позиции первого политика мира, которым он себя чувствовал после победы. Оста­валась только Восточная Европа, народы (а точнее, правители) которой,

 

казалось бы, уже начали строить свою жизнь по образу и подобию «стар­шего брата». Речь шла по сути об унификации внутренних режимов этих стран согласно советскому образцу, что и зафиксировали материалы пер­вого заседания Информбюро 1947 г. Однако не всех восточноевропейских руководителей устраивало подобное подчиненное положение и силовое давление со стороны Советского Союза89.

«Об этом нигде не писалось, — вспоминал известный югославский уче­ный и политик М.Джилас, — но я помню из доверительных бесед, что в странах Восточной Европы — в Польше, Румынии, Венгрии — была тен­денция к самостоятельному развитию. Приведу пример. В 1946 году я был на съезде чехословацкой партии в Праге. Там Готвальд говорил, что уро­вень культуры Чехословакии и Советского Союза различный. Он подчер­кивал, что Чехословакия промышленно развитая страна и социализм в ней будет развиваться иначе, в более цивилизованных формах, без тех потрясе­ний, которые были в Советском Союзе (...). Готвальд выступил против кол­лективизации в Чехословакии. В сущности его взгляды не очень отличались от наших (имеется в виду позиция Союза коммунистов Югославии. — Е.З.). Готвальду не хватило характера для борьбы со Сталиным. А Тито был сильным человеком»90. Кульминацией процесса роста разногласий между СССР и странами Восточной Европы стала советско-югославская встреча в Москве (февраль 1948 г.), после которой последовал разрыв между Ста­линым и Тито. Для Сталина это было поражением91.

Подобное стечение событий не могло не отразиться на внутренней жизни: пропустив оппозицию на международном уровне, Сталин не мог допустить теперь даже зародыша ее у себя в доме. Период «профилактики» в отношении инакомыслящих закончился, набирала силу новая репрессив­ная кампания. 1948 год в этом смысле стал переломным.

Первыми под каток новых репрессий попали те, кто уже отбыл наказа­ние за «политические преступления» и был освобожден. 26 октября 1948 г. была издана совместная директива МГБ СССР и Прокуратуры СССР, предписывающая снова арестовывать бывших троцкистов, правых, мень­шевиков, эсеров, белоэмигрантов, националистов, а также вышедших на свободу осужденных ранее за шпионаж и диверсии. Дела повторно аресто­ванных даже при отсутствии новых данных об их «враждебной» деятельности направлялись в Особое совещание при министре государственной безопасно­сти, и «повторники» отправлялись, как правило, в ссылку на поселение92.

Если сравнивать размах политических репрессий за довоенный и после­военный период, то очевидно, что послевоенный политический террор не достиг масштабов «большого террора» 1937-1938 гг. Только за один 1937 г. по политическим мотивам было репрессировано 790,7 тыс. человек, тогда как за весь период 1945-1953 гг. за «политику» было осуждено 626,3 тыс. человек93. Отличительной чертой послевоенных политических репрессий можно считать замкнутость их на уровне элит — центральных и местных. Репрессии в этой среде преследовали цель дисциплинировать партийный и государственный аппарат, на примере наказания одиночек дать своеоб-

 

разный урок остальным. Репрессии в кругу элит служили также средством разрешения клановых противоречий в борьбе за власть и являлись своего рода инструментом обеспечения сменяемости и обновляемости кадров. Большинство населения эти репрессии не затрагивали, но они были ча­стью общественной атмосферы того времени, по-своему влияли на отноше­ния народа и власти и формировали соответствующее общественное мнение.

В истории послевоенных репрессий, затронувших властные структуры, особое место принадлежит «ленинградскому делу» (1949-1952 гг.), которое коснулось не только круга высшей элиты, но и одной из самых крупных партийной организации — ленинградской, — а также людей, когда-либо работавших в Ленинграде. На высшем уровне «ленинградское дело» стало результатом клановых разборок, исходом борьбы за влияние, которая ве­лась между двумя блоками в руководстве страны — блоком Жданова и Кузнецова, с одной стороны, и блоком Маленкова и Берия — с другой. Жданов и Кузнецов принадлежали, условно, к ленинградской группе ру­ководителей (тот и другой в разное время работали в качестве первых сек­ретарей ленинградской парторганизации), поэтому интриги в высших эшелонах власти впоследствии захватили Ленинград и ленинградских ком­мунистов. Примерно до середины 1948 г. лидирующие позиции в руково­дстве страны занимали представители ленинградской группы, к которой, кроме секретарей ЦК ВКП(б) Жданова и Кузнецова, может быть также отнесен председатель Госплана СССР, член Политбюро ЦК Н.А.Возне-сенский. В августе 1948 г. Жданов умер, что послужило сигналом для ак­тивизации блока Маленкова—Берия.

Формальным поводом для организации «ленинградского дела» послу­жили два — в общем незначительных по сравнению с масштабом после­дующих репрессий — нарушения, допущенные руководством Ленинграда. Первое нарушение заключалось в проведении в январе 1949 г. в Ленингра­де Всероссийской оптовой ярмарки без соответствующего разрешения Со­вета Министров СССР (ярмарка по составу участников оказалась не рос­сийской, а всесоюзной, на что требовалась специальная санкция прави­тельства). Второе нарушение состояло в фальсификации результатов голо­сования во время отчетно-выборной конференции городской партийной организации: председатель счетной комиссии объявил о единогласном го­лосовании, хотя некоторые кандидаты получили незначительное количест­во голосов «против»94.

По этому вопросу 15 февраля 1949 г. было принято специальное реше­ние Политбюро ЦК, в котором в допущенных нарушениях обвинялись не только первый секретарь Ленинградского горкома и обкома П.С.Попков, но и давно уже не работавший в Ленинграде секретарь ЦК Кузнецов, а также председатель Совета Министров РСФСР М.И.Родионов, тоже в прошлом ленинградец. Суть обвинений сводилась к тому, что эти руково­дители в своей деятельности обнаружили «нездоровый, небольшевистский уклон, выражающийся в демагогическом заигрывании с ленинградской ор­ганизацией, (...) в попытках создать средостение между ЦК ВКП(б) и ле-

 

нинградской организацией»95. В дальнейшем развитие «ленинградского де­ла» осуществлялось как бы на двух уровнях — центральном (в отношении высших должностных лиц страны) и региональном (в отношении ленин­градских партийных, советских и хозяйственных работников). Связующим звеном в деле служило обвинение в «групповой связи», якобы существую­щей между руководителями Ленинграда и их покровителями в Москве.

Руководители Ленинграда — П.С.Попков и Я.Ф.Капустин (первый и второй секретари Ленинградского обкома и горкома партии) в феврале 1949 г. были освобождены от своих постов, а в конце марта — начале ап­реля 1949 г. началась массовая чистка ленинградского партийного аппара­та. Всего за период с 1949 по 1952 гг. в Ленинграде и Ленинградской об­ласти было освобождено от работы свыше 2 тысяч руководителей, в том числе 1,5 тыс. партийных, советских, профсоюзных и комсомольских ра­ботников96. Не только руководство города, но и почти все управленческие структуры были разгромлены.

В это время в Москве под наблюдением Г.М.Маленкова шел сбор ком­прометирующего материала на главных действующих лиц будущего судеб­ного процесса: Кузнецова, Вознесенского, Родионова и других. Поскольку дело имело конфиденциальный характер, для проведения следствия и со­держания особо важных подследственных была создана специальная тюрь­ма, которая находилась в ведении не министерства госбезопасности, а ЦК ВКП(б). Не случайно ее прозвали «партийной тюрьмой». Следствие также велось в двух направлениях — по партийной линии и по ведомству МГБ. Главный судебный процесс над участниками «лениградского дела» прохо­дил 29-30 сентября 1950 г. в Ленинграде. Процесс считался «открытым», однако публика состояла почти исключительно из сотрудников правоохра­нительных органов. Нигде в печати об «открытом» процессе не сообща­лось. Все подсудимые (в процессе участвовало 9 человек) признали себя виновными. На основании приговора Военной коллегии Верховного Суда СССР они обвинялись в том, что «представляли собой враждебную груп­пу, которая с 1938 года проводила вредительско-подрывную работу» с це­лью «превратить Ленинградскую организацию в свою опору для борьбы с партией и ее ЦК»97. Шестеро из обвиняемых (Н.А.Вознесенский, АА.Куз-нецов, П.С.Попков, Я.Ф.Капустин, М.И. Родионов, П.ГЛазутин) были приговорены к расстрелу, остальные получили разные сроки лишения сво­боды. Приговор был приведен в исполнение 1 октября 1950 г. После глав­ного процесса прошли, по-видимому, несколько тайных мини-процессов, на основании которых были казнены еще несколько партийных руководи­телей, связанных с Ленинградом. Другие арестованные, а также члены се­мей осужденных приговаривались к различным срокам тюремного заклю­чения и исправительно-трудовым лагерям. В связи с «ленинградским де­лом» были репрессированы в партийном и судебном порядке сотни ком­мунистов в Москве, Горьком, Мурманске, Рязани, Симферополе, Севасто­поле, Новгороде, Пскове, Таллине и других городах.

«Ленинградское дело» самое заметное и трагичное по своим последст­виям в цепи послевоенных репрессий — тем не менее было лишь частью

 

процесса чистки, затронувшего партийную элиту в конце 40-х — начале 50-х годов. Не все дела против партийных руководителей развивались по единому сценарию. В этом смысле в качестве контраста «ленинградскому» можно рассматривать дело «московское», связанное с отстранением от должности первого секретаря Московского комитета партии Г.М.Попова. После решения Политбюро ЦК от 12 декабря 1949 г. «О недостатках в ра­боте товарища Попова Г.М.» московский руководитель был просто освобо­жден от своей должности и отправлен на другую работу. Аналогичным же образом (снятием с работы) пострадали несколько секретарей московского горкома партии, но московский партийный аппарат в целом не подвергал­ся столь опустошительной чистке, как аппарат ленинградский.

Одновременно с чистками в центральном аппарате в послевоенные го­ды была организована частичная чистка местных (главным образом рес­публиканских) элит. Среди наиболее громких дел, коснувшихся республи­канских руководителей, следует назвать «эстонское» и «мингрельское». В результате «эстонского дела» (1950-1952 гг.) пострадали руководители Эс­тонии — первый секретарь ЦК компартии республики Н.Каротамм и председатель Совета Министров ЭССР А.Веймер, которые были освобож­дены от своих постов. Были также сняты с должности, а впоследствии арестованы и осуждены другие руководители Эстонии (заместитель <



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2017-02-22; просмотров: 374; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 3.142.250.86 (0.016 с.)