Глава седьмая. Чудовищный, неслыханный 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Глава седьмая. Чудовищный, неслыханный



 

 

(Момент нуминозного V)

 

1. Одним из своеобразных труднопереводимых слов и одним из самых неуловимо многосторонних понятий является греческое слово deinos. Откуда эти трудность и неуловимость? Они связаны с тем, что deinos есть не что иное, как нуминозное, хотя чаще всего на более низком, поэтически и ораторски разбавленном уровне и в «пониженной» форме. Его чувственной основой является ж уткая сторона нуминозного. Когда этот момент разворачивается, он становится dirus и tremendus, скверным и импонирующим, могущественным и необычайным, странным и достойным восхищения, страшным и очаровывающим, божественным, демоническим и «энергическим». Это чувство настоящего нуминозного ужаса со всеми его моментами перед «чудесным существом» — человеком хочет пробудить Софокл в песне хора:

 

πολλα τα δεινα, χουδεν ανρωπου δειοτερον πελει

 

Этот стих именно потому непереводим для нас, что в нашем языке отсутствует слово, которое собирательно передавало бы нуминозное впечатление от вещи.[43]

Пожалуй, тут ближе всего по смыслу подходит слово «чудовищное», «неслыханное» (das Ungeheure). А вышеприведенный стих, по его настроению, можно было бы довольно точно передать, если перевести его следующим образом:

 

Есть много удивительного,

Но самое неслыханное — человек.

 

Точнее смысл будет передан, если обратить внимание на первое значение слова Ungeheure — «чудовищный», который преимущественно приходит к нам из чувства. «Чудовищным, неслыханным» мы сегодня обычно называем просто что-то необычайно огромное по размерам или свойствам. Но это, так сказать, рационалистическое, во всяком случае рационализированное толкование, причем проведенное задним числом. Ибо «чудовищное» есть собственно и прежде всего то, отчего нам «не по себе», жуткое, т. е. нечто нуминозное. И как раз эту чуть ли не жуть, вызываемую человеком, имел в виду Софокл в том месте. Если прочувствовать этот основной смысл слова, то оно могло бы служить довольно точным обозначением нуминозного в таких его моментах, как mysterium, tremendum, majestas, augustum и energicum (да и fascinans с ним созвучно).

2. Значения слова «чудовищный, неслыханный» и их изменения хорошо прослеживаются у Гёте. Он тоже обозначает им в первую очередь нечто необычайно великое по своим размерам, столь великое, что оно превосходит границы нашей способности пространственного представления. Например, безмерный небесный свод ночью «Годов странствий», где Вильгельм в доме Макария поднимается в астрономическую обсерваторию. Гёте тонко и правильно замечает здесь:

 

Чудовищное, неслыханное (в этом смысле) исчезает. Оно превосходит нашу способность представления.[44]

 

Но в других местах он пользуется этим словом еще вполне в красках его первоначального смысла. Тогда чудовищное, неслыханное — это для него скорее чудовищно-жутко-ужасное.

 

«Так остался дом в городе, где произошло чудовищное деяние, страшный для каждого, кто проходил мимо. В нем даже свет дня сверкал не так уж ярко, а звезды, казалось, утратили свой блеск». 1.

 

В смягченной форме он применяет его для выражения того непостижимого, которое вызывает легкую дрожь:

 

«Он все больше и больше склонялся к тому, чтобы признать, что уж лучше обратить свои мысли с чудовищного на непостижимое» 2.

 

Так чудовищное легко становится для него нашим stupendum или mirum, как нечто совершенно неожиданное, как поражающе -иное:

 

Unglucklicher!

Noch kaum erhol' ich mich!

Wenn ganz was Unerwartetes begegnet,

Wenn unser Blick was Ungeheures sieht,

Steht unser Geist auf eine Weile still:

Wir haben nichts, womit wir das vergleichen.

 

«… Несчастный!

Едва-едва я прихожу в себя!

Когда нежданное случится с нами

И необычное увидит взор,

Наш дух немеет на одно мгновенье,

И с этим ничего нельзя сравнить».[45]

 

В этих словах Антонио из «Тассо» «чудовищное» означает, конечно, не огромное, ибо, поистине, его здесь нет. Это и не «ужасное», но то, что вызывает у нас thâmbos: «У нас нет ничего, с чем мы это сравним». Немецкий народ прекрасно обозначает это и соответствующее ему чувство выражением «Sich Verjagen», происходящим от корня jah, jach, смысл которого восходит к внезапной встрече с чем-то совершенно неожиданным, загадочным, с тем, что obstupefacit нашу душу, ввергает ее в thâmbos. Наконец, для всех аспектов нуминозного прекрасно подходит то, как употреблено слово «чудовищное (ungeheuer)», неслыханное, необычайное в замечательных строках Фауста:

 

Das Schaudern ist der Menschheit bestes Teil.

Wie auch die Welt ihm das Gefuhl verteuere,

Ergriffen fuhlt er tief das Ungeheure. [46]

 

«Способность потрясаться — высока,

И непривычность чувства драгоценна

Тем, что роднит с безмерностью вселенной».[47]

 

 

Глава восьмая. Соответствия

 

Контраст — гармония

 

Чтобы воздать должное этой второй, притягательной стороне нуминозного, мы должны были выше добавить, что mysterium tremendum является в то же время просто fascinans. А в нем, одновременно бесконечно ужасном и бесконечно чудесном, Mysterium имеет свое собственное позитивное двойное содержание, которое обнаруживается чувству. Эту контраст-гармонию в содержательном плане таинства можно отдаленно представить по аналогии с областью, которая принадлежит не религии, а эстетике, даже если последняя кажется бледным отблеском нашего предмета, да еще сама содержит трудноразрешимую проблему — проблему возвышенного. Негативное понятие «потустороннего» часто и охотно наполняют этим довольно хорошо знакомым чувственным содержанием возвышенного. Даже «потусторонний» характер Бога объясняют его «возвышенностью». И в качестве обозначения по аналогии это вполне допустимо. Но если бы это полагалось всерьез и понималось буквально, то было бы заблуждением. Религиозное чувство отличается от эстетического. При всех различиях с «прекрасным», «возвышенное» все же принадлежит эстетике. Но, с другой стороны, аналогии между нуминозным и возвышенным все-таки очевидны. Прежде всего, «возвышенное» тоже является, говоря словами Канта, «неразвертываемым понятием»[48]. Конечно, мы можем указать несколько общих «рациональных» признаков возвышенного, которые единодушно собираются, как только мы называем возвышенным некоторый предмет. Например, что он «динамичен» и «математичен», т. е. вследствие мощных проявлений силы или пространственной величины, приближается к границам нашей познавательной способности и угрожает эти границы перейти. Но ясно, что это лишь условия, а не сущность впечатления возвышенного. Просто невероятно большое — еще не возвышенное. Само понятие остается не развернутым, в нем содержится нечто таинственное как таковое, и в этом его сходство с нуминозным. Во-вторых, к этому добавляется, что и у возвышенного есть тот же своеобразный двойственный момент какого-то отталкивающего и одновременно необычайно привлекательного впечатления на душу. Оно одновременно смиряет и возвышает, ставит душе пределы и выносит за них, вызывает чувство родственное страху с одной стороны, а с другой — и чувство счастья. Тем самым чувство возвышенного близко соприкасается с чувством нуминозного, способно его «возбуждать» и им вызываться, «переходить» в него или впускать его в себя, где оно замирает.

 

Закон сочетания чувств

 

а) Выражения «возбуждать» или «переходить» нам позднее еще понадобятся. Стоит отметить, что они (в особенности последнее) содержат множество недоразумений, которые сильны в сегодняшних теориях «развития» и ведут к ложным выводам. Поэтому нам следует на них остановиться.

Согласно известному основному закону психологии, представления вообще «притягиваются», вызывают друг друга: одно входит в сознание по сходству с другим. Для чувств[49]действует аналогичный закон. Одно чувство может вызвать звучание сходного с ним чувства, может способствовать тому, что я одновременно лелею другое чувство. По закону притяжения по сходству происходит смешение представлений: так, я лелею представление х, в то время как было бы уместно представление у. Подобные смешения могут происходить и с чувствами. Я могу ответить на впечатление чувством х, хотя ему в действительности отвечает чувство у. Наконец, я могу переходить от одного чувства к другому, причем этот переход происходит постепенно и незаметно: чувство х потихоньку замирает, в то время как возбужденное вместе с ним чувство у в равной степени растет и крепнет. В действительности, здесь «переходит» не само чувство: не оно здесь постепенно изменяется или качественно «развивается», т. е. в самом деле превращается в нечто совсем другое, но это л перехожу от одного чувства к другому: меняются мои состояния, одно прибывает, другое убывает. «Переход» самого чувства в другое был бы поистине «превращением», «трансформацией», родом душевной алхимии, «изготовления золота».

Ь) Но такая трансформация нередко фигурирует в нынешних учениях о психическом развитии, которые следовало бы правильнее называть доктринами трансформации. При этом в них прибегают к двусмысленным словам вроде «постепенного саморазвития» (а именно от одного качества к другому) или к столь же двусмысленным «эпигенезису», «гетерогонии»[50]и т. п. На этот манер должно «развиваться», например, чувство нравственного долга. Поначалу имеется (так говорят) простое принуждение привычного, согласованного действия, например в рамках племени. Отсюда затем «возникает» идея общеобязательного долженствования. Остается только гадать, откуда берется эта идея. Ведь следует признать, что идея «должного» качественно совершенно иная, чем принуждение посредством привычки. Задачей более тонкого, проникновенного качественного различения душевных состояний здесь грубо пренебрегают, а потому проходят мимо той самой проблемы, которую берутся решать. Или же наличие проблемы ощущают, но прикрывают словами о «постепенном саморазвитии», но одно может стать другим «par la durée» — так же как молоко скисает от длительного стояния. «Долженствование», однако, есть некоторое совершенно своеобразное и изначальное содержание представления, которое так же мало выводимо из какого-то другого, как голубое из кислого. В области духовного «трансформация» существует не больше, чем в области телесного. Идея долженствования может «развиться» только из самого духа, и даже не «развиться», а пробудиться там, где она есть в наличии. Не будь этого, не было бы никакого «развития».

с) Сам исторический процесс может при этом протекать так, словно происходит «развитие», а именно как постепенная смена следующих друг за другом чувственных моментов в известной исторической последовательности. Только объяснять это нужно совсем иначе, т. е. по законам возбуждения и пробуждения чувств и представлений, с помощью других, уже имеющихся, уже «данных наперед» согласно мере их сходства. Действительно, есть сходство между принуждением посредством обычая и принуждением посредством долженствования — в обоих случаях речь идет о практическом принуждении. Поэтому чувство первого может пробудить в душе чувство второго, если к этому имеется душевная предрасположенность. Чувство «должного» может зазвучать вместе с первым, и человек может постепенно перейти от первого ко второму. В таком случае речь идет о замене одного другим, а не о превращении одного в другое или о развитии одного из другого.

d) Относящееся к чувству нравственной обязанности применимо и к чувству нуминозного. Оно тоже не выводимо ни из какого другого чувства, не может из другого «развиться». Это — качественно своеобразное, оригинальное чувство, изначальное чувство, причем не во временном, а в принципиальном смысле. Но вместе с тем у этого чувства имеется множество соответствий другим чувствам, и в силу этого оно может «возбуждать» другие и способствовать их появлению, так же как другие могут содействовать его появлению. Такие способствующие моменты, такие «стимулы» к его пробуждению можно отыскать и показать, какие соответствия могут им посодействовать. Так устанавливается цепь стимулов для пробуждения нуминозного чувства. Подобный подход должен сменить всякого рода «эпигенетические» и прочие конструкции по поводу развития религии.

e) Одним из таких стимулов для пробуждения нуминозного чувства, безусловно, часто было и доныне является чувство возвышенного. Пробуждение происходит по указанному нами закону и вследствие его соответствия нуминозному чувству. Но сам этот возбудитель достаточно поздно входит в цепь раздражений. Возможно даже, что само религиозное чувство вскрылось скорее как чувство возвышенного, которое оно пробудило и освободило — освободило также не из себя самого, но из духа и его априорных способностей.

 

Схематизация

 

a) «Ассоциация идей», или, иначе говоря, сочетание представлений, вообще-то вызывает не только случайное совместное появление представления у, если дано представление х. Такая ассоциация представляет собой также фундамент для длительных отношений и постоянных взаимосвязей. В не меньшей степени это относится к сочетанию чувств. Так, мы видим религиозное чувство в длительной связи с другими чувствами, которые связаны с ним согласно указанному выше закону. Чаще это привязка к другим чувствам, а не истинная взаимосвязь. Потому что необходимые связи по принципам внутренней сопринадлежности, сущностного единства отличаются от соединений или случайных связей по законам чисто внешнего соответствия. Примером такой взаимосвязи, внутреннего единства и притом согласно внутреннему принципу a priori является, например, в соответствии с кантовским учением, связь категории причинности с ее временной схемой, т. е. временной последовательностью двух следующих друг за другом процессов, что благодаря присоединению этой категории познается как соотношение причины и действия. Основанием для связи между категорией и схемой является здесь не внешнее случайное сходство, но сущностное единство. На его основании категория причинности «схематизирует» временную последовательность.

b) Такое отношение «схематизации» прослеживается также в соотношении рационального и иррационального в сложной идее священного. Иррационально-нуминозное схематизируется приводившимися выше рациональными понятиями, и тем самым нам становится доступной вся полнота смысла сложной категории священного. Подлинная схематизация отличается от простой случайной связи тем, что в дальнейшем развитии религиозного чувства истины она не распадается и не отпадает, но делается все более прочной и определенной. Поэтому вполне вероятно, что и внутренняя связь священного с возвышенным есть нечто большее, чем просто ассоциация чувств, это она была, скорее, исторической формой пробуждения и первым поводом к проявлению священного. Длительная внутренняя связь между ними во всех высших религиях указывает на то, что возвышенное есть подлинная «схема» самого священного.

с) Внутреннюю пронизанность рациональных моментов религиозного чувства примесью иррационального можно пояснить на другом, хорошо известном нам примере пронизанности общего для всех людей чувства столь же «иррациональной» примесью. Речь идет о том, как склонность бывает пронизана и половым влечением. Именно этот последний момент — сексуальная возбудимость — лежит на противоположной по отношению к ratio стороне, наподобие нуминозного. В то время как нуминозное стоит «над всяким разумом», другое представляет собой момент внутри разума, будучи моментом жизни влечений, инстинкта. Если первое спускается в рациональное сверху, то другое пробивается снизу, из общей животной природы человеческого существа в область высшего человеческого. Тем самым это две полностью противоположных стороны человека. Но в своем отношении привязанности к тому, что лежит между ними посередине, они соответствуют друг другу. Проникая из области жизни влечений в высшие проявления человеческой душевной жизни и жизни чувств, половое влечение (здоровое и естественное) заявляет о себе в желаниях, страстях, стремлениях, наклонностях, дружбе, любви, в лирической поэзии и в порождениях фантазии вообще и создает совершенно особенную сферу эротического. Принадлежащее этой области всегда двойственно по своему составу. С одной стороны, сюда входит то, что само по себе лежит за пределами эротического — дружба, симпатия, общительность или поэтический настрой души, радостная приподнятость и т. п. С другой стороны, здесь имеется нечто совершенно иное, выбивающееся из ряда подобных чувств, и тот, кто этого не ощущает, не понимает и не замечает, того «сама любовь не научит». Соответствия здесь видны и по тому, что языковые средства выражения эротики в преобладающей своей части являются просто выражениями других сторон душевной жизни. Они теряют свою «безобидность», «благодушие» лишь там, где уже известно, что говорит, поет или излагает стихами именно любящий. А подлинным средством выражения здесь в меньшей степени служит само слово, чем приходящие ему на помощь тон, жест, мимика. Слова и предложения будут здесь одними и теми же, говорит ли их ребенок о своем отце или девушка о своем возлюбленном: «Он меня любит». Но во втором случае под любовью подразумевается «что-то еще большее», причем это «еще большее» обозначает не только количество, но и качество. Точно так ж слова и предложения будут одними и теми же, если ребенок говорит об отце, а взрослый человек о Боге: «Мы должны его бояться, любить его и ему доверять». Но во втором случае в понятиях есть нечто, ощутимое, понятное и заметное только для набожного человека — примесь, благодаря которой богобоязненность, является и остается подлиннейшим детским почитанием, но одновременно в нем есть «что-то еще большее», причем не только количественно, но и качественно. Сузо имел в виду как просто любовь, так и любовь к Богу, когда говорил:

«Сколь бы сладостна ни была струна, она умолкнет, если по ней водить сухим поленом. Не ведающее любви сердце так же мало поймет язык, полный любви, как немец — чужеземца».[51]

d) Пример подобного взаимопроникновения рационального и полностью иррационального моментов мы находим еще в одной области нашей чувственной жизни. Его можно ближе сравнить со сложным чувством священного, чем на первом примере, потому что на нем точно так же оставляет след сверхрациональный момент. Этот пример — настроение, которое вызывает в нас песня. Текст песни выражает «естественные» чувства, скажем, тоску по родине, уверенность в опасности ситуации, надежду на добро, радость обладания — все конкретные, описываемые в понятиях моменты естественной человеческой судьбы. Музыка сама по себе этого не делает. Она вызывает радость и блаженство, мечтательность и замешательство, порыв и волнение в нашей душе, которые не выразить словами и не объяснить понятиями, — что же, собственно, в ней содержится, что волнует? Когда мы говорим, что музыка плачет или смеется, влечет или сдерживает, то это — лишь символы, позаимствованные из нашей прочей душевной жизни. Мы подбираем их по сходству, поскольку без них нам вообще нечего было бы сказать. Музыка вызывает переживания или колебания переживаний чисто музыкального рода. Но их движение в своем многообразии имеют (но тоже лишь отчасти!) известные ощущаемые текучие соответствия, родство с нашими внемузыкальными душевными состояниями и движениями. Звуки могут зазвучать с ними в унисон, могут с ними сливаться. Тем самым музыка «схематизируется» или рационализируется этими состояниями, и возникает сложный душевный настрой, в котором общечеловеческие чувства получают выход, а иррационально-музыкальные чувства — ударяют. Поэтому песня представляет собой рационализированную музыку.

Но «программная музыка» — это музыкальный рационализм. Музыкальная идея так интерпретируется и применяется в ней, словно она имеет своим содержанием не таинство, а лишь знакомые процессы человеческого сердца. Такая музыка желает рассказать о человеческой судьбе языком звуков. Этим она лишает музыкальное его собственных законов, смешивает сходство и тождество, делает средством и формой то, что является целью и содержанием. Ошибка здесь такая же, какую допускают, когда «Augustum»[52]нуминозного не только схематизируют как нравственно доброе, но и растворяют в нем. Или, когда «священное» приравнивают к «совершенно доброй воле». Уже «музыкальная драма» как попытка сквозной привязки музыкального к драматическому направлена против иррационального духа музыки, а вместе с тем и против автономности обеих областей. Потому что схематизация музыкальной иррациональности посредством человеческого переживания возможна только в малой части, применительно к отдельным отрезкам переживания именно потому, что человеческое сердце ни в коем случае не является подлинным содержанием музыки, она совсем не представляет собой неких «вторых уст» для его выражения наряду с обычными средствами экспрессии. Музыка — это именно «совершенно иное». Хотя на каких-то отрезках обнаруживается сходство музыки с нашей душой, в целом она душу скорее скрывает, а не выражает. Там, где они встречаются и соединяются, возникает волшебство мелодии слов. Но как раз то, что мы называем это волшебством, указывает на присутствие непонятного, иррационального.

Следует предостеречь, однако, от смешения иррациональности музыки с иррациональностью нуминозного, как это делал Шопенгауэр. В обоих случаях это вещи-для-себя. О том, может ли и насколько одно стать средством выражения для другого, мы еще поговорим далее.

 

 



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2017-01-24; просмотров: 119; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 13.58.150.59 (0.023 с.)