Каир, самая первая столица мира 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Каир, самая первая столица мира



 

 

Видели когда-нибудь, как на древнеегипетских фресках изображалось катание фараона по Нилу? Рядом с лодкой там всегда нарисованы такие маленькие птички типа отожравшихся воробьев. К нашему времени в живых не осталось ни единого фараона, но птички были на месте и целыми стаями носились над водой.

Круизы по Нилу уже лет десять как запрещены египетскими законами. Террористическая угроза: прогулочные кораблики слишком легкая мишень для моджахедских гранатометов. Это не помешало мне дойти до набережной, нанять на пристани возле площади Тахрир арабскую пирогу и устроить себе маленький одноместный круиз. Причем за деньги, за которые в Петербурге любому водителю было бы в падлу довезти меня даже от дома до метро.

Пирога принадлежала двум заспанным флибустьерам. Они только что проснулись и носом чуяли: я несу им наживу.

— Мистер! Мистер! Хотите почувствовать себя фараоном?

— Нет. Фараоном не хочу.

— Мистер! Фараоном… Почувствовать…

 

(Черт! Они совсем не понимают по-английски!)

 

— Я хочу доехать до района Фустат. Вы знаете, где это? Фустат! Понимаете?

— Фустат? О, Фустат! Сюда! Сюда! Сейчас вы почувствуете себя фараоном!

Над Каиром лежал утренний туман. Берегов было не рассмотреть. Мы договорились, куда именно парни меня довезут, и я отдал им деньги. Сразу после этого флибустьеры забыли о том, что собирались ехать в Фустат, зарулили в грязную нильскую протоку и долго писали с борта в воду.

— Хотите курнуть, мистер? Отличный хэш.

Они произносили это слово, как «аш».

— Не хочу.

— Зря. Помогает проснуться.

Было очень тихо. Даже Нил почти не журчал. Потом мы наконец поехали. Пирога разогналась довольно прилично. В лицо бил холодный ветер. Еще дома, в Петербурге, я застудил себе коренной зуб, и он до сих пор побаливал. Я чувствовал, что голова моя опять замерзает, и боялся, как бы зуб не стал болеть сильнее.

Я взял у лодочников одеяло и укутался в него по самый нос. Одеяло жутко пахло грязными телами и еще более грязными носками писающих в воды Нила и курящих черт знает что каирских флибустьеров.

 

 

До Каира я добирался с пересадкой в Германии. В транзитном аэропорту во Франкфурте я просидел больше четырех часов. Просто рассматривал громадное, размером со стену, тонированное стекло.

Скоро объявят посадку в самолет. Лайнер разгонится и взлетит. Я немного попереживаю из-за того, как там по прилете все выйдет с отелем, и еще подумаю о том, как не хочется возвращаться в серый зимний Петербург… а возвращаться и не придется.

Какова ты на вкус, моя собственная смерть?

Скажем, я сижу у иллюминатора. Снаружи виден кусочек боинговского крыла. Словно в замедленной съемке крыло трескается, крошится под жутким давлением встречного воздуха, разделяется на множество мелких зазубренных осколков. Один пробивает обшивку самолета и сносит мне полчерепа. Из всего самолета я погибаю первым, а остальные спустя минуту.

Или так.

Мы летим уже третий час. Двигатели гудят ровно… а потом что-то кашляет первый раз. Скоро гул исчезает совсем. Самолет словно налетает на невидимую стену и заваливается носом вперед. В иллюминаторе мелькает блин земли внизу. Тело, мое привычное тело, съеживается от ужаса. Тело становится мне тесным. Машина рушится с десятикилометровой высоты и всмятку размазывает тело о грунт. Оно перестает быть привычным… Становится непривычным…

Или так.

Сосулька самолетного салона разламывается прямо в воздухе. Мгновение невесомости — а потом мы все вместе ухаем вниз. Сердце мое не выдерживает и рвется в клочки. Из горла наружу выплескивается сразу несколько литров черной венозной крови. Брызги-шарики долго летят к земле то чуть обгоняя, то чуть отставая от моего уже мертвого лица.

Я не боюсь авиакатастроф. Просто иногда мне действительно интересно: какова она на вкус, моя собственная смерть?

 

 

Самолет взлетел, а через четыре часа приземлился. Рутина: никакой беды не случилось. Я вышел из аэропорта, поймал такси, доехал до каирского района аль-Тауфикийя, нашел недорогой отель, заплатил за две ночи вперед и лег спать. За окном сигналили машины.

Каир — непрекращающаяся клаустрофобия. Это как прийти на концерт «The Exploited», быть прижатым визжащей толпой к самой сцене и остаться там навсегда. Переполненные улицы, тысячи сигналящих машин. Двадцать миллионов круглосуточно орущих арабов — кто такое вынесет?

Пять тысяч лет тому назад на месте Каира стояла величественная столица Древнего Египта, город Мемфис. Именно отсюда победоносные армии фараонов отправлялись на завоевание мира. Сегодня от Мемфиса не осталось ничего. Ни единой руинки.

Потом Древний Египет сгнил. На месте Мемфиса римляне построили крепость «Вавилон-на-Ниле». Гарнизон Вавилона контролировал земли от Александрии до Эфиопии. Сегодня от крепости остались две крепостные башни: одна целиком, а вторая наполовину разрушенная. Та, что поцелее, вся оклеена выцветшими, ободранными, полинявшими, но не сдавшимися рекламными плакатиками ZANUCCI.

Потом римляне были вырезаны безжалостными мусульманскими наездниками. На руинах Вавилона арабы основали аль-Кахиру — Каир, «град победоносный». Семь столетий Каир был самым роскошным мегаполисом Вселенной. Здесь и сегодня на каждой улице больше шедевров исламской архитектуры, чем во всем остальном мире.

Вечерами я сидел у себя в отеле, курил и через дырочки в ставнях смотрел на улицу. При фараоне Рамсесе II в древнеегипетском Мемфисе жило несколько сот тысяч человек. Потом Мемфис пал. Дворцы и каналы занесло песком. В Александрии Египетской, самом густонаселенном городе античного мира, жило полмиллиона человек. Потом Александрия пала. На ее руинах жило всего шесть семей неграмотных рыбаков. При халифах из династии Фатимидов в Каире жил миллион человек…

Я выкидывал докуренную сигарету наружу, тут же закуривал следующую и думал: куда же девались все эти миллионы, полумиллионы и четвертьмиллионы людей? Черт с ними, с занесенными песком городами, — куда девались люди?

 

 

Приблизительно треть территории современного Каира занимают кладбища. За несколько тысячелетий людей здесь нахоронили столько, что двадцать миллионов живых каирцев смотрятся забавным исключением.

На горизонте ослепительно белые холмы. На холмах — турецкая Цитадель. До самых холмов — бесконечные могилы, мавзолеи, мечети, склепы и минареты. Груды мусора, битого кирпича, песка и фекалий высотой с пятиэтажный дом. Из-под пустых бутылок и мятых газет торчат цементные надгробия.

На кладбищах, прямо в склепах, живет довольно много народу. Город мертвых в Каире — один из самых населенных кварталов. Бродят мужчины в мусульманских балахонах, похожих на женские платья. Смеются голые дети. В ушах у девочек — золотые сережки. Кое-где из жилищ слышится музычка. Далеко-далеко сигналят машины. Они всегда здесь сигналят.

Живя в Каире, я ходил гулять по кладбищам ежедневно. Как-то решил срезать угол, свернул с тропинки, сделал всего несколько шагов и был атакован стаей собак. А может, отожравшихся на мертвечине шакалов. Они бросились на меня без предупреждения и предварительного гавкания: молча и сразу.

У той псины, которую я успел пнуть, был розовый отвисший живот, весь в кожаных складках. Я взмахнул крыльями и взлетел на вершину пятиметрового минаретика. Правда, по дороге содрал себе ноготь на большом пальце правой руки. Он до сих пор растет у меня немного кривой. Я цеплялся за древние, крошащиеся кирпичи, подтягивался все выше и орал на всех худо-бедно известных языках. Добрые аборигены отогнали собак, помогли мне спуститься, а потом долго смеялись, хлопали по спине и благодарили за доставленное развлечение.

В другой раз в самом дальнем углу города мертвых я забрел в огромную и совершенно пустую мечеть. Потолок ее сгнил. Стены были покрыты гарью. Обувь у входа забирал уродливый чернокожий карлик. Каменный пол был вытоптан до зеркального блеска.

Справа от михраба я разглядел дверной проем. За ним начинались спиральные ступени на минарет. Я долго лез по этим ступеням. Окон в минарете не было, на лестнице было абсолютно темно. Я руками нащупывал следующую ступеньку и боялся думать, как потом стану слезать вниз. Зато с вершины минарета открывался роскошный вид на Каир. Город тысячи и одной ночи в году.

Сверху я долго смотрел на бесконечное, от горизонта до горизонта кладбище. Я хотел жить, а вместо этого каждое мгновение умирал, и если что-то не предпринять прямо сейчас, то скоро я, наверное, умру насовсем.

Черт возьми! Мы рождаемся, чуть-чуть взрослеем, учимся без почтения относиться к родителям, влюбляемся в музыку каких-нибудь мазефакеров типа U2, потом влюбляемся в девчонку (такую же прыщавую, как мы сами) и верим, что так будет вечно… Потом любимая песня, под которую ты танцевал с тощими одноклассницами, превращается в омерзительное ретро. И одеколон «One Man Show», который казался тебе лучшим запахом во Вселенной, начинает вызывать лишь тошноту. И ты с ужасом ощущаешь, что родители, с которыми ты насмерть боролся в детстве, скоро умрут, а твои собственные дети в разговоре с тобой начинают презрительно кривить губы… как-то уж больно знакомым образом они их кривят… кого это они тебе напоминают, а?.. И все это значит лишь одно. Скоро ты станешь надгробием и чужие люди станут равнодушно читать буквы с этого надгробия…

 

 

А три самые известные могилы Каира расположены на левом берегу Нила. Из центра города ехать до них минут двадцать — сорок: зависит от пробок.

Вблизи великие египетские пирамиды смотрятся жалко. Больше всего они напоминают груду строительного мусора. Туристы платят за такси, чтобы попасть к пирамидам, потом платят за вход, чтобы подойти к пирамидам поближе, потом платят еще раз, чтобы пройти внутрь самих пирамид, потом мучительно ищут в окрестностях хоть один туалет, а в окрестностях нет ни единого туалета, потом они платят таксистам за обратную дорогу и, возвращаясь на Родину, закатывают глаза: ах, это впечатление на всю жизнь!

Никто не может признаться, что их надули, и в реальности пирамиды не стоят и десятой доли уплаченных денег, потому что вся египетская археология — выдумка современных туроператоров.

Людям хочется, чтобы всепожирающий Молох был не всемогущ. Чтобы на свете нашлось хоть что-то, обо что поломает зубы даже время. За этим европейцы и едут смотреть на каменные руины Египта. Им никто не сказал, что на самом-то деле Молох всемогущ.

Если поставить камеру, которая делала бы один-единственный кадр в год, то получившееся 10-минутное кино было бы страшнее любого Хичкока. В лицо человеку заглянул бы зверь, жрущий города, и, возможно, мы услышали бы хруст и стоны заживо сгрызаемых колонн. Людям с больным сердцем вход в зал, где станут демонстрировать эту картину, был бы запрещен.

Не правда, будто время боится пирамид — время ничего не боится. Все, что создано человеком, будет разрушено временем. Иначе не бывает. Великие столицы древности неплохо смотрятся на фото, но в реальности все они — лишь жалкая кучка камней. Я видел египетские Фивы, греческие Микены, турецкую Антиохию, каракумский Ургенч, пакистанскую Хараппу, китайский Сиань, мексиканскую Чичен-Ицу. Я видел все столицы всех легендарных империй Древности. Расчищенная от камней площадка… торчащий из земли обрубок колонны… в щебень перемолотые изваяния… Больше там ничего нет.

 

 

Могилы фараонов все еще разбросаны по нильским берегам. А сами владыки Обеих Земель давно перелегли из гробов в витрины Каирского музея.

Главное содержание музея — отломанные ноги безымянных фараонов. Десятки тысяч бесформенных каменных ломтей. Вход в музей стоит почти десять долларов, но это не все. Чтобы пройти в «Зал царских мумий», нужно купить дополнительный (еще более дорогой) билет. У входа висит значок «Не болтать!». Туристы платят за осмотр мертвых фараонов кучу денег и болтают в полный голос.

Свет в зале немного притушен. У мертвой королевы Неджмет, жены фараона Херихора, заплетены африканские косички. Из-под свалявшихся волос местами торчит серый череп. Женщины-туристки светят на ее мертвую голову фонариком-указкой и обсуждают прическу.

Жутче всех выглядит эфиопский самозванец Секененр. Проломленная голова, срезанные с лица губы, скрюченные пальцы с длинными ногтями. Мальчик и девочка экскурсанты разглядывают самозванца, прихлебывая холодную «коку» из бутылочки.

Выставленные в витринах мужчины и женщины свою смерть уже встретили. Думали они о ней или не думали, теперь-то им уже отлично известно, какова она на вкус. Фараоны строили гробницы, велели рисовать на стенах смешных человечков в профиль, а потом умирали. Были живыми, но переставали быть.

Сейчас я жив. Как именно умру — пока не знаю. Честно сказать, я и до нынешнего-то своего возраста жить не собирался. А ведь когда-нибудь мне, наверное, исполнится и шестьдесят… и больше.

Я лежу дома. Старый, не способный даже доковылять до туалета. Закрывая морщинистые, как у черепахи, веки, я засыпаю. С утра скрюченное старое тело находят родственники. Молодые скоты, думающие, что уж они-то будут жить вечно.

Впрочем, в наше время старики редко умирают дома. Скорее всего, сперва меня отправят в больницу, и там доктор пощупает пульс, выйдет к сидящим в приемном покое родным и скажет, что состояние, конечно, тяжелое, но они сделают все возможное. Вечером, после работы доктор поедет домой. Он будет смотреть телевизор и есть приготовленный женой ужин. А родственники по дороге из больницы обсудят, как надоела эта зима и скорей бы уж май, чтобы поехать на море. А для меня не будет ни вечера, ни мая, потому что в это самое мгновение я умру, и сегодняшнее сегодня не кончится для меня никогда.

Врач станет щупать все новые пульсы. Родственники похоронят мое тело. А может, кремируют — это дешевле и быстрее. Они все-таки уедут в отпуск на море. Мне будет все равно. И насчет их отпуска, и насчет кремации. Как бы красива ни была моя могила, долго-то она все равно не простоит. Тем более что вряд ли найдется кто-то, кто станет за ней ухаживать. Я ведь видел могилы самых известных жителей планеты, но на могилы собственных бабушек и дедушек не ездил никогда.

 

 

Москва — бывший Третий Рим

 

 

В начале 1990-х годов я жил в самом центре Петербурга, а ночи проводил в петербургском Jazz-club’е. Как-то, возвращаясь под утро домой, я обнаружил, что на площади перед Преображенским собором установили новый памятник. Я подошел посмотреть поближе.

Была теплая, летняя белая ночь. Вернее, уже утро. На площади было тепло и пусто. Кого именно изображает памятник, понять мне не удалось. На постаменте стоял зеленый бронзовый конь с крыльями, а на коне сидел усатый дядька прусского вида. Я посмотрел дядьке в лицо. Еще раз обошел вокруг. Какой-нибудь малоизвестный Романов? Нестор Махно?

Начало 1990-х было смутным временем. Новый памятник мог изображать кого угодно. Страна не понимала своего завтра и вытаскивала из вчера самые причудливые фигуры. За то время, пока я сидел в Jazz-club’е, в стране запросто мог появиться новый общенациональный герой — это было бы не странно. Вот только почему у геройского коня растут крылья? Аллегория военной мощи? Новое видение музы Пушкина?

Пока я рассматривал памятник, из-за поворота, со стороны Фонтанки, на площадь выехал танк. Над площадью понеслись многократно усиленные эхом английские слова из громкоговорителя. Вращая грозными гусеницами, танк пер прямо на меня.

Я отскочил на тротуар. Танк обдал меня вонючим солярочным дымом. Мгновение подумав, он всем корпусом впилился в памятник и своротил его к едрене-фене. Многотонный постамент сложился, как гармошка, а дядька с конем плюхнулся танку прямо на башню. Я застыл на тротуаре с открытым ртом.

Над площадью все еще неслись трассирующие иностранные слова. Танк с памятником на крыше замер посреди площади. Я был близок к обмороку.

Неподалеку от танка я разглядел милиционера. Он смотрел на происходящее равнодушно. Я подошел поближе и спросил: что происходит? Началась война? Милиционер устало вздохнул:

— Американцы кино снимают. Про Джеймса Бонда. Называется «Золотой глаз».

 

 

Я родился в самом начале Литейного. В здании, стоящем на пересечении проспекта и набережной Невы, напротив Финляндского вокзала.

Мои родители жили там в коммунальной квартире чудовищных размеров. Кроме нас — еще двадцать семей. В квартире были лепные потолки и окна неимоверной высоты. Помыть их было невозможно, даже если встанешь на цыпочки и вытянешь руку со шваброй. Парадная лестница имела двенадцать пролетов — каждый по восемь метров в ширину. У пожилых соседей уходило по полтора часа, чтобы взобраться на последний этаж.

Окна моей комнаты выходили на Неву. Когда маленьким я из окна смотрел салют на 7 ноября, то видел залпы сразу с четырех точек: от крейсера «Аврора», от Петропавловской крепости, со стрелки Васильевского острова, из-за тюрьмы «Кресты»… Я лежал на подоконнике, и этот город весь был моим.

Задним фасадом мой дом выходил на «Большой дом» — офис ленинградского КГБ. В начале 1960-х в камерах «Большого дома» томился поэт Иосиф Бродский. За тридцать лет до него здесь застрелили Даниила Хармса. А еще за тридцать лет до этого на месте «Большого дома» располагался Петербургский суд. И первая победоносная русская революция началась с того, что здание было сожжено и разграблено.

На рассвете 27 февраля 1917 года на Литейный проспект повалили толпы вооруженных солдат. Утром солдаты уже перебили своих офицеров и взломали склады оружия. Теперь толпа ворвалась в здание суда. Кабинеты были разгромлены, бумаги свалены в кучу и подожжены.

К месту события прибыли пожарные. Восставшие запретили им тушить здание. Пожарные промолчали и уехали.

Солдаты провели митинг и всей толпой через Литейный мост двинули к тюрьме «Кресты». Надзиратели заперлись внутри и приготовились к осаде. Солдаты предложили им сдаться по-хорошему. Надзиратели все взвесили и приняли предложение. Две тысячи зеков вывалили на улицу. Среди них были политические узники. Так у солдатского бунта появились вожаки, и все происходящее из хулиганского дебоша превратилось в Февральскую революцию.

 

 

В том году священные империи рушились по всему миру. Русская февральская революция… Синьхайская революция в Китае… анархический путч в Испании… революция младотурок в Оттоманской империи… крах Австро-Венгрии… и веселая безымянная революция в Мексике.

Священные империи рушились одна за другой. К 1920-м годам священного в мире почти совсем не осталось. Зато можно было заниматься тем, чем давно мечтал. Каждый стал сам себе господин.

Самоубийства в те годы были модны. Томные набриолиненные типчики донюхивали последнюю дорогу кокаина и усталой рукой пускали себе пулю в висок. Поддавшись поветрию, с собой покончила и Русская империя.

По-другому выйти и не могло. На самом деле империя была мертва задолго до 1917-го. А тут еще в столице начались перебои с хлебом. Собравшись в очередь перед булочной, люди впервые взглянули в глаза друг другу, впервые поговорили начистоту и поняли, что больше не хотят так жить. Люди в очереди заорали «Хватит!», и император, не раздумывая, отрекся от престола. Империя пала, и мир кончился.

После Февральской революции город еще долго оставался в руках восставших. Продовольственные магазины брались штурмом. Труп Григория Распутина вытащили из могилы и сожгли. На полицейских была устроена настоящая охота. Если их ловили, то убивали на месте безо всякого разбирательства. В Мойке и Фонтанке было утоплено несколько тысяч человек. Достаточно было крикнуть, что пойман легавый или, наоборот, вор-карманник, и толпа уже бросалась топить схваченного бедолагу.

Большевикам понадобилось больше десятилетия, чтобы навести порядок на взбунтовавшейся территории. Самым видимым знаком этого порядка стал «Большой дом», напротив которого я родился.

 

 

Говорят, из «Большого дома» в Неву выведены особые трубы, по которым в реку стекает кровь расстрелянных. Когда в следующий раз вы станете здесь гулять, то не поленитесь заглянуть через ограждения на набережной: вода и на самом деле красноватая. Говорят, это особенность придонного грунта. Но ленинградцам 1930-х годов смотреть на эту особенность было невесело.

Советский Союз был создан в порыве мечты, а стал кошмаром. К моменту, когда я родился, СССР почти совсем сгнил. Жизнь в нем стала невыносима. Что угодно, лишь бы не это. Советская жизнь была сытной и спокойной. Вся система отлично функционировала. Но воспринималась она как полная шизофрения.

Я, маленький, ни о чем подобном не думал. Я просто жил напротив «Большого дома» и любил этот район, потому что он был моим собственным, а кроме того, никакого другого района тогда я еще не знал. Плохо было одно: погулять ребенку-дошкольнику здесь было негде. Одетый в кроличью шубку, я выходил во двор-колодец, пытался детской лопаткой поковырять асфальт и очень быстро возвращался домой.

О детстве у меня нет ни единого теплого воспоминания. Мерзость, прыщи, кретинские школьные дискотеки, монстроидные педагогши, ежедневные драки в туалете, трижды сломанный нос, на парте нарисованы мужские половые органы, девицы не обращают на меня внимания, раз в год визит к стоматологу, одноклассники уверяют, что слово «интим» непременно подразумевает «in team», о чем идет речь на уроках, я не понимаю даже приблизительно, классная руководительница ругает девочек за то, что у них period, гулять до шести вечера, а пойти некуда, постановка на учет в милицию…

Я окончил школу, хлопнул дверью и вычеркнул мерзкие детские годы из своей жизни. Это был самый конец 1980-х.

 

 

В самом конце 1980-х ленинградские бандиты не ходили на дискотеки. Приличным бандитам того времени полагалось ходить не на танцы, а в Jazz-club.

В моем городе бандиты были самые грозные, но в то же время и самые изысканные в стране. Вечерами эти крепкие мужчины надевали пиджаки с широкими ватными плечами, драили лакированные туфли, непослушными пальцами затягивали узел на галстуке и ехали на Загородный проспект слушать реальный джаз.

Jazz-club был самым модным местом города. Ковры, неяркие лампы, постеры с Майлзом Дэвисом. Здесь можно было не только послушать музычку, но и перекусить. Первые бандиты города предпочитали сидеть на балконе. Там они пили водку. Электрический свет отражался в медных тромбонах и на потных лбах тромбонистов. Музыканты перебирали струны, а на балконе в такт их инструментам позвякивали фужеры.

Около восьми на сцену выходили пианист и долговязый немолодой парень с саксофоном. Слушатели хлопали в ладоши. Саксофонист облизывал губы и дул в мундштук первый раз. Девушки в зале начинали заливисто верещать. А минут через двадцать после начала концерта изысканные ленинградские бандиты уже вскакивали из-за столиков и в такт саксофону начинали лупить соседей кулаками по морде. Если вечер удавался, то на головы посетителям попроще с балкона мог прилететь даже накрытый стол.

Ровно через семь минут после начала драки из соседнего отделения милиции прибывал наряд в шлемах, со щитами и дубинками. Балкон омоновцы штурмовали, как петровские гвардейцы штурмовали крепость Орешек. Драка заканчивалась, зачинщиков увозили, концерт продолжался. На следующий день все начиналось опять — точно по той же схеме.

Я родился в 1974-м. Свой шестнадцатый день рождения я отмечал как раз в ленинградском Jazz-club’е. Начиналось последнее десятилетие XX века. Я понятия не имел, как все обернется. Мне было шестнадцать, я ни разу не выезжал за пределы Ленобласти и 1990-е обещали стать самым замечательным десятилетием моей жизни.

 

 

Моя жизнь началась со смерти империи. Я окончил школу, отпраздновал совершеннолетие и был готов к подвигам как раз в тот момент, когда Советский Союз, издав предсмертный стон, наконец издох. Я не расслышал этого стона. Пятнадцать лет назад мне было наплевать на свою страну. Но она развалилась, и дальше все в моей личной биографии пошло наперекосяк.

Пятнадцать лет назад каждый новый день был маленьким приключением. А теперь самое лучшее, что есть в наступающих сутках, это первая утренняя сигарета. Проснулся, выкурил сигарету, и в принципе можно снова ложиться спать.

В той коммуналке на набережной до сих пор живет мой отец. Чем дальше, тем больше я становлюсь на него похож. Только жизнь у меня вышла совсем другой. Например, отец никогда в жизни не менял квартиру: здесь, на набережной, родился, здесь же всю жизнь и прожил. По утрам он выходит на балкон и делает зарядку. Раньше после этого он ехал на работу, но недавно вышел на пенсию и больше не ездит.

Отец следит за своим здоровьем. Вкус первой утренней сигареты ему не знаком. Я никогда так и не решился спросить: каково же главное удовольствие в его-то жизни? Чем дальше, тем сильнее я становлюсь на него похож. И все-таки мы совсем разные люди. Чтобы не жить вместе с отцом, я до сих пор снимаю квартиры. Когда деньги кончаются, снимаю не квартиры, а комнаты или живу у приятелей. В среднем выходит пять-шесть переездов в год. За десять лет — пятьдесят-шестьдесят переездов.

Плюс еще какое-то количество отелей. Я ведь без конца уезжаю из города.

 

 

Киев, бывшая столица Руси

 

 

В Хартуме (Судан) я провел четыре дня. Все это время меня интересовал вопрос: что за обезображивающие кровоподтеки видны на лицах у местных мужчин?

Потом мне объяснили: это особая мусульманская отметина. Нечто среднее между синяком и мозолью. Доброго мусульманина всегда можно узнать по этой отметине, остающейся на лбу после самозабвенной, со множеством поклонов и ударов лбом об пол молитвы. А у кого такой отметины нет, тот, скорее всего, плохой человек. С таким ни одна приличная девушка даже в кино пойти не согласится.

В Хартум я прилетел в пятницу. Протиснулся через паспортный контроль, вышел в здание аэропорта и от неожиданности даже присел. Все пассажиры, все работники аэропортовых служб, все до единого люди в здании совершали молитву. Солдаты в желтом камуфляже, таксисты в чалмах, полицейские с автоматами, летчики в фуражках — несколько тысяч человек стащили ботинки и кверху попами лежали на полу.

Судан — самое исламское государство в мире. Хуже, чем здесь, разве что в Иране. Вообще-то у меня был план притвориться глухонемым татарином и из Судана через Йемен рвануть в Мекку. В священные города ислама немусульманам въезд-то ведь до сих пор запрещен. Но поближе рассмотрев, как живется в настоящих исламских странах, я засомневался: стоит ли ехать?

На самом деле я хорошо отношусь к мусульманам. Это гостеприимные и чистоплотные люди. Мусульманские девушки довольно симпатичны: из-под платка-хиджаба у них торчат жирно накрашенные ресницы, а через плечо может висеть модная розовая сумочка. Но долго жить в странах ислама я не могу. Вместо того чтобы ехать из Судана на восток, в Мекку, я отправился на юг, в Эфиопию.

Из Хартума на дорогом итальянском автобусе с кондиционером доезжаете до городка Кассала. Дальше идет граница, а за ней начинается Эфиопия. Эфиопы — это уже христиане. Проезжаешь линию паспортного контроля и чувствуешь: тут даже воздух другой.

Словами такое не объяснишь. Я ведь как был в Африке, так и остался. Вокруг не появилось ничего похожего на мой собственный северный город. Меня по-прежнему окружали одни негры. И все равно: после спертого, душного воздуха ислама ощущение — будто ты уезжал, а теперь вернулся домой. Мой автобус шел только до Бахр-Дара, а там я пересел уже на эфиопский автобус и через семь часов был в Лалибэле — священном городе эфиопов.

Сама Лалибэла — это даже не город, а деревня. Красные домики, построенные из глины вперемешку с соломой. Мужчины жуют табак и, сидя прямо на перекрестках улиц, прядут шерсть. Женщины на ослах возят воду из колодца.

Главная достопримечательность Лалибэлы — одиннадцать древних, вырубленных в скалах, монастырей. Эфиопия — совершенно не туристическая страна. Внутри монастырей пусто. Белых практически нет. Бродят только смешные эфиопские священники. За каждым священником непременно идет мальчишка со здоровенным белым солнцезащитным зонтом.

Одиннадцать лалибэльских монастырей построены в разное время и совсем не похожи друг на друга. Стены монастыря Мар-Ливанос вырублены из фосфорицирующего камня и светятся по ночам… В монастыре Бетэ-Гиргис монахи показывают запертую на семь ключей могилу Адама… Внутри монастыря Медхани-Алем есть каменная плита, на которой высечена дата начала Страшного суда… К сожалению, семьсот лет назад плиту укрыли бархатным покрывалом, и с тех пор под покрывало никто не заглядывал.

 

 

На самом деле я видел все самые знаменитые монастыри мира. Лалибэла стала последней, а до нее были греческие Метеоры, итальянское Субиако, грузинский Света-Цховбели, пещерные монастыри в Каппадокии, Солемское аббатство и три коптских монастыря в Вади-Нутрун…

Сказать, что поездка в монастырь духовно обогащает, не возьмусь. Что тут может обогатить? Древние стены рушатся, количество монахов сокращается, вместо паломников в ворота стучатся организованные тургруппы во главе с наглыми гидами. Хуже всего в этом смысле в Синайском монастыре Святой Екатерины (самом древнем православном монастыре планеты). Позади территории там есть вырубленная в скале лестница: четыре тысячи ступеней, ведущих к месту, на котором пророк Моисей когда-то разговаривал с Богом. Сегодня по лестнице безостановочным потоком ползут целлюлитные тетки и прямо на ступенях в спальных мешках спят укуренные голландские хиппи.

Монастыри выглядят ободранно и странно. Но если бы они вдруг совсем позакрывались — лучше бы не стало. Голые, умирающие с голоду эфиопы выглядят счастливыми: у них есть священная Лалибэла. Многотонные вырубленные в надежных скалах монастыри стоят, и значит, тылы прикрыты. Поэтому эфиопы неторопливы, улыбчивы, внимательны… Они знают какую-то настоящую жизнь, а я о ней только слышал.

Все на свете народы гордятся своей историей. Когда сложно, народы оглядываются назад, и становится немного легче. Только русские смотрят всегда лишь в будущее. У русских прошлого нет. Что-то напутано с нашей историей, а что — уже и не разберешься.

 

 

Последний раз я был в Киеве два года назад. Мне позвонили и предложили в качестве журналиста поработать на выборах. Денег обещали столько, что, услышав сумму, я сразу пошел собирать вещи.

Мои работодатели были бандитами средней руки. Выглядели они что надо — стопроцентными головорезами. День их начинался в десять утра: молодые люди встречались и решали перекусить. Они садились в ближайшем ресторанчике и заказывали по здоровой тарелке борща. Я покупал себе чашку кофе и подолгу думал: часто ли эти парни убивают людей? От запаха борща меня тошнило.

Дозавтракав, молодые люди рассаживались по джипам и отправлялись на соседнюю улицу пообедать. Теперь покупался не борщ, а, например, мясо. Они опять долго его ели. Я опять долго пил свой кофе. Думал о том, что эфиопы нам не указ. Пусть они у себя в Африке проводят воскресенье утра в церквях. У русских свои представления о правильной жизни.

Парни подзывали официанта и велели рассказать, что у него в заведении есть еще. Официанты подолгу рассказывали. Парни морщили лбы, пытались сделать хоть какой-то выбор, но воспринять информацию на слух не могли. Официанту они говорили:

— Что-то ты меня паришь… Какой-то ты высокопарный…

После второго ресторана были еще третий… и седьмой… и тринадцатый… Джипы каждый раз парковались поперек тротуара. Где-то по ходу появлялась водка. Парням хотелось, чтобы одновременно с водкой появились также и дамы, но опускаться до проституции им не хотелось. Парни вставали с мест, подходили к девушкам из-за соседних столиков, хватали их за руки и отпускали комплименты:

— Слышь, это… Ты такая красивая… На Фредди Меркьюри похожа… Пойдешь с нами?..

Так продолжалось до глубокой ночи. Хозяин последнего ресторана долго извинялся, просил господ посетителей закругляться и говорил, что его заведение уже закрыто. Те отвечали:

— Закрыто? Жалко! Как же мы тогда отсюда выйдем?

За две недели в Киеве я обошел ресторанов больше, чем в Петербурге за всю жизнь. Написать для работодателей мне удалось от силы полторы строчки. Парней это вполне устроило, и расплатились они без обману. Не понятно с чего, но молодые люди сочли, что поработать нам всем удалось на славу. В последний день они пригласили меня прогуляться: спросили, не хочу ли я побывать в Лавре? Я сказал, что хочу. Тогда я не очень понимал, что такое Киево-Печерская лавра.

 

 

Киев — город в стиле «Vоплi Viдоплясова». Полная противоположность Петербургу. Мой город сер, уныл, гранитен, не приспособлен для жизни. Киев — веселый, южный, почти средиземноморский. Улыбаются грудастые девушки. Если бы не их акцент, киевлянки были бы безупречны.

С залитой солнцем киевской улочки мы вошли внутрь самого древнего русского монастыря. Снаружи, за стеной, остался бесконечный киевский карнавал. В Лавре висела тишина. Подгибая коленки, мы прошагали вниз по склону холма. Экскурсоводом была ненакрашенная тонкогубая православная женщина в платочке.

— Готовы? — спросила она. — Прошу мужчин снять головные уборы. Сюда, пожалуйста.

Голос у экскурсоводки был такой же тихий и бесцветный, как все вокруг. Мы вошли в двери небольшой часовни.

— Здесь вы можете взять свечи. Они освященные. Прежде чем мы спустимся в лаврские пещеры, я должна рассказать, что ждет каждого из вас после смерти.

На стене часовни висело громадное живописное полотно. Как я понял, это было что-то вроде карты загробного мира. На полотне мохнатые черти вилами рвали кожу на боках грешников.

— На девятый день после того, как вы умрете, душа попадает вот сюда… На этом уровне мытарств воздушных вы поймете, что…

Бесцветным монотонным голосом женщина рассказывала: здесь, в Лавре, есть особое помещение, в котором батюшки изгоняют бесов из женщин. Священник читает молитву, а женщины на коленях ползут к нему через длинный зал. Бесы рвутся и мечутся. Женщин бросает из конца в конец помещения. От криков изгоняемой нечисти закладывает уши.

Яркое киевское солнце показалось мне тусклым изнутри этой часовни. Я видел самые известные монастыри мира, но такого, как здесь, не видал никогда. Здесь, в Лавре, монастырь пах не радостью, а могилой. Здесь люди вели суровую жизнь, и эта жизнь могла запросто закончиться непоправимой смертью.

— А теперь давайте осмотрим сами пещеры.

Присмиревшие экскурсанты начали по одному протискиваться в узкую дверь. Вниз, к пещерам, вел тесный лаз. Он был настолько узкий, что левым плечом я касался одной стены, а правым — другой. Где-то в другом мире по-прежнему играла танцевальная музыка и смеялись веселые киевлянки. А я полз по направлению к древним могилам, и мне было страшно. Допотопные монахи спускались в эту могилу и никогда в жизни больше не видели света, но они делали это добровольно, это был их выбор, а я хотел не ползти по направлению к могилам, а жить, и еще я хотел понять: зачем эти допотопные люди сами закапывали себя в этих жутких подземельях?

Я не очень представлял, сколько времени займет спуск. Я надеялся, что вот сейчас, за поворотом, мы окажемся на месте. Но лаз все не кончался. На каком-то из поворотов я сдуру оглянулся. Сзади меня, плотно натрамбовалось несколько сотен экскурсантов со свечами в руках.

Дошло до меня моментально. Если я передумаю и захочу вернуться наверх, то просто не смогу этого сделать. Более жуткого приступа клаустрофобии прежде я не испытывал.

 

 

Как-то я был в Италии и там ездил посмотреть на древний, давно не обитаемый монастырь Монте-Кассино. Он лежит на вершине зеленого-зеленого холма. Карабкаться на вершину нужно приблизительно полчаса. По сторонам дороги там росли настоящие оливки. Рядом со мной шло еще несколько людей. Иногда мы смотрели друг на друга и улыбались.



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2016-06-23; просмотров: 264; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 3.145.59.187 (0.106 с.)