Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Праздник просвещения 12-го января

Поиск

 

«Что может быть ужаснее деревенских праздников!» Ни в чем с такой очевиднос­тью не выражаются вся дикость и безобра­зие народной жизни, как на деревенских праздниках. Живут люди буднями, умерен­но питаются здоровой пищей, усердно ра­ботают, дружелюбно общаются. Так про­должается недели, иногда месяцы, и вдруг добрая жизнь эта нарушается без всякой видимой причины. В один определенный день все, одновременно, перестают рабо­тать и с средины дня начинают есть нео­бычные вкусные кушанья, начинают пить заготовленные пиво и водку. Все пьют; ста­рые заставляют пить молодых и даже детей. Все поздравляют друг друга, целуются, обнимаются, кричат, поют песни, то уми­ляются, то храбрятся, то обижаются; все говорят, никто не слушает; начинаются крики, ссоры, иногда драки. К вечеру одни спотыкаются, падают и засыпают где по­пало, других уводят те, которые еще в си­лах, а третьи валяются и корчатся, напол­няя воздух алкогольными зловониями. На другой день все эти люди просыпаются больными и, понемногу оправившись, опять, до следующего такого дня, прини­маются за работу.

Что это такое? Отчего это? А это – праздник. Храмовой праздник. В одном месте Знаменье, в другом – Введение, в третьем – Казанская. Что значит Знаменье и Казанская, никто не знает. Знают одно, престол, – и надо гулять. И ждут этого гулянья, и после тяжелой трудовой жизни рады дорваться до него.

Да, это одно из самых резких выражений дикости рабочего народа. Вино и гулянье составляют для него такой соблазн, перед которым он не может устоять. Приходит праздник, и почти каждый из них готов одурманивать себя до потери образа чело­веческого.

Да, дикий народ. Но вот приходит 12-е января, и в газетах печатается следующее объявление: «Товарищеский обед бывших воспитанников Императорского московско­го университета в день его основания, 12-го января, имеет быть в 5 час. дня в ресто­ране Большой Московской гостиницы с главного подъезда. Билеты на обед по 6 руб. можно получать» (следует перечисление мест, где можно получать билеты).

Но это обед не один, таких обедов будет еще десятки, – и в Москве, и в Петербур­ге, и в провинции. 12-е января есть празд­ник старейшего русского университета, есть праздник русского просвещения. Цвет про­свещения празднует свой праздник.

Казалось бы, что люди, стоящие на двух крайних пределах просвещения, дикие му­жики и образованнейшие люди России: мужики, празднующие Введенье или Ка­занскую, и образованные люди, праздну­ющие праздник именно просвещения, дол­жны бы праздновать свои праздники совер­шенно различно. А между тем, оказывает­ся, что праздник самых просвещенных лю­дей не отличается ничем, кроме внешней формы, от праздника самых диких людей. Мужики придираются к Знаменью или Ка­занской без всякого отношения к значению праздника, чтобы есть и пить; просвещен­ные придираются к дню Св. Татьяны, что­бы наесться, напиться без всякого отно­шения к Св. Татьяне. Мужики едят стюдень и лапшу, просвещенные – омаров, сыры, потажи, филеи и т. п.; мужики пьют водку и пиво, просвещенные – напитки разных сортов: и вина, и водки, и ликеры, и сухие, и крепкие, и слабые, и горь­кие, и сладкие, и белые, и красные, и шампанские. Угощенье мужиков обходит­ся от 20 коп. до 1 руб.; угощение просве­щенных обходится от 6 до 20 рублей с чело­века. Мужики говорят о своей любви к ку­мовьям и поют русские песни; просвещен­ные говорят о том, что они любят alma mater и заплетающимися языками поют бессмыс­ленные латинские песни. Мужики падают в грязь, а просвещенные – на бархатные диваны. Мужиков разносят и растаскивают по местам жены и сыновья, а просвещен­ных – посмеивающиеся трезвые лакеи.

Нет, в самом деле, это ужасно, это ужас­но! Ужасно то, что люди, стоящие, по сво­ему мнению, на высшей ступени челове­ческого образования, не умеют ничем иным ознаменовать праздник просвещения, как только тем, чтобы в продолжение несколь­ких часов кряду есть, пить, курить и кри­чать всякую бессмыслицу; ужасно то, что старые люди, руководители молодых лю­дей, содействуют отравлению их алкоголем, такому отравлению, которое, подобно от­равлению ртутью, никогда не проходит совершенно и оставляет следы на всю жизнь (сотни и сотни молодых людей в первый раз мертвецки напились и навеки испорти­лись, и развратились на этом празднике просвещения, поощряемые своими учите­лями); но ужаснее всего то, что люди, де­лающие все это, до такой степени затума­нили себя самомнением, что уже не могут различать хорошее от дурного, нравствен­ное от безнравственного. Эти люди так уве­рили себя в том, что то состояние, в кото­ром они находятся, есть состояние просве­щения и образования, и что просвещение и образование дают право на потворство всем своим слабостям, – так уверили себя в этом, что не могут уже видеть бревна в своем глазу. Люди эти, предаваясь тому, что нельзя иначе назвать как безобразное пьянство, среди этого безобразия радуют­ся на самих себя и соболезнуют о непрос­вещенном народе.

Всякая мать страдает, не говорю уже при виде пьяного сына, но при одной мысли о такой возможности; всякий хозяин обегает пьяного работника; всякому неиспорченно­му человеку стыдно за себя, что он был пьян. Все знают, что пьянство – дурно. Но вот пьянствуют образованные, просвещенные люди, и они вполне уверены, что тут не только нет ничего стыдного и дурно­го, но что это очень мило, и с удоволь­ствием и смехом пересказывают забавные эпизоды своего прошедшего пьянства. Дошло дело до того, что безобразнейшая оргия, в которой спаиваются юноши ста­риками, оргия, ежегодно повторяющаяся во имя образования и просвещения, нико­го не оскорбляет и никому не мешает и во время пьянства, и после пьянства радовать­ся на свои возвышенные чувства и мысли и смело судить и ценить нравственность дру­гих людей и, в особенности, грубого и не­вежественного народа.

Мужик всякий считает себя виноватым, если он пьян, и просит у всех прощения за свое пьянство. Несмотря на временное па­дение, в нем живо сознание хорошего и дурного. В нашем обществе оно начинает утрачиваться.

Ну, хорошо, вы привыкли это делать и не можете отстать; ну, что же, продолжай­те, если уж никак не можете удержаться; но знайте только, что и 12-го, и 15-го, и 17-го января и февраля, и всех месяцев – это стыдно и гадко, и, зная это, преда­вайтесь своим порочным наклонностям по­тихоньку, а не так, как вы теперь делаете, – торжественно, путая и развращая моло­дежь и так называемую вами же вашу млад­шую братию. Не путайте молодежь учени­ем о том, что есть какая-то другая граж­данская нравственность, не состоящая в воздержании, и какая-то другая гражданс­кая безнравственность, не состоящая в не­воздержании. Все знают, и вы знаете, что, прежде всяких других гражданских добро­детелей, нужно воздержание от пороков, что всякое невоздержание – дурно, в осо­бенности же, невоздержание в вине – са­мое опасное, потому что убивает совесть. Все знают это, и потому, прежде чем го­ворить о каких-нибудь возвышенных чув­ствах и предметах, надо освободить себя от низкого и дикого порока пьянства, а не в пьяном виде говорить о высоких чувствах. Так и не обманывайте себя и людей, глав­ное – не обманывайте юношей; юноши чуют, что, участвуя в поддерживаемом вами диком обычае, они делают не то и теряют что-то очень дорогое и невозвратимое.

И вы знаете это, знаете, что нет ничего лучше и важнее чистоты телесной и духовной, которая теряется при пьянстве; вы знаете, что вся ваша риторика, с вашей вечной alma mater, вас самих не трогает даже и вполпьяна и что вам нечего дать юношам взамен той их невинности и чис­тоты, которые они теряют, участвуя в ва­ших безобразных оргиях. Так не развращай­те их и не путайте их, а знайте, что – как было Ною, как есть всякому мужику, так точно есть и будет всякому – стыдно не только напиться так, чтобы кричать, ка­чать, становиться на столы и делать всякие глупости, но стыдно даже и без всякой на­добности, в ознаменование праздника про­свещения, есть вкусное и отуманивать себя алкоголем. Не развращайте юношей, не развращайте примером и окружающую вас прислугу. Ведь сотни и сотни людей, ко­торые служат вам, разносят вам вина и ку­шанья, развозят вас по домам, – ведь все это люди, и люди живые, для которых так же, как и для всех нас, стоят самые важ­ные вопросы жизни: что хорошо, что дур­но? чьему примеру следовать? Ведь хорошо еще, что все эти лакеи, извозчики, швей­цары, русские деревенские люди, не счи­тают вас тем, чем вы сами себя считаете и желали бы, чтобы другие считали вас, – представителями просвещения. Ведь если бы это было, они, глядя на вас, разочаро­вались бы во всяком просвещении и презирали бы его; но и теперь, хотя и не считая вас представителями просвещения, они видят в вас все-таки ученых господ, кото­рые все знают и которым, поэтому, мож­но и должно подражать. И чему они, не­счастные, научаются от вас?

Можно задать себе вопрос: что сильнее, – то ли просвещение, которое распространя­ется в народе чтением публичных лекций и музеями, или та дикость, которая поддер­живается и распространяется в народе зре­лищами таких празднеств, как празднество 12-го января, празднуемое самыми просве­щенными людьми России? Я думаю, что если бы прекратились все лекции и музеи и, вме­сте с тем, прекратились бы такие праздне­ства и обеды, а кухарки, горничные, извоз­чики и дворники передавали бы в разговорах друг другу, что все просвещенные люди, которым они служат, никогда не празднуют праздников объядением и пьянством, а уме­ют веселиться и беседовать без вина, то про­свещение ничего не потеряло бы. Пора по­нять, что просвещение распространяется не одними туманными и другими картинами, не одним устным и печатным словом, но за­разительным примером всей жизни людей, и что просвещение, не основанное на нрав­ственной жизни, не было и никогда не бу­дет просвещением, а будет всегда только за­темнением и развращением.

1889


ВОЗЗВАНИЕ

 

Нельзя медлить и откладывать. Нечего бо­яться, нечего обдумывать, как и что сказать. Жизнь не дожидается. Жизнь моя уже на исходе и всякую минуту может оборваться. А если могу я чем послужить людям, если могу чем загладить все мои грехи, всю мою праздную, похотливую жизнь, то только тем, чтобы сказать людям братьям то, что мне дано понять яснее других людей, то, что вот уже 10 лет мучает меня и раздирает мне сердце.

Не мне одному, но всем людям ясно и по­нятно, что жизнь людская идет не так, как она должна идти, что люди мучают себя и других. Всякий человек знает, что для его блага, для блага всех людей нужно любить ближнего не меньше себя, и если не можешь делать ему того, что себе хочешь, не делать ему, чего себе не хочешь; и учение веры всех народов, и разум, и совесть говорят то же всякому человеку. Смерть плотская, которая стоит перед каждым из нас, напоминает нам, что не дано нам вкушать плода ни от какого из дел наших, что смерть всякую минуту может оборвать нашу жизнь, и потому одно, что мы можем делать, и что может дать нам радость и спокойствие, это то, чтобы всякую ми­нуту, всегда делать то, что велит нам наш разум и наша совесть, если мы не верим откровению, и откровению Христа, если мы верим ему, то есть, если уж мы не можем делать ближнему того, что нам хочется, не делать ему, по крайней мере, того, чего мы себе не хотим. – И как давно, и как всем одинаково известно это, и несмотря на то не делают люди другим, чего себе желают, а убивают, грабят, обворовывают, мучат друг дру­га люди и вместо того, чтобы жить в любви, радости и спокойствии, живут в мучениях, горе­сти, страхе и злобе. И везде одно и то же: люди страдают, мучаются, стараясь не видеть той бе­зумной жизни, стараются забыться, заглушить свои страдания и не могут, и с каждым годом все больше и больше людей сходит с ума и убивает себя, не будучи в силах переносить жизнь, про­тивную всему существу человеческому.

Но, может быть, такова и должна быть жизнь людей. Так, как живут теперь люди с своими императорами, королями и правительст­вами, с своими палатами, парламентами, с свои­ми миллионами солдат, ружей и пушек, всякую минуту готовых наброситься друг на друга. Мо­жет быть, так и должны жить люди с своими фабриками и заводами ненужных или вредных вещей, на которых, работая 10, 12, 15 часов в сутки, гибнут миллионы людей, мужчин, жен­щин и детей, превращенных в машины. Может быть, так и должно быть, чтобы все больше и больше пустели деревни и наполнялись людьми города с их трактирами, борделями, ночлежными домами, больницами и воспитательными домами. Может быть, так и должно быть, чтобы все мень­ше и меньше становилось честных браков, а все больше и больше проституток и женщин, в утро­бе убивающих плод. Может быть, так и должно быть, чтобы сотни и сотни тысяч людей сидели по тюрьмам, в общих или одиночных камерах, губя свои души. Может быть, так и надо, чтобы та вера Христа, которая учит смирению, терпению, перенесению обид, деланию ближнему того, чего себе хочешь, любви к нему, любви к врагам, совокуплению всех воедино, может быть, так и нужно, чтоб вера Христа, учащая этому, переда­валась бы людям учителями разных сотен враж­дующих между собою сект в виде учения неле­пых и безнравственных басен о сотворении мира и человека, о наказании и искуплении его Хри­стом, об установлении таких или таких таинств и обрядов. Может быть, что все это так нужно и свойственно людям, как свойственно муравьям жить в муравейниках, пчелам в ульях, и тем и другим воевать и работать для исполнения зако­на своей жизни. Может быть, это самое нужно людям, таков их закон. И может, требование разума и совести о другой, любовной и блажен­ной жизни, – может быть, это требование мечта и обман, и не надо и нельзя думать о том, что люди могут жить иначе. Так и говорят некото­рые. Но сердце человеческое не верит этому; и как всегда, оно громко вопияло против ложной жизни, призывало людей к той жизни, которую требуют откровение, разум и совесть, так еще сильнее, сильнее, чем когда-нибудь, оно вопиет в наше время.

Прошли века, тысячелетия – вечность вре­мени, и нас не было. И вдруг мы живем, радуем­ся, думаем, любим. – Мы живем, и срок этой жизни нашей по Давиду 70 крошечных лет, пройдут они, и мы исчезнем, и этот 70-летний предел закроет опять вечность времени, и нас не будет такими, какими мы теперь, уж никогда. И вот, нам дано прожить эти в лучшем случае 70 лет, а то, может быть, только часы даже, прожить или в тоске и злобе или в радости и любви, прожить их с сознанием того, что все то, что мы делаем, не то и не так, или с сознанием того, что мы сделали, хотя и несовершенно и слабо, но то, именно то, что должно и можно было сделать в этой жизни.

«Одумайтесь, Одумайтесь, Одумайтесь!» – кричал еще Иоанн Креститель; «одумайтесь», провозглашал Христос; «одумайтесь», провозг­лашает голос Бога, голос совести и разума. Прежде всего остановимся каждый в своей работе или своей забаве, остановимся и подумаем о том, что мы делаем. Делаем ли то, что должно, или так, даром, ни за что прожигаем ту жизнь, кото­рая среди двух вечностей смерти дана нам.

Знаю я, что со всех сторон на тебя налягают люди и не дают тебе минуты покоя, и что тебе, как лошади на колесе, кажется, что тебе никак нельзя остановиться, хотя и колесо, движущееся под тобой, разогнано самим тобою; знаю я, что сотни голосов закричат на тебя, как только ты попытаешься остановиться, чтобы одуматься.

– «Некогда думать и рассуждать, надо де­лать», – закричит один голос.

– «Не следует рассуждать о себе и своих желаниях, когда дело, которому ты служишь, есть дело общее, дело семьи, дело торговли, ис­кусства, науки, государства. Ты должен служить общему», – закричит другой голос.

– «Все это уже пробовано обдумывать, и никто ничего не обдумал, живи, вот и все», — закричит третий голос. – «Думай или не думай, все будет одно: поживешь недолго и умрешь; и потому живи в свое удовольствие».

– «Не думай! Если станешь думать, увидишь, что эта жизнь хуже, чем не жизнь, и убьешь себя. Живи как попало, но не думай», – закричит четвертый голос.

Как в сказке рассказывают, что когда уже виду искателя клада было то, что он искал, тысяча страшных и соблазнительных голосов закричали вокруг него, чтобы помешать ему взять, что давало ему счастье. Так и голоса слуг мира сбивают искателя истины, когда он уже в виду ее. Не слушай этих голосов. И в ответ на все, что они могут сказать тебе, скажи себе одно: Позади своей жизни я вижу бесконечность времени, в котором меня не было. Впереди меня та бесконечная тьма, в которую вот-вот придет смерть и погрузит меня. Теперь я в жизни и могу – знаю, что могу – могу закрыть глаза и, не видя ничего, попасть в самую злую и мучительную жизнь, и могу не только открыть глаза, смотреть, но могу видеть и оглядывать все вокруг себя и избрать самую лучшую и радостную жизнь. И потому, что бы мне ни говорили голоса, и как бы ни тянули меня соблазны, как бы ни тянула меня уже начатая мною, и как бы ни поощряла меня текущая вокруг меня жизнь, я остановлюсь, оглянусь вокруг себя и одумаюсь.

И стоит человеку сказать себе это, как он увидит, что не он один одумывается, а что прежде его, и при нем много и много людей так же, как он, одумывались и избирали тот лучший путь жизни, который один дает благо и ведет к нему.

 

25 мая 1889


О ГОЛОДЕ

 

За последние два месяца нет книги, журнала, но­мера газеты, в которой бы не было статей о голоде, описывающих положение голодающих, взывающих к общественной или государственной помощи и упрекаю­щих правительство и общество в равнодушии, медли­тельности и апатии.

Судя по тому, что известно по газетам и что я знаю непосредственно о деятельности администрации и зем­ства Тульской губернии, упреки эти несправедливы. Не только нет медлительности и апатии, но скорее можно сказать, что деятельность администрации, земства и об­щества доведена теперь до той последней степени напряжения, при которой оно может ослабеть, но едва ли может еще усилиться. Повсюду идет кипучая, энергическая деятельность.

В высших административных сферах шли и идут безостановочно работы, имеющие целью предотвратить ожидаемое бедствие. Ассигнуют, распределяют суммы на выдачу пособий, на общественные работы, делают распоряжения о выдаче топлива. В пострадавших губерниях собираются продовольственные комитеты, экстренные губернские и уездные собрания, придумываются средства приобретения продовольствия, собираются сведения о состоянии крестьян. <…>

Странно сказать, вопрос о том: есть ли то бедствие, которое вызывает деятельность, т. е. есть ли голод или нет его, и если он есть, то в каких размерах, – есть вопрос нерешенный между администрацией и земством. <...>

Для того, чтобы вырезать, приготовить и наложить заплату, надо знать размер дыры.

А вот в размерах этой дыры оказывается невозможным согласиться. Одни говорят, что дыра невелика и как бы заплата не разодрала дальше; другие говорят, что недостанет и материи на заплату. Кто прав? В каких размерах правы те или другие?

П

 

Ответом на эти вопросы путь будет описание того, что я видел и слышал в четырех посещенных мною пострадавших от неурожая уездах Тульской губернии.

Первый уезд, посещенный мною, был Крапивенский, пострадавший в своей черноземной части.

Первое впечатление, отвечавшее в положительном смысле на вопрос о том, находится ли население в ны­нешнем году в особенно тяжелых условиях: употребляемый почти всеми хлеб с лебедой, – с 1/3 и. у некоторых с 1/2 лебеды, – хлеб черный, чернильной черноты, тяжелый и горький; хлеб этот едят все, и дети, и беременные, и кормящие женщины, и больные.

Другое впечатление, указывающее на особенность положения в нынешнем году, это общие жалобы на отсутствие топлива. Тогда еще – это было в начале сентября – уже нечем было топить. Говорили, что порубили лозины на гумнах, что я и видел; говорили, что перерубили и перекололи на дрова все чурбачки, все деревянное. Многие покупают дрова в прочищающемся помещичьем лесу и в сводящейся поблизости роще..Ездят за дровами верст за 7, за 10. Цена колотых дров осиновых за шкалик, т. е. 1|16 куб. саж., 90 копеек, так что дров на зиму понадобится рублей на 20, если топить все покупными.

Бедствие несомненное:хлеб нездоровый, с лебедой, и топиться нечем.

Но смотришь на народ, на его внешний вид, – лица здоровые, веселые, довольные. Все в работе, никого дома. Кто молотит, кто возит. Помещики жалуются, что не могут дозваться людей на работу. Когда я там был, шла копка картофеля и молотьба. В праздник престольный пили больше обыкновенного, да и в будни попадались пьяные. Притом самый хлеб с лебедой, когда приглядишься, как и почему он употребляется, получает другое значение.

В том дворе, в котором мне в первом показали хлеб с лебедой, на задворках молотила своя молотилка на четырех своих лошадях, и овса, с своей и наемной земли, было 60 копен, дававших по 9-ти мер, т. е., по нынешним ценам, на 300 рублей овса. Ржи, правда, оста­валось мало, четвертей 8, но, кроме овса, было до 40 четвертей картофеля, была греча, а хлеб с лебедой ела вся семья в 12 душ. Так что оказывалось, что хлеб с лебедой был в этом случае не признаком бедствия, а приемом строгого мужика для того, чтоб меньше ели хлеба,– так же, как для этой же цели и в изобильные года хозяйственный мужик никогда не даст теплого и даже мягкого хлеба, а все сухой. «Мука дорогая, а на этих пострелят разве наготовишься! Едят люди с лебедой, а мы что ж за господа такие!» <…>

Положение крестьян Богородицкого уезда хуже. Урожай, в особенности ржи, здесь был хуже. Здесь процент богатых, т. е. таких, которые могут просущест­вовать на своем хлебе, тот же, но процент плохих еще больше. Из 60-ти дворов 17 средних, 32 совсем плохих, таких же плохих, как те 15 плохих в первой деревне Кра­пивенского уезда.

Здесь, в Богородицком уезде, вопрос топлива был еще труднее разрешим, так как лесов еще меньше, но общее впечатление опять то же, как и в Крапивенском уезде. Пока ничего особенного, показывающего голод: народ бодрый, работящий, веселый, здоровый. Волостной писарь жаловался, что пьянство в Успенье (пре­стол) было такое, как никогда.

Чем дальше в глубь Богородицкого уезда и ближе к Ефремовскому, тем положение хуже и хуже. На гум­нах хлеба или соломы все меньше и меньше, и плохих дворов все больше и больше. На границе Ефремовского и Богородицкого уездов положение худо в особенности потому, что при всех тех же невзгодах, как и в Крапи­венском и Богородицком уездах, при еще большей ред­кости лесов, не родился картофель. На лучших землях не родилось почти ничего, только воротились семена. Хлеб почти у всех с лебедой. Лебеда здесь невызрев­шая, зеленая. Того белого ядрышка, которое обыкно­венно бывает в ней, нет совсем, и потомуона не съе­добна.

Хлеб с лебедой нельзя есть один. Если наесться на­тощак одного хлеба, то вырвет. От кваса же, сделан­ного на муке с лебедой, люди шалеют.

Здесь бедные дворы, опустившиеся в прежние годы, доедали уже последнее в сентябре. Но и это не худшие деревни. Худшие - в Ефремовском и Епифанском уез­дах. Вот большая деревня Ефремовского уезда. Из 70-ти дворов есть 10, которые кормятся еще своим. Остальные сейчас, через двор, уехали на лошадях по­бираться. Те, которые остались, едят хлеб с лебедой и с отрубями, который им продают из склада земства по 60 копеек с пуда. Я зашел в один дом, чтобы видеть хлеб с отрубями. Мужик получил три меры ржи на обсеменение, когда у него уж было посеяно, и, смешав эти три меры с тремя мерами отрубей, смолол вместе, и вышел хлеб довольно хороший, но последний. Баба рассказывала, как девочка наелась хлеба из лебеды и ее несло сверху и снизу, и она бросила печь с лебедой. Угол избы полон котяшьями лошадиными и сучками, и бабы ходят собирать по выгонам котяшья и по лесам обломки сучков в палец толщиной и длиной. Грязь жилья, оборванность одежд в этой деревне очень боль­шая, но видно, что это обычно, потому что такая же и в достаточных дворах. В этой же деревне слободка солдатских детей безземельных. Их дворов десять. У крайнего домика этой слободки, у которого мы останови­лись, вышла к нам оборванная, худая женщина и стала рассказывать свое положение. У нее пять человек де­тей. Старшей девочке десять лет. Двое больны, — дол­жно быть, инфлуенцей. Один трехлетний ребенок больной, в жару, вынесен наружу и лежит прямо на земле, на выгоне, шагах в восьми от избушки, покрытый разорванным остатком зипуна. Ему и сыро, и холодно будет, когда пройдет жар, но все-таки лучше, чем в четырехаршинной избушке с развалившейся печкой, с грязью, пылью и другими четырьмя детьми. Муж этой женщины ушел куда-то и пропал. Она кормится и кор­мит своих больных детей побираясь. Но побираться ей затруднительно, потому что вблизи подают мало. Надо ходить вдаль, за 20—30 верст, и надо бросать детей. Так она и делает. Наберет кусочков, оставит дома, и, как станут выходить, пойдет опять. Теперь она была дома, — вчера только пришла, и кусочков у ней хватит еще до завтра.

В таком положении она была и прошлого и третьего года и еще хуже третьего года, потому что в третьем годе она сгорела и девочка старшая была меньше, так что не с кем было оставлять детей. Разница была толь­ко в том, что немного больше подавали и подавали хлеб без лебеды. И в таком положении не она одна. В таком положении не только нынешний год, но и всегда все семьи слабых, пьющих людей, все семьи сидящих по острогам, часто семьи солдат. Такое положение только легче переносится в хорошие года. Всегда и в урожайные годы бабы ходили и ходят по лесам украдкой, под угрозами побоев или острога, таскать топливо, чтобы согреть своих холодных детей, и собирали и собирают от бедняков кусочки, чтобы прокормить своих заброшенных, умирающих без пищи детей. Всегда это было! И причиной этого не один нынешний неурожайный год, только нынешний год все это ярче выступает перед нами, как старая картина, покрытая лаком. Мы среди этого живем! <…>

 

 

V

И выхода из этого ложного круга действительно нет и не может быть, потому что дело, за которое взялись администрация и земство, – дело невозможное. Ведь дело это состоит ни больше, ни меньше, как в том, чтобы прокормить народ. Мы, господа, взялись за то, чтобы прокормить кормильца, – того, кто сам кормил и кормит нас.

Грудной ребенок хочет кормить свою кормилицу; паразит то растение, которым он питается! Мы, высшие классы, живущие все им, не могущие ступить шагу без него, мы его будем кормить! В самой этой затее есть что-то удивительно странное.

Детям дали лошадь – настоящую, живую лошадь, и они поехали кататься и веселиться. Ехали, ехали, гнали под гору, на гору. Добрая лошадка обливалась потом, задыхалась, везла, и все везла, слушалась; а дети кричали, храбрились, хвастались друг перед дру­гом, кто лучше правит, и подгоняет, и скачет. И им ка­залось, как и всегда кажется, что когда скакала ло­шадка, что это они сами скакали, и они гордились своей скачкой.

Долго веселились дети, не думая о лошади, забыв о том, что она живет, трудится и страдает, и если заме­чали, что она останавливается, то только сильнее взма­хивали кнутом, стегали и кричали. Но всему есть ко­нец, пришел конец и силам доброй лошадки, и она, не­смотря на кнут, стала останавливаться. Тут только дети вспомнили, что лошадь живая, и вспомнили, что лошадей кормят и поят, но детям не хотелось остана­вливаться, и они стали придумывать, как бы на ходу на­кормить лошадь. Они достали длинную палку и на конец ее привязали сено и, прямо с козел, на ходу, подноси­ли это сено лошади. Кроме того, двое из детей, за­метив, что лошадь шатается, стали поддерживать ее; и держали ее зад руками, чтобы она не завалилась ни направо, ни налево. Дети придумывали многое, но только не одно, что должно бы было им прежде всего прийти в голову, – то, чтобы слезть с лошади, пере­стать ехать на ней, и если они точно жалеют ее, отпрячь ее и дать ей свободу.

Разве не то же, что делали эти дети с везущей их ло­шадью, когда они гнали ее, делали и делают люди бога­тых классов с рабочим народом во все времена и до и после освобождения. И разве не то же, что делают дети, стараясь, не слезая с лошади, накормить ее, делают люди общества, придумывая средства, не изме­няя своего отношения к народу – прокормить его те­перь, когда он слабеет и может отказаться везти?

Придумывают все возможное, но только не одно то, что само просится в ум и в сердце: слезть с той ло­шади, которую ты жалеешь, перестать ехать на ней и погонять ее.

Народ голодает, и мы, высшие классы, очень озабо­чены этим и хотим помочь этому. И для этого мы засе­даем, собираем комитеты, собираем деньги, покупаем хлеб и распределяем его народу.

Да отчего он и голоден? Неужели так трудно по­нять это? Неужели нужно или клеветать на него, как бессовестно делают одни, говоря, что народ беден от­того, что он ленив и пьяница; или обманывать самого себя, как делают другие, говоря, что народ беден только оттого, что мы не успели еще передать ему всей мудрости нашей культуры, а что мы, вот, с завтраш­него дня начнем, не утаивая ничего, передавать ему всю эту нашу мудрость, и тогда уж он перестанет быть беден; и потому нам нечего стыдиться того, что мы те­перь живем на его шее, – все это для его блага?

Нам, русским, это должно быть особенно понятно. Могут не видеть этого промышленные, торговые на­роды, кормящиеся колониями, как англичане. Благосо­стояние богатых классов таких народов не находится в прямой зависимости от положения их рабочих. Но наша связь с народом так непосредственна, так очевидно то, что наше богатство обусловливается его бедностью, или его бедность нашим богатством, что нам нельзя не ви­деть, отчего он беден и голоден. А зная, отчего он го­лоден, нам очень легко найти средство насытить его.

Средство одно: не объедать его.

Неужели надо искать эти midi a quatorze heures, когда так все ясно и просто, особенно ясно и просто для самого народа, на шее которого мы сидим и едем? Ведь это детям можно воображать, что не лошадь их везет, а они сами едут посредством махания кнута, но нам-то, взрослым, можно, казалось бы, понять, откуда голод народа.

Народ голоден оттого, что мы слишком сыты.

Разве может не быть голоден народ, который в тех условиях, в которых он живет, то есть при тех податях при том малоземелье, при той заброшенности и одичании, в котором его держат, должен производить всю ту страш­ную работу, результаты которой поглощают столицы. города и деревенские центры жизни богатых людей?

Все эти дворцы, театры, музеи, вся эта утварь, все эти богатства, – все это выработано этим самым голо­дающим народом, который делает все эти ненужные для него дела только потому, что он этим кормится, т. е. всегда этой вынужденной работой спасает себя от постоянно висящей над ним голодной смерти. Таково его положение всегда.

Нынешний год только вследствие неурожая показал, что струна слишком натянута. Народ всегда держится нами впроголодь. Это наше средство, чтобы заставлять его на нас работать. Нынешний же год проголодь эта оказалась слишком велика. Но нового, неожиданного ничего не случилось. И нам, кажется, можно знать, от­чего народ голоден.

Заботы общества теперь о помощи народу в беде го­лода подобны заботам учредителей Красного Креста на войне. Энергия одних на войне направляется на калечение и убийство людей, других – на то, чтобы помогать калеченным и убиваемым. Все это хорошо, пока дея­тельность войны и также деятельность истощения на­рода, угнетения его – считаются нормальными. Но как скоро мы начинаем утверждать, что мы жалеем людей, убиваемых на войне, и людей голодающих, то не проще ли не убивать людей и не учреждать и средств лечения их? Не проще ли перестать губить благосостояние наро­да, чем, губя его, делать вид, что мы озабочены его благосостоянием?

В последние 30 лет сделалось модой между наибо­лее заметными людьми русского общества исповедо­вать любовь к народу, к меньшому брату, как это при­нято называть. Люди эти уверяют себя и других, что они очень озабочены народом и любят его. Но все это неправда. Между людьми нашего общества и народом нет никакой любви и не может быть.

Между людьми нашего общества – чистыми господами в крахмаленых рубашках, чиновниками, помещи­ками, коммерсантами, офицерами, учеными, художни­ками и мужиками нет никакой другой связи, кроме той, что мужики, работники, hands, как это выражают англи­чане, нужны нам, чтобы работать на нас.

Зачем скрывать то, что мы все знаем, что между нами, господами, и мужиками лежит пропасть? Есть господа и мужики, черный народ. Одни уважаемы, дру­гие презираемы, и между теми и другими нет соедине­ния. Господа никогда не женятся на мужичках, не вы­дают за мужиков своих дочерей, господа не общаются как знакомые с мужиками, не едят вместе, не сидят даже рядом; господа говорят рабочим ты, рабочие го­ворят господам вы. Одних пускают в чистые места и вперед в соборы, других не пускают и толкают в шею; одних секут, других не секут.

Это две различные касты. Хотя переход из одной в другую и возможен, но до тех пор, пока переход не совершился, разделение существует самое резкое, и ме­жду господином и мужиком такая же пропасть, как между кшетрием и парием.<…>

Разве теперь, когда люди, как говорят, мрут от го­лода, помещики, купцы, вообще богачи изменили свою жизнь?.. <…>

Общая правительственная деятельность, задаваясь внешней целью – прокормить и поддержать благосо­стояние сорока миллионов людей, встречает на своем пути непреодолимые препятствия. 1) Определить сте­пень предстоящей нужды для населения, могущего про­явить в этом поддержании себя наибольшую энергию и совершенную апатию, – нет никакой возможности. 2) Если допустить, что определение это возможно, то количество требуемых сумм так велико, что нет ника­кого вероятия приобрести их. 3) Если допустить, что суммы эти будут найдены, то даровая раздача денег и хлеба населению ослабит энергию и самодеятельность народа, более всего другого могущую поддержать в нынешнее тяжелое время его благосостояние. 4) Если допустить, что раздача будет производиться так, что не ослабит самодеятельности народа, то нет возможно­сти правильно распределить пособия, и ненуждающиеся захватят долю нуждающихся, из которых большинство все-таки останется без помощи и погибнет.

Только деятельность, имеющая внутреннюю цель для души, всегда соединенная с жертвой, только такая деятельность устраняет все препятствия, мешавшие дея­тельности правительственной с внешней целью.

Это та деятельность, которая заставляет в нынешнем голодном году в голодной местности, что я видел не раз, крестьянку, хозяйку дома, при словах: «Христа ради», слышных под окном, пожаться, поморщиться и потом все-таки достать с полки последнюю, начатую ковригу и отрезать от нее с пол-ладони кусочек и, пе­рекрестившись, подать его.

Для этой деятельности не существует первого пре­пятствия – невозможности определения степени нужды нуждающегося: «Просят Христа ради Маврины сироты». Она знает, что им взять негде, и подает.

Не существует и второго препятствия – огромности количества нуждающихся: нуждающиеся всегда были и есть, вопрос только в том, сколько я своих сил могу им отдать. Подающей милостыню хозяйке не нужно рассчитывать того, сколько миллионов голодающих в России. Для нее один вопрос: как пустить нож по ков­риге, – потоньше или потолще? <…>

В этом сила любовной деятельности. Сила в том, что она заразительна, а как скоро она заразительна, то распространению ее нет пределов.

Как одна свеча зажигает другую, и одной свечой зажигаются тысячи, так одно сердце зажигает другое, и зажигаются тысячи. Миллионы рублей богачей сделают меньше, чем сделают хоть небольшое уменьшение жадности и увеличение любви в массе людей. Только бы увеличилась любовь – сделается то чудо, которое совершилось при раздаче 5 хлебов. Все насытятся, и еще останется.

И сделать это чудо могут не те люди, которые с гордым сознанием своей необходимости народу, не изменяя своего отношения к нему, будут изыскивать общие средства прокормления 32-х миллионов, а только те, которые, сознав свою вину перед народом в угнетении его и отделении себя от него, с смирением и покаянием постараются, соединившись с ним, разделить с ним и его беду нынешнего года. <…>

 

1891




Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2016-08-26; просмотров: 202; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 3.133.123.148 (0.016 с.)