Афины и греческие колонии, V в. 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Афины и греческие колонии, V в.



 

Судьба метафизики всегда была

такова: начинают с предугадывания,

много времени проводят в спорах

и кончают сомнением.

Вольтер

Пути философской мысли в разные эпохи имеют нечто общее: так, в частности, на смену универсальным моделям бытия приходят, как правило, учения, которые восстают против метафизики, ссы­лаясь на ограниченность человеческого познания. За Декартом и Лейбницем пришел Кант, за Гегелем и материалистами XIX в.— позитивизм. То же самое мы видим и в Греции. Натурфилософия во всех ее видах перестала удовлетворять разум. Сама она разди­ралась борьбой догматических систем. Даже то немногое, что сохра­нилось от книг досократовских мыслителей, несет следы ожесто­ченной полемики: Гераклит нападает на Пифагора и Ксенофана, Демокрит опровергает Парменида, элеаты воюют со всеми теориями множественности и т. д. Понятно, что должны были появиться люди, которые предложили бы своего рода «колумбово решение» споров: если все школы противоречат друг другу, то не являются ли их тео­рии о Первооснове и мире тем, что сами они называют «мнением»?

Ведь никто не видел ни атомов, ни гомеомерий, ни Сущего... Не лучше ли признать, что единственное данное нам — это наши ощущения? Такова была позиция греческих софистов.

Строго говоря, софисты в большинстве своем не были ни фи­лософами, ни учеными. Само слово «софист» означало в то время профессионального преподавателя, который обучал искусству крас­норечия'.

Нам сейчас даже трудно представить, насколько велика была роль ораторов в античных полисах. В Афинах, например,, они обла­дали прямо-таки магической властью. Политические речи не были проформой, а иной раз буквально решали судьбу государства. Учас­тие граждан в управлении выдвинуло множество ораторов из народа. От их остроумия и находчивости нередко зависел исход голосова­ния. Особенно необходимо было умение убеждать на судебных процессах. Человек, говоривший вяло и косноязычно, оказывался почти беспомощным в перипетиях городской жизни. Отсюда острая потребность в «профессорах» риторики.

Софисты появились впервые в колониях и Восточной Греции, а потом наводнили Афины, где их принимали с распростертыми объятиями. Ксенофан или Пифагор были наставниками и энту­зиастами своего учения, мысль о преподавании как ремесле была чужда им. Но софисты, люди вполне деловые, не стеснялись брать плату за труд и часто обогащались за счет учеников. Платон впослед­ствии язвительно говорил, что они «торгуют мудростью оптом и в розницу».

Хотя эти новые «мудрецы» ставили себе задачи чисто приклад­ные, у многих из них выработались свои, независимые философские взгляды. Они имели разные оттенки, но в одном софисты были единодушны: в недоверии к возможностям человека до конца познать истину.

Наиболее выдающимся среди софистов-мыслителей был сооте­чественник Демокрита Протагор Абдерский (481—411). Он одним из первых со всей ясностью поставил вопрос не о бытии, а о субъек­те, его познающем. Человек имеет дело лишь со своими ощущения­ми, и, следовательно, они и есть единственный критерий истины. Протагор не хотел этим сказать, что чувства правильно информиру­ют нас о реальности, но он просто выбросил вопрос о ней за борт. Чувственное восприятие, говорили натурфилософы, порождает лишь псевдознание, «мнение». Пусть так, соглашался Протагор, и да будет «мнение» единственным нашим достоянием.

Протагор отбрасывает любые космологии, построенные умозри­тельным путем. Атомы, Логос, Нус — все это проблематично, в действительности мы имеем дело лишь с тем, что прямо соприка­сается с нами. «Человек есть мера всех вещей, существующих, как существующих (wt, ecmv), и несуществующих, как несущест­вующих (й)^ ovk 80"riv)» — вот его философское кредо2. Он бы мог стать предшественником Канта, если бы в своем релятивизме не Дошел до последней черты, усомнившись во всем, даже в законо­мерностях субъективного мира. По его мнению, каждый человек есть мера вещей и истинно то, что он ощущает. Это уже ближе к учению Давида Юма. Протагор ссылался на то, что нет людей, одина-| ково воспринимающих мир: одному ветер может показаться холод-| ным, другому — нет. Следовательно, реальностей столько, сколько воспринимающих людей. И текучесть, и постоянство — это лишц наши представления. Действительна только та вселенная, котора? создана каждым для себя'.

Это было отрицание любой метафизики и любой достоверности кроме прихотливого «мнения»,

Протагор не дал себе труда задуматься над вопросом: как воз-\ можно было бы общение и взаимопонимание между людьми, если каждый индивидуум есть «мера вещей»? Он оставил в стороне осо­бенности процесса, который порождает ощущения, и игнорировал тот факт, что беспорядочная масса субъективных чувств никогда бы не стала связной картиной, не будь она организована интел­лектом.

Но слушатели Протагора на первых порах не замечали этих пробелов в его учении. Им импонировал его смелый подход к фи­лософским проблемам и отказ от всяческих схем. Протагор позво­лял сомневаться решительно во всем и даже требовал этого. Вместо, казалось бы, бесплодных фантазий он предлагал изящную диалек­тику, занимательную, практически полезную, полную остроумия и вольномыслия.

В Афинах этот капризный скепсис неожиданно приобрел боль­шую популярность. Шла многолетняя и изнурительная война. Она питала у подрастающего поколения чувство недоверия к прописным истинам и сознание непрочности всего в мире. Дух осмеяния и критики усилился как никогда. Многим нравилось, что Протагор не| колеблясь распространяет свои сомнения и на гражданские устои.; Он утверждал, что законы — это не священная общеобязательная | истина, а человеческие изобретения, полные ошибок и несовершен-, ства. Он первый выдвинул принцип политического «макиавеллизма»: | по его словам, что каждому государству кажется справедливым! и прекрасным, то и существует для него как таковое. Этим оправ­дывался принцип пользы и нравственной изворотливости. Раз не существует устойчивой истины — нет и критерия для добра и зла. Недаром Алкивиад, стяжавший печальную славу целой цепью измен, был внимательным слушателем Протагора.

Словесные турниры философа собирали массу слушателей и участников. Дом, где он вел беседы, был постоянно наполнен наро­дом. Афиняне, падкие на подобного рода словопрения, старались не пропустить ни одного диспута. Особенно привлекали они знат­ную молодежь.

Платон описывает живую сцену из этого периода деятельности Протагора6. Когда Сократ пришел в дом, где был Протагор, приврат­нику уже надоело открывать двери приходящим, протиснуться сквозь толпу было трудно. Из комнаты раздавался густой бас Протагора, и Сократ заглянул в нее. Он увидел сидящих и стоящих слушателей — весь цвет Афин. Софист расхаживал взад и вперед, а за ним, задавая вопросы, ходили ученики, тщетно стараясь не пу­таться под ногами у «мэтра». Протагор был исполнен чувства собственного достоинства, говорил красноречиво и длинно; в отличие от Сократа, он предпочитал монологи. Свиту его составляли чуже­земцы, которые, по замечанию Платона, ездили за ним из города в город, завороженные его речами, как звери игрой Орфея.

Ходил слух, что Протагор больше нажил денег своей «мудро­стью», чем Фидий — искусством. Он получал ответственные зада­ния от афинского правительства: так, ему было поручено соста­вить конституцию для одной из областей. Но в конце концов Протагор был втянут в политические интриги и изгнан из Афин. По преданию, ему поставили в вину речи против богов. Но сомни­тельно, чтобы Протагор высказывался о религии столь категорично. Это противоречило бы его позиции агностика. Гораздо более соот­ветствуют учению Протагора уклончивые слова, которые ему приписывает Цицерон: «О богах я не умею сказать, существуют ли они или нет и каковы по виду. Ведь много препятст­вий для знаний — неясность дела и краткость человеческой жизни».

Религиозный агностицизм был логически обоснован другим известньм софистом, Горгием (483—375), тоже посещавшим Афины. Учение элеатов о Едином он подверг чисто рассудочному анализу.

Поскольку Божество, рассуждал он, всеобъемлюще и не может быть описано никаким термином, оно, как Начало неопределенное, не является предметом мысли, а проще говоря, для человека его вообще нет.

Если же оно реально существует — познать его невозможно; пусть даже кто-нибудь сумел познать его, он все равно не смог бы выразить своего знания в понятиях. Одним словом, самое логич­ное — это вынести идею Божества за скобки или вообще вычерк­нуть ее,

Ход размышлений Горгия наглядно показывает, насколько рациональный метод малопригоден в постижении Высшего, где нужны иные пути познания и иной, символический язык для его выражения.

Софисты, однако, оказали невольную услугу греческой мысли, расшатав привычные каноны мышления, изощрив искусство анали­за, но в итоге они пришли к самоотрицанию философии. И это было вполне закономерно. Раз действительность испарилась, зачем вообще нужны рассуждения о мире и последовательный взгляд на вещи? Главное — это подбирать наиболее убедительные и красивые аргументы в споре, чтобы суметь защитить любой тезис. Все сводится к методу изложения. Софисты недвусмысленно на­зывали его «гражданской наукой» и очень часто в спорах стремились лишь запутать противника8. Ведь если истины нет, то важнее всего одержать верх в словопрениях.

Говорят, что сам Горгий под конец жизни совершенно забросил занятия философией и целиком отдался ораторскому искусству. Отрицательное влияние софистов сказывалось быстро: люди получившие образование у них, приучались к интеллектуальной безответственности. Сомнение во всем сулило им свободу и большие удобства. Люди с шаткими нравственными устоями любили при­бегать к приемам софистики. Именно с этого времени слово «софист» приобрело нарицательный смысл. Софисты стали превра­щаться в целый класс лжемудрецов, которые щеголяли умением вести дискуссии, подменяли пустословием все ценности разума и веры. Они старались привлечь к себе внимание толпы, прибегали к разным трюкам, нападали друг на друга, одержимые духом кон­куренции и стяжательства. Понятно, почему Платон считал, что софистом быть стыдно. Деятельность софистов подорвала и без того уже шаткие устои веры и гражданского порядка. Смуты военного времени и соперни­чество партий довершили дело. Поэтому годы, когда впервые высту­пил Сократ, были отмечены в Афинах разбродом и растерян­ностью умов.


СОКРАТ – ДВУЛИКИЙ ФИЛОСОФ

Афины, вторая половина V в.

Философия Сократа представляет

собой единое целое с его жизнью.

Гегель

В дохристианском мире немного найдется личностей столь обая­тельных и своеобразных, как Сократ, сын Софрониска. Трудно ска­зать, что имело большее влияние на современников и последующие поколения: учение Сократа или самый его облик учителя жизни. Из античных философов в этом смысле его можно сравнить, по­жалуй, лишь с Пифагором. Но о последнем мы знаем только по «иконе» легенды, или, вернее, по ее обломкам, в то время как об афинском мудреце свидетельствуют близкие к нему люди.

Справедливости ради нужно сказать, что Сократ долго не привле­кал к себе особого внимания; по-настоящему его «заметили» лишь к концу жизни. Историки тех времен, подробнейшим образом повествуя о каждом мятеже или сражении, почти ни словом не обмолвились о столь замечательном человеке. В каком-то отноше­нии это объясняется тем, что внимание летописцев было отвлечено Другим; ведь первая половина жизни Сократа совпала с самыми яркими страницами афинской истории. Философ родился в годы победоносного завершения персидских войн; юность его прошла при Перикле; он был современником Эсхила и Софокла, Аспазии и Анаксагора, Иктина и Фидия.

Спокойный, скромный человек, не рвущийся в политику и не рекламирующий себя, Сократ легко мог затеряться в толпе софис­тов и учителей риторики. К тому же внешне он не был привлекателен, что в те времена играло немаловажную роль. Афиняне страстные ценители красоты лица и телосложения, должны были с оттенком жалости смотреть на его забавную фигуру плешивого фавна, коренастую, с отвислым животом, на его курносое лицо с глазами навыкате и толстыми губами. Только огромный лоб, воз­вышавшийся над курьезной физиономией, как бы намекал на мо­гучий ум сына Софрониска.

Это лицо стало с некоторых пор привычным для афинян. Едва только отворялись городские ворота, как все уже видели Сократа, расхаживающего среди толпы в своем поношенном плаще и заво­дящего нескончаемые разговоры. Подобный образ жизни не ка­зался слишком странным: в Афинах беседовали, декламировали, спорили, острили все кому не лень. Эта страсть упражнять язык стала своего рода национальным спортом афинян и заразила не только праздных горожан, но и торговцев, ремесленников, цирюль­ников, грузчиков и даже рабов.

Сократ нередко обращался к первому встречному, к любому, кто был не прочь поговорить, и несколькими вопросами втягивал собеседника в дискуссию. Его манера вести спор располагала и заинтриговывала: он не чванился, как иные софисты, не бросался афоризмами и, казалось, готов был дать спорщику положить себя на лопатки. А кому не хотелось выйти победителем? Однако в итоге Сократ приводил в замешательство любого острослова.

Люди догадывались, что Сократ стремится отнюдь не к празд­ному провождению времени, что его беседы имеют определенную цель, но далеко не всем она была понятна.

Чего же хотел Сократ? Чего искал? Зачем беспокоил людей, вселяя в них тревогу и заставляя пересматривать свои убеждения? Многих соотечественников мудреца мучила эта загадка. Софистом его не назовешь: он не гонялся ни за деньгами, ни за славой. Порой он бывал смешон и несносен, но слова и личность этого зловредного шуїника обладали непонятной силой притягательности. Он сам на­зывал себя «докучливым оводом», но были люди, которые свиде­тельствовали, что его жало для них целительно. Он искал великого, прекрасного и истинного, но говорил так просто, прибегал к таким обыденным примерам и сравнениям! Он учил людей добру, но бес­пощадно издевался над ними. И чем мягче была его ирония, тем больнее язвила она.

Друзьям Сократа, тем, кто знал его ближе, он напоминал резную фигурку забавного лешего Силена, внутри которой хранились свя­щенные изображения. «Он,— говорит у Платона Алкивиад,— всю свою жизнь морочит людей притворным самоунижением. Не знаю, доводилось ли кому-либо видеть таящиеся в нем изваяния, когда он раскрывался по-настоящему, а мне как-то довелось, и они пока­зались мне такими божественными, золотыми, прекрасными и удивительными, что я решил сделать вскорости все, чего Сократ ни потребует... если послушать Сократа, то на первых порах речи его кажутся смешными: они облечены в такие слова и выражения, что напоминают шкуру этакого наглеца-сатира. На языке у него веч­но какие-то вьючные ослы, кузнецы, сапожники и дубильщики, и кажется, что говорит он всегда одними и теми же словами одно и то же, и поэтому всякий неопытный и недалекий человек готов поднять его речи на смех. Но если раскрыть их и заглянуть внутрь, то сначала видишь, что только они и содержательны, а потом, что эти речи божественны».

Эта двулыкость Сократа многих сбивала и доныне сбивает с толку, а ведь именно в ней можно видеть ключ к пониманию лич­ности философа. Не заставляло ли его надевать личину простачка, играть комедию, почти юродствовать какое-то особое целомудрие и скрытность? Быть может, ирония и неуемная говорливость помо­гали ему оберегать тайный огонь души? Это косвенно подтвержда­ется тем, что в исключительных случаях он решался обнаружить свое подлинное «я».

С виду безобидный говорун, Сократ оказался настоящим «воз­мутителем спокойствия» Афин. Казнив его, сограждане думали, что избавились от «овода», но они ошиблись: смерть сделала его лишь сильнее. После его осуждения и казни возникла обширная «сократическая литература», которая ставила своей целью оправдать учителя перед современниками и сохранить память о нем для потом­ков.

До нашего времени дошли книги двух авторов — непосредствен­ных учеников Сократа: Ксенофонта и Платона. Они были людьми мало похожими друг на друга и поэтому увидели Сократа как бы с двух различных сторон.

Ксенофонт, популярный историк-публицист, служил команди­ром кавалерии и оставил ряд книг по коневодству. Богатый земле­владелец, он усердно занимался сельским хозяйством и видел в Сократе носителя житейской мудрости. Ксенофонт сумел передать характерные черты, стиль речей и некоторые идеи философа, одна­ко в его изображении Сократ временами кажется скучноватым резонером.

Платон — поэт и гениальный мыслитель. Еще при жизни учи­теля начал он записывать некоторые из его бесед, хотя уже тогда невольно привносил в них нечто свое. Говорят, прочтя одну из таких записей, Сократ в комическом ужасе воскликнул: «Боги! Как много этот юноша наклепал на меня!» И все же, пусть Платон порой вкладывал в уста Сократа свои мысли (а впоследствии сознательно превратил его в литературный персонаж),— его диалоги могут рас­сказать о подлинном Сократе не меньше, чем книги Ксенофонта.

У обоих свидетелей совпадают сведения о жизни мудреца, и, критически сопоставляя их сочинения и другие источники, возмож­но воссоздать его биографию и учение. Тем не менее оговорки «может быть», «вероятно» неизбежны в любом повествовании об афинском философе.

Сократ родился около 570 года. То, что в армии он служил гоп­литом, указывает на принадлежность его семьи к среднему классу. Отец Сократа Софрониск был из рода потомственных каменотесов-ваятелей; он обучил сына своему ремеслу, и, если бы Сократ выпол­нил желание отца, он остался бы скульптором, но его влекло сов­сем иное призвание.

Уроженец Афин, Сократ горячо любил свой город и утверждал, что всем ему обязан. «Отечество,— говорил он,— дороже и матери, и отца, и всех остальных предков»4. Он называл себя «порожде­нием» и «слугой» Афин. Маленький мир, теснившийся вокруг скалы Акрополя, навсегда пленил Сократа, и даже тогда, когда город обра­тился против него, он остался верен ему до конца.

Каждый афинянин имел право покинуть свой дом и уехать в ко­лонию или чужие земли, но Сократ не захотел воспользоваться этой возможностью. В то время как другие искатели знаний обычно рыскали по свету, Сократ не любил оставлять; Афин. Это штрих, характерный для его умонастроения: он не искал нового, не гнался за впечатлениями, не особенно интересовался бытом других наро­дов. С ранних лет все мысли Сократа были направлены на сущ­ность человеческой жизни, а странствия могли бы только поме­шать его внутренней сосредоточенности.

О юности Сократа известно мало. Мы знаем, что он был вхож в дом Аспазии и высоко ставил эту замечательную женщину. Он читал книги Анаксагора и, по собственному выражению, слушал беседы Протагора «как завороженный». Но, познакомившись с натурфилософией и взглядами софистов, Сократ разочаровался и в том и в другом.

Ученые размышляли над устройством Вселенной, софисты отта­чивали свою диалектику, политики спорили о наилучшем строе, ремесленники трудились над множеством полезных изделий, скульп­торы и поэты созидали прекрасное в мраморе, металле и слове — все это для Сократа было проявлением человеческого духа и твор­чества. Но что такое сам человек? Для чего он живет и как он дол­жен жить? Существует ли истина или она — мираж, как думают софисты? Вот — вопросы, которые рано стали занимать Сократа. В этом он был истинным продолжателем афинских трагиков с их интересом к человеку. Ему чуждо было поверхностное любопытст­во, побуждавшее его товарищей гоняться за новомодными идеями. Философия для него являлась не забавой ума, а своего рода свя­щеннодействием. Он исходил из мысли, что истина требует бла­гоговейного и любовного подхода, ибо она не отвлеченный предмет, а нечто непосредственно связанное с жизнью и добро­детелью.

Один физиогномист как-то сказал Сократу, что в его лице видны задатки пороков. Когда же друзья запротестовали, философ под­твердил, что он действительно был склонен к дурному, но побе­дил в себе эти склонности. Самовоспитание Сократ не отделял от истинной мудрости: подчинить страсти, подчинить низшую природу разуму означало в его глазах открыть в себе высшее Начало.

Мы ничего не знаем о той внутренней работе, которая сделала Сократа тем, чем он стал. Наиболее раннее свидетельство о его ха­рактере относится ко времени Пелопоннесской войны, когда Сократ был уже законченной цельной натурой, человеком, достигшим поразительной власти над собой. Если для многих афинян бедствия тех лет стали поводом к распущенности, то для Сократа они яви­лись как бы проверкой самого себя.

В 432 году афинское войско вело тяжелую осаду города Потидеи. Непривычный холодный климат, частая нехватка продовольствия изматывали войско. Даже закаленные в сражениях воины жало­вались и роптали. Один Сократ оставался невозмутимым: он был одет, как и дома, в отличие от других никогда не кутался, ходил босым. Ему, казалось, нипочем были ни голод, ни суровая погода. Солдаты подозревали даже, что он издевается над ними. Ста­раясь найти в Сократе хоть одно уязвимое место, они принуждали его пить с ними, но и здесь он не уступил им, и никто никогда не видел его пьяным.

Сократ был храбрым солдатом и верным товарищем. Когда нача­лось решающее сражение, он не покинул своего раненого друга Алкивиада и вынес его с поля боя под стрелами врага, позаботив­шись даже о спасении его оружия. В другой раз, при отступлении афинского войска, Сократ один не поддался панике и шел спокой­ным шагом. «Каждому было ясно, что этот человек, если его тронешь, сумеет постоять за себя».

Некоторые из друзей философа, думая, что походы будут для него непосильны, изумлялись тому, что Сократ возвращался из сражений невредимым. В дни постигшей Афины трагедии, когда спартанцы были уже под стенами города, Сократ, в отличие от большинства, не потерял присутствия духа. «Во время осады,— вспоминал он впоследствии,— все горевали о своей участи, а я жил, так же ни в чем не нуждаясь, как в дни наивысшего благоденствия нашего отечества»7. Такое поведение позднее назвали бы «стои­ческим».

Но не оно было самым удивительным в Сократе.

Однажды в воинском лагере афиняне оказались свидетелями странной сцены. С раннего утра Сократ стоял, погруженный в глу­бокое размышление. Проходили часы. Когда солнце уже подня­лось высоко, многие стали смеяться и указывать на забывшего обо всем философа. Вечером, во время раздачи ужина, воины заме­тили, что он все еще не сдвинулся с места. Одни смотрели на Сокра­та с любопытством, другие, желая знать, как долго он продержится, легли спать под открытым небом. А мудрец все стоял как изваяние. Только на следующее утро, когда солнце осветило равнину, он очнулся от своего транса, совершил молитву и удалился8. В этом эпизоде перед нами открывается не только человек, закаливший свое тело, но и виртуоз самоуглубления. Кажется, что здесь, в шум­ном солдатском становище греков, каким-то чудом оказался индий­ский подвижник, восходящий по ступеням внутреннего познания. Есть и другие свидетельства об умении Сократа целиком погру­жаться в себя. В глазах одних он был лишь чудаком, почти безум­цем, но другие чувствовали в нем нечто непостижимое и возвышен­ное.

Сократ никому не говорил, что открывалось ему во время таких состояний, но одной таинственной стороны своей жизни он касался часто. По его словам, он временами ощущал в себе присутствие ка­кого-то божественного существа — «даймониона».

«Началось у меня это с детства,— говорил он незадолго до смерти,— возникает какой-то голос, который всякий раз отклоняет меня от того, что я, бывало, намерен делать, а склонять к чему-ни­будь никогда не склоняет»9. Это загадочное явление Сократ назы­вал «чудесным» и явно имел в виду не просто голос совести, а нечто мистическое. Насколько важны были для него предостере­жения этого ангела-хранителя, явствует хотя бы из той роли, кото­рую «даймонион», как мы увидим, сыграл во время процесса над Сократом. Кроме того, мудрец обладал даром прозорливости, и мно­гие обращались к нему за советом. Отвечая им, Сократ основы­вался не столько на соображениях здравого смысла, сколько на совершенно особом «шестом чувстве». При всем том философа трудно заподозрить в кликушестве: душевное его здоровье не оставляет сомнений, это натура уравновешенная и от природы ско­рее рассудочная. Голос же «даймониона» и умение предсказывать будущее были связаны с опытом исключительным, не рациональ­ного порядка.

Афиняне в то время переживали тяжкую полосу неудач. Не было видно конца изнурительной войны со Спартой. «За ее вре­мя,— пишет Фукидид,— Эллада испытала столько бедствий, сколь­ко не испытывала раньше за равный промежуток времени... Ни­когда не было взято и разорено столько городов, частью варварами, частью самими воюющими сторонами, не было стольких изгнаний и смертоубийств, вызванных или самой войной, или междоусоби­цами»

Режим Кяеона, ставшего после Перикла вождем масс, приобре­тал черты тирании. Афины беспощадно мстили неверным союзникам, спартанцы в жестокости не уступали афинянам, массовые рас­правы стали обычным явлением. По греческим полисам разливалась зараза анархии и ненависти. Угасло понятие о праве и свободе. Клеон объявил неблагонадежными всех независимо мыслящих людей". Его партия стремилась превратить Афины в казарму по спартанскому образу. В обстановке страха, недоверия, фальшивого патриотизма и доносов демократия вырождалась в бессмыслен­ное буйство толпы. Поборники сильной власти с радостью вос­пользовались кризисом, чтобы покончить с народовластием на­всегда. «Много раз,— заявлял Клеон,— уже при других случаях я приходил к убеждению, что демократическое государство не способ­но владычествовать над другими».

Как раз в те годы Аристофан в комедии «Всадники» изобра­зил народ в виде выжившего из ума старика Демоса, за которым ухаживают колбасник и кожевник (намек на политических сопер­ников). Они безудержно льстят глупцу, осыпая его обещаниями и выставляя свои заслуги.

Молодое поколение прониклось равнодушием к отечеству, к порядку и к вере. Никого уже не возмущало, что сатирики выво­дят на сцене богов в виде шайки мошенников. Давали себя знать и плоды деятельности софистов.

Именно в это время всеобщего распада Сократ всецело посвя­тил себя своей миссии: испытывать души, просвещать умы, содей­ствовать отысканию истины и справедливости.

Выйти на широкое поле деятельности побудило его речение Оракула. Один из горячих поклонников Сократа, Херефонт, решился вопросить в Дельфах, есть ли кто мудрее сына Софро-ниска. «Нет»,— ответила Пифия. Сократ был смущен и немало удив­лен. «Услыхав про это,— говорил он впоследствии,— стал я раз­мышлять сам с собою таким образом: что хотел сказать бог и что он подразумевает? Потому что я сам, конечно, нимало не считаю се­бя мудрым. Что же это он хочет сказать, говоря, что я мудрее всех? Ведь не лжет же он?»

Желая разрешить недоумение, Сократ обратился к одному выдающемуся политику, но скоро понял, что «этот человек только кажется мудрым и многим другим людям, и особенно самому себе, но на самом деле не мудр». Попытка доказать это политику при­вела лишь к тому, что в его лице Сократ нажил себе врага. То же было и с прочими: все они воображали себя знающими много, но испытания не выдержали, ослепленные самомнением. И поэты, и ремесленники — все, разбираясь лишь в своей профессии, мнили себя мудрецами. Они не понимали, чего от них хочет Сократ. Одни считали, что Сократ глумится над ними, другие — что он сам вла­деет каким-то секретом высшей мудрости. В результате Сократ пришел к заключению, что высшая мудрость — удел Божества, а Оракул лишь хотел сказать: «Из вас, люди, всего мудрее тот, кто подобно Сократу знает, что ничего поистине не стоит его муд­рость».

Этот эпизод показывает, что первым делом философ стремился изобличать самоуверенный догматизм и начал с искреннего призна­ния: «Я знаю, что ничего не знаю». Внутренняя честность явля­лась для него необходимой предпосылкой исследования. Он утвер­ждал не софистический скепсис, а призывал начать все заново, переосмыслить наследие прошлого и искать, искать неустанно.

Ради своей миссии Сократ пренебрегал всеми жизненными удобствами, став чем-то вроде нищенствующего подвижника. Он тратил на себя меньше, чем самый последний поденщик. Софисту Антифонту, осуждавшему его образ жизни, Сократ шутя говорил: «Как мне кажется, Антифонт, ты представляешь себе мою-жизнь настолько печальной, что предпочел бы, я уверен, скорее умереть, чем жить, как я... а по моему мнению, не иметь никаких потреб­ностей есть свойство божества, а иметь потребности минималь­ные — это быть близким к божеству»14.

Такое пренебрежение к делам житейским приводило в негодова­ние домашних Сократа. Женился он рано и имел троих детей. Вероятно, его жена Ксантиппа не была такой фурией, как рисуют ее легенды, но идей мужа не понимала и не одобряла его поступ­ков. Вспыльчивая и экспансивная, как многие гречанки, она неред­ко давала волю своим чувствам. Сократ, как видно, относился к ней прохладно, но терпеливо выдерживал семейные бури. Когда его спрашивали, почему он женился на такой вздорной женщине, он отшучивался, говоря, что если уж научился справляться с ней, то будет искусен в общении с многими другими людьми.

Сократ не был аскетом, его самоотречение было поиском свобо­ды: он отворачивался от всего, что порабощает и связывает.

Он был чуток ко всему прекрасному, любил и понимал природу, между тем его почти никогда не видели за городом: гомон рынков и гимнасиев, суета улиц была его стихией.

По рассказу Платона, когда один из друзей привел Сократа в живописную рощу близ Афин, тот радовался как ребенок:

— Клянусь Герой, прекрасный уголок! — восклицал он в вос­торге.— Этот платан такой развесистый и высокий, а разросшаяся, тенистая верба великолепна: она в полном цвету, все кругом бла­гоухает. И что за славный родник пробивается под платаном: вода в нем совсем холодная, можно попробовать ногой. Судя по извая-ниям дев и жертвенным приношениям, видно, здесь святилище каких-то нимф и Ахелоя. Да если хочешь, ветерок здесь прохлад­ный и очень приятный; по-летнему звонко вторит он хору цикад. А самое удачное это то, что здесь на пологом склоне столько тра­вы — можно прилечь, и голове будет очень удобно. Право, ты навер­но отличный проводник, милый Федр.

— А ты поразительный человек,— отвечал Федр,— до чего же ты странен! Ты говоришь, словно какой-то чужеземец, нуждаю­щийся в проводнике, а не местный житель. Из нашего города ты не только не ездишь в чужие страны, но, кажется мне, не выхо­дишь даже за городскую стену.

— Извини меня, добрый мой друг, я ведь любознателен, а мест-^ ности и деревья ничему не хотят меня научить, не то что люди в1 городе15.

Люди — вот цель, страсть, привязанность Сократа. В отличие от ученых, отгородившихся от жизни, или замкнувшегося в себе Гераклита, он любил людей, постоянно искал общения, буквально не мог жить без него. Этот грек не желал больше искать мудрости у природы, как его предшественники. Она обещала мно­го — дала мало. Истину нужно высматривать в другом месте.

Характерно, что Сократу нравилось выставлять себя учеником, он искренне сознавал себя не учителем, а искателем.

Притязание человеческого «я» на центр мироздания является предпосыл­кой открытия Бога. (Томас Манн)

Как-то раз, беседуя с юношей Ефидемом, который надеял­ся обрести мудрость изучением философских книг, Сократ спро­сил:

— Скажи мне, Ефидем, в Дельфы ты когда-нибудь ходил?

— Даже два раза,— отвечал тот.

— Заметил ты на храме где-то надпись: «Познай самого себя»?

— Да.

— Что же, к этой надписи ты отнесся безразлично или обра­тил на нее внимание и попробовал наблюдать, что ты собою пред­ставляешь?

— Конечно, нет, клянусь Зевсом, я воображал, что это-то уж вполне знаю: едва ли я знал бы что-нибудь еще, если бы не знал даже самого себя.

В ответ Сократ стал подробно развивать мысль о том, на­сколько трудная вещь — самопознание и как важно человеку обра­титься к исследованию самого себя'.

В древности смысл афоризма, начертанного на фронтоне Дельфийского храма, был скорее уничижительным: «Познай, что ты только человек»2. Сократ же вложил в него иное содержание. Для него эти слова означали, что человеку нужно начинать иссле­дование бытия с себя. В самом деле, какой толк гадать о простран­стве, атомах и движениях звезд, как делали «физики», если твоя собственная жизнь для тебя все еще загадка? Искать ее разреше­ния следует не в космосе, а в недрах человеческого духа.

Так по-новому понятое изречение неведомого мудреца стано­вится девизом всей философии Сократа.

Но если в этом он шел по пути, проложенному Протагором то в отличие от софистов он верил в возможность постичь истину. И цель эта была для него не отвлеченной, но конкретно-жизнен­ной; он сознавал ее как отыскание человеком высшего блага. Люди по его мнению, слишком мало ценят сокровище, которым владе­ют,— они не знают своей души и лишь поэтому оказались беспо­мощными и слепыми в мире вещей. Отсюда — и «ужас Рока», и без­надежность.

Какова цель твоей жизни? — спрашивал Сократ. В чем видишь ты ее назначение и что считаешь счастьем? Твои друзья жаждут славы, богатства, удовольствий? Но проверь хорошенько — это ли цель, достойная человека? И как легко все это можно утратить

Беседуя с молодежью, мудрец шаг за шагом развенчивал хо­дячие идеалы и показывал их обманчивость. Своим судьям он потом скажет: «Ведь я только и делаю, что хожу и убеждаю каждого из вас, и молодого, и старого, заботиться прежде и сильнее всего не о теле и не о деньгах, но о душе, чтобы она была как можно луч­ше»

Поначалу это легко принять за проповедь аскетической отре­шенности, но на самом деле именно с Сократа начинается в Греции подлинное жизнеутверждение. До него эллинский мир, по сути дела, любил жизнь любовью безнадежной и безответной. Афинский же мудрец проникается верой в благой смысл человеческого сущест­вования. Он лишь говорит, что этот смысл не лежит на поверхности, а дан как задача.

Преходящие «блага» не могут составлять подлинного счастья, но это не значит, что истинное добро обнаружить невозможно. Оно тождественно высшей мудрости, которая делает жизнь человека совершенной. Вы, говорит Сократ, блуждаете лишь потому, что не открыли основ добродетели, заложенных в нас. Обратитесь к себе, к своему разуму, и он научит вас мужеству, покажет вам необхо­димость воздержания, умеренности, правдивости. Вы поймете, что по отношению к людям следует быть справедливыми, а по отноше­нию к высшим силам — благоговейными. Одним словом, в мудрости содержатся все «доблести», которые, в сущности, лишь разные сто­роны единого добра, дарующего счастье. Рассмотрите его основа­ния, если вы уже не имеете простодушной веры предков, и — убеди­тесь, что добро присуще нашей природе и, следовательно, имеет божественное происхождение. Не бойтесь подвергнуть его проверке, ему не страшны испытания ума, и, когда придете к выводу, что мудрость содержит непреложный закон вашего существа,— уже сознательно следуйте ей.

Таковы исходные начала критического метода Сократа, поки­нувшего почву слепого доверия к традиции. Философ не поучает, подобно Пифагору, не ссылается на авторитеты, но избирает своим рабочим инструментом диалектику — поединок доводов. Отсюда и сократовский способ приводить людей к достоверному знанию.



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2016-08-12; просмотров: 217; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 13.59.243.194 (0.062 с.)