Наглядные пособия. Часть первая 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Наглядные пособия. Часть первая



 

В марте 1995 года возле заснеженной дорожки у дома Морри в Западном Ньютоне штата Массачусетс остановился лимузин, в котором сидел Тед Коппел, ведущий программы Эй-би-си «Найтлайн».

Морри уже не вылезал из коляски, привыкая к тому, что его перетаскивают, точно куль, из коляски в кровать и из кровати в коляску. Во время еды он теперь кашлял, и жевать стало тяжкой обязанностью. Ноги ему отказали, он больше не мог ходить.

И тем не менее Морри отказывался унывать. Он искрился идеями. Он записывал свои мысли в блокнотах, на конвертах, папках, клочках бумаги. Краткие изречения о жизни в тени смерти. «Прими как данность: что-то тебе под силу, а что-

то нет». «Прими прошлое как прошлое: не отрицай и не искажай его». «Научись прощать себя и прощать другим». «Не думай, что слишком поздно в чем-то участвовать».

Скоро у него накопилось больше пятидесяти «афоризмов», которыми он делился со своими друзьями. Один из друзей, коллега по университету, Мори Штейн, был так захвачен идеями друга, что послал их репортеру «Бостон глоуб», тот приехал к Морри и написал о нем большую статью. Заголовок ее гласил: «Последний курс профессора — его собственная смерть».

Статью заметил один из продюсеров «Найт-лайн» и привез ее к Коппелу в Вашингтон.

— Взгляни на это, — сказал он.

И вот теперь лимузин Коппела стоял перед домом Морри, а телеоператоры сидели в его гостиной.

Члены семьи Морри и несколько его друзей пришли познакомиться с Коппелом, и, когда этот знаменитый человек вошел в дом, они стали взволнованно переговариваться — все, кроме Морри, который выкатился вперед на коляске, нахмурил брови и высоким, певучим голосом прервал шум:

— Тед, прежде чем я соглашусь на интервью, я должен тебя проверить.

Воцарилось неловкое молчание, они оба последовали в кабинет. Дверь за ними закрылась.

— Бог мой, — прошептал один из друзей другому, — надеюсь, Тед будет снисходителен к Морри.

— Хорошо бы Морри был снисходителен к Теду, — ответил второй.

В кабинете Морри жестом указал Теду на стул. Сложив руки на коленях, он улыбнулся.

— Скажите мне: что близко вашему сердцу? — начал Морри.

— Моему сердцу? — Коппел изучающе посмотрел на старика. — Ладно, — сказал он осторожно и заговорил о своих детях. Ведь они всегда были в его сердце.

— Хорошо, — сказал Морри. — Теперь расскажите мне о своей вере. Коппелу стало не по себе.

— Я обычно не говорю об этом с людьми, которых знаю всего несколько минут.

— Тед, я умираю, — произнес Морри, внимательно глядя на него поверх очков. — У меня со временем очень туго.

Коппел рассмеялся. Хорошо. Вера. Он процитировал отрывок из Марка Аврелия, тот, что выражал его собственные чувства.

Морри кивнул.

— А теперь позвольте мне задать вам вопрос. Вы когда-нибудь видели мою программу? — спросил Коппел.

Морри пожал плечами:

— Раза два, наверное.

— Всего два раза?!

— Не огорчайтесь, Я даже Опру* видел только один раз.

— Хорошо, а когда вы смотрели мою программу, о чем вы думали? Морри ответил не сразу.

— Сказать честно?

— Так что?

— Я подумал, что вы страдаете нарциссизмом.

Коппел расхохотался.

— Для этого я слишком уродлив, — сказал он.

 

Вскоре перед камином в гостиной заработали камеры. Коппел был в синем костюме с иголочки, а Морри — в сером мешковатом свитере. Он наотрез отказался от нарядной одежды и услуг гримера. Морри считал, что смерти (* Имеется в виду Опра Уинфри — самая популярная в США ведущая телешоу. — Здесь и далее примеч. пер.) не надо стыдиться, и он не собирался наводить марафет.

Так как Морри сидел в инвалидной коляске, в камеру ни разу не попали его неподвижные ноги. Руками же он мог шевелить вовсю — а Морри всегда говорил, размахивая руками, — и потому с необычайной страстью объяснял, как встречает конец своей жизни.

— Тед, — начал он, — когда все это случилось, я спросил себя, собираюсь ли я отречься от мира, как это делает большинство, или буду жить? Я решил, что буду жить, или по крайней мере попробую жить, так, как я хочу: с самообладанием, смелостью, достоинством и юмором. Иногда по утрам я плачу и плачу. Оплакиваю себя. А бывает, что поутру во мне столько злости и горечи! Но это длится недолго. Я поднимаю голову с подушки и говорю: «Я хочу жить...» Пока что мне это удавалось. Удастся ли мне это дальше? Я не знаю. Но верю, что удастся.

Похоже, Морри производил на Коппела все большее впечатление. Он спросил, считает ли Морри, что приближение смерти делает человека смиренным.

— Ну, как тебе сказать, Фред, — оговорился Морри и тут же поправился: — Я хотел сказать — Тед...

— Так вот что значит смирение, — рассмеялся Коппел.

Они говорили о жизни после смерти. И о том, как Морри все больше и больше зависит от других людей. Ему теперь уже помогали и есть, и садиться, и передвигаться с места на место. Коппел спросил Морри, что страшит его больше всего в этом медленном, коварном угасании.

Морри задумался, а потом спросил, может ли он сказать такое по телевидению.

Коппел кивнул:

— Говорите.

Морри посмотрел прямо в глаза самому знаменитому тележурналисту Америки и ответил:

— Ну что тут сказать, Тед, очень скоро кому-то придется вытирать мне задницу.

Передача пошла в эфир в пятницу вечером. Тед Коппел, сидя за своим письменным столом в Вашингтоне, солидно зарокотал: «Кто такой этот Морри Шварц? И почему к концу вечера многим из вас он станет близок?»

За тысячу миль от Вашингтона, в своем доме на холме, я сидел у телевизора и, как обычно, пробегая по программам, вдруг услышал: «Кто такой этот Морри Шварц?..» — и оцепенел.

 

 

Мое первое занятие с Морри было весной 1976 года, Я вхожу в его просторный кабинет и сразу замечаю нескончаемые ряды книг на бесчисленных полках от пола до потолка. Книги по социологии, философии, религии, психологии. Я вижу большой ковер на паркетном полу и широкое окно, за которым вьется тропинка. В классе сидит с дюжину студентов, у них блокноты и планы занятий. Большинство студентов в джинсах и клетчатых фланелевых рубашках. Я тут жемыс-ленно отмечаю: прогуливать уроки в такой маленькой группе будет нелегко. Может, этот курс не стоит и брать?

— Митчел? — спрашивает Морри, глядя в листок посещаемости. Я поднимаю руку.

— Как вам больше нравится — Митч или Митчел?

Вторники с Морри

33

Ни разу в жизни преподаватели не задавали мне такого вопроса. Я внимательнее всматриваюсь в этого мужчину в желтой водолазке и зеленых вельветовых штанах, с серебряной прядью, спадающей на лоб. Он улыбается.

— Митч, — говорю я, — Так меня называют друзья.

— Что ж, значит, будет Митч, — говорит Морри, словно ставя точку над / и закрывая тему. — Так вот, Митч...

—До?

— Надеюсь, мы будем друзьями.

Встреча

Во взятой напрокат машине я ехал по Западному Ньютону, тихому пригороду Бостона, свернул на улицу, где жил Морри; в одной руке я держал стаканчик кофе, а между ухом и плечом у меня был зажат сотовый телефон. По телефону я говорил с постановщиком передачи, которую мы готовили на телевидении. Взгляд мой метался между наручными часами — скоро я должен был лететь обратно — и номерами на почтовых ящиках, выстроившихся вдоль обрамленной деревьями улииы. В машине работал приемник, настроенный на волну новостей. Так вот я и жил — пять дел одновременно.

— Прокрути пленку назад, — сказал я постановщику. — Дай мне послушать эту часть еще раз.

— Ладно, — ответил он. — Через минуту будет готово.

Вдруг я понял, что уже подъехал к дому Морри. Я резко затормозил... и пролил кофе на колени. Пока машина останавливалась, я мельком заметил на лужайке перед домом высокий красный клен, а рядом с ним трех человек; молодого мужчину и пожилую женщину, усаживающую маленького старичка в инвалидную коляску.

Морри.

Я увидел моего старого профессора и замер.

— Эй, — послышался голос постановщика, — ты куда пропал?

 

Я не видел Морри шестнадцать лет. Волосы его поредели, стали белесыми, а лицо совсем осунулось. Я вдруг почувствовал, что не готов для встречи с ним. Я был привязан к телефону и надеялся, что он не заметил моего приезда. Хорошо бы проехаться несколько раз по ближайшим улицам, закончить дело и психологически подготовиться к встрече. Но Морри, этот новый угасающий Морри, человек, которого я когда-то так близко знал, уже улыбался, глядя на мою машину, и, сложив на коленях руки, с нетерпением ждал моего появления.

— Эй, — снова услышал я голос постановщика, — ты где там?

Хотя бы в благодарность за проведенное со мной время, за доброту и терпение, с какими профессор относился ко мне в годы моей молодости, я должен был бы бросить трубку, выскочить из машины, обнять и поцеловать его.

Но вместо этого я выключил мотор и сполз с сиденья, как будто что-то уронил и пытался найти.

— Да, да, я здесь, — зашептал я в трубку и продолжил разговор с постановщиком, пока мы не довели дело до конца.

Я сделал то, в чем поднаторел лучше всего: предпочел всему работу — даже моему умирающему профессору, ждавшему меня с нетерпением на лужайке. Стыдно признаться, но именно так я и поступил.

 

И вот пять минут спустя Морри уже обнимал меня; его редеющие волосы щекотали мне щеку. Я объяснил ему, что уронил в машине ключи, и сжал его крепче, словно пытался раздавить свою жалкую ложь. Хотя на дворе уже было тепло от весеннего солнца, на Морри — курточка, а ноги укутаны одеялом. От него исходил чуть кисловатый запах — так часто пахнет от тех, кто принимает лекарства. Лицо Морри оказалось настолько близко к моему, что я услышал его затрудненное дыхание.

— Старый мой друг, — шепчет он. — Наконец-то ты вернулся.

Я склонился над ним, а он, обхватив меня и не выпуская из объятий, тихонько покачивался. Я поразился этой нежности после стольких лет разлуки: за каменной стеной, воздвигнутой мной между прошлым и настоящим, я совершенно забыл, как близки мы были когда-то. Я вдруг вспомнил день выпуска, портфель, слезы у него на глазах, когда я уходил, и в горле у меня застрял комок. Глубоко в душе я знал: я уже не тот славный, одаренный парень, каким он меня помнил.

И я надеялся лишь на то, что в ближайшие несколько часов Морри не удастся меня раскусить.

Мы вошли в дом и уселись за орехового дерева обеденный стол, стоявший возле окна; за окном виднелся соседний дом. Морри заерзал в коляске, пытаясь сесть поудобнее. По обычаю Морри стал предлагать мне поесть, и я не мог отказаться. Помощница, полная итальянка по имени Конни, нарезала хлеб и помидоры, принесла коробочки с куриным салатом, хуму-сом и табули*.

И еще она принесла таблетки. Морри посмотрел на них и вздохнул. Я заметил, что глаза его запали глубже, а скулы обострились. Это старило его и придавало некую суровость, но лишь стоило ему улыбнуться — и его суровости как не бывало.

— Митч, — сказал он мягко, — ты ведь знаешь, что я умираю. Я кивнул.

— Ну что ж. — Морри проглотил таблетку, поставил на стол бумажный стаканчик, глубоко вздохнул и выдохнул. — Рассказать тебе, что это такое?

— Что это такое? Что такое «умирать»?

— Да, — кивнул Морри. Так начался наш с ним последний урок, хотя тогда я и не подозревал об этом.

(* Хумус — блюдо арабской кухни; табули — салат из турецкого гороха и зелени.)

 

 

Мой первый год в колледже. Морри старше большинства профессоров, а я младше большинства студентов, так как окончил школу на год раньше. Чтобы казаться старше, я хожу в серых поношенных свитерах и, хотя не курю, разгуливаю с незажженной сигаретой в зубах. Вожу я потрепанный «мер-кури кугар», с опущенными стеклами и грохочущей музыкой. Я ищу себя в грубоватости, но меня тянет к мягкому Морри: он не смотрит на меня как на выпендривающегося мальчишку, и мне с ним легко и спокойно.

Мой первый курс с Морри заканчивается, и я записываюсь на второй. Морри ставит отметки совсем не строго: оценки его не волнуют. Рассказывают, что однажды во время войны с Вьетнамом он поставил всем своим ученикам высшую оценку, чтобы их не забрали в армию.

Я начинаю называть Морри Тренер —• так, как называл своего тренера в школе. Морри прозвище нравится.

— Тренер... — говорит он. — Что ж, буду твоим тренером. А ты — моим игроком. Ты сможешь играть за меня во все те чудесные игры жизни, которые мне уже не по возрасту.

Иногда мы вместе ходим в кафетерий. К моему удовольствию, Морри еще больший неряха, чем я. Вместо того чтобы жевать, он говорит, смеется во весь рот, произносит страстные речи, набив рот яичным салатом, — при этом кусочки яйца разлетаются во все стороны.

Я в полном восторге. Все то время, что мы знакомы, меня переполняют два неодолимых желания: обнять его... и дать ему салфетку.

Классная комната

Солнечные лучи пробивались сквозь окно столовой и ложились на паркетный пол. Мы проговорили уже почти два часа. Снова и снова звонил телефон, и Морри просил Конни брать трубку. Она записывала имена звонивших в его маленькую черную записную книжку. Друзья. Учителя медитации. Дискуссионная группа. Репортер — заснять его для журнала. Явно не мне одному захотелось навестить моего старого профессора — после появления в «Найтлайн» он стал кем-то вроде знаменитости, — но более всего поразило меня и, пожалуй, вызвало зависть то, сколько у него было друзей. Я подумал обо всех тех «дружках», что в мою бытность в колледже циркулировали на моей орбите. Где они все?

— Знаешь, Митч, теперь, когда я умираю, люди ко мне относятся с гораздо большим интересом.

— Они всегда так к вам относились.

— Хо-хо, — улыбнулся Морри. — Ты очень добр ко мне, Митч.

«Совсем я не добр», — подумал я.

— Дело в том, — продолжал Морри, — что для людей я теперь как мост. Я уже не такой живой, как прежде, но еще и не умер. Я как бы... серединка на половинку. — Морри закашлялся. А потом снова улыбнулся. — Я сейчас совершаю свое последнее путешествие, и люди хотят от меня узнать, что им придется с собой укладывать в дорогу.

Опять зазвонил телефон.

— Морри, вы можете поговорить? — спросила Конни.

— У меня сейчас в гостях старинный друг, — объявил профессор. — Попросите их позвонить попозже.

Никак не возьму в толк, почему он принял меня так тепло. Я давно уже не был тем многообещающим студентом, что покинул его шестнадцать лет назад. Если бы не та передача на «Найтлайн», он бы скорее всего умер, так и не повидав меня. И у меня не было никаких оправданий, разве лишь то единственное, которым, похоже, обзавелись в наши дни все: я был по макушку погружен в свою собственную жизнь. Занят до предела.

«Что со мной?» — спросил я себя. Высокий, хрипловатый голос Морри вернул меня к университетским годам, — годам, когда я считал богатых злодеями, рубашку с галстуком — тюремной одеждой, а жизнь, лишенную свободы встать утром и лететь на мотоцикле по улицам Парижа — ветерок в лицо, или отправиться в Тибет, — отсутствием жизни как таковой. Что со мной случилось?

Случились восьмидесятые. Случились девяностые. Знакомство с болезнью и смертью, завязавшийся жирок и полысение — вот что случилось. Я обменял мечты на увесистую зарплату и даже не заметил, как это произошло.

А рядом сидел Морри, чудо времен моей юности, и я чувствовал себя так, будто просто вернулся после долгих каникул.

— Ты нашел близкого душой человека?

— Ты помогаешь людям?

— У тебя на душе хорошо?

— Ты человечен и добр настолько, насколько можешь?

Я юлил как мог, пытаясь показать Морри, что все эти годы без устали корпел над этими вопросами. Что случилось со мной? Ведь я обещал себе, что никогда не буду работать из-за денег, что вступлю в Корпус Мира, что буду жить только там, где природа дарит вдохновение.

Но вот уже десять лет я в Детройте, работаю в одном и том же месте, хожу в один и тот же банк и к одному и тому же парикмахеру. Мне тридцать семь; подключенный к компьютеру и сотовому телефону, я отлично справляюсь со своими обязанностями — гораздо лучше, чем когда был в колледже. Пишу статьи о богатых спортсменах, которым в большинстве своем плевать на людей вроде меня. Я уже не моложе тех, кто меня окружает, и больше не разгуливаю в серых поношенных свитерах с незажен-ной сигаретой. И больше не веду нескончаемых споров о смысле жизни, зажав в руке бутерброд с яичным салатом.

Мои дни заполнены до предела, и все же я почти никогда не чувствую, что доволен собой. Что слупилось со мной?

— Тренер, — вдруг вырвалось у меня его старое прозвище. Морри просиял:

— Точно. Я все еще твой тренер.

Он засмеялся и снова принялся за еду, еду, начатую минут сорок назад. Я следил за его руками: их движения были так робки, словно он впервые в жизни их делал. Он не мог ничего разрезать ножом: пальцы его дрожали. Каждая попытка откусить кусок превращалась в сражение. Прежде чем проглотить еду, Морри прожевывал ее до мельчайших крупинок. Иногда она вдруг соскальзывала у него с губ и ему приходилось класть на стол то, что он держал в руках, чтобы промокнуть рот салфеткой. Кожа на тыльной стороне ладоней была обвислой, в темных пятнах, точь-в-точь как на куриной косточке из супа.

И вот мы — больной старик и здоровый моложавый мужчина — сидели и ели, впитывая тишину комнаты. Тишина эта казалась неловкой, но, похоже, неловкость ощущал только я.

— Умирать — грустно, Митч, спору нет, — вдруг заговорил Морри. — Но жить несчастливо — это уже нечто иное. Среди людей, что приходят навестить меня, так много несчастных.

— Почему?

— Наша культура не поощряет доброты к самому себе. Нас учат не тому, чему нужно. Надо быть очень стойким, чтобы отвергать то, что портит жизнь. И создавать свою собственную культуру. Большинству людей это не под силу. И эти люди несчастнее меня, даже теперешнего, такого больного. Я, может, и умираю, но я окружен любящими, заботливыми людьми. А сколько тех, кто может такое сказать о себе?

Поразительно, но Морри не испытывал к себе никакой жалости. Морри, который больше не мог ни танцевать, ни плавать, ни мыться в ванной, ни ходить; Морри, который уже не был в состоянии ни открыть дверь, ни вытереть себя после душа, ни даже повернуться на бок в постели. Как он может столь спокойно все это принимать? Я наблюдал, как он сражается с вилкой, пытаясь подцепить кусочек помидора, промахиваясь раз за разом — жалкое зрелище, — и тем не менее я не мог не признаться, что в присутствии Морри мне было легко и спокойно, будто обдувало нежным бризом, точь-в-точь как в прежние времена в колледже.

Я бросил взгляд на часы — сила привычки, — становилось поздно, пожалуй, придется поменять время вылета домой. И тут Морри сделал такое, что нельзя забыть и по сей день.

— Знаешь, как я умру? — спросил он. Я с изумлением посмотрел на него.

— Я задохнусь. Из-за астмы мои легкие не в силах вынести эту болезнь. Она движется

вверх по моему телу. Уже завладела ногами. Скоро доберется до рук. А когда дело дойдет до легких... — Он пожал плечами. — Я влип. Я не знал, что на это сказать.

— Ну, видите ли... Я имею в виду... нельзя ничего знать наперед. Морри закрыл глаза.

Я знаю, Митч. Но ты за меня не бойся. Я прожил хорошую жизнь, и мы все знаем, что это должно случиться. У меня еще в запасе четыре-пять месяцев.

— Ну что вы, никто не знает...

— А я знаю, — мягко сказал Морри. — Есть даже такой тест. Доктор показал мне.

— Тест?

— Вдохни несколько раз. Я вдохнул.

— Теперь вдохни еще раз, но на этот раз задержи дыхание и посчитай про себя до тех пор, пока тебе не надо будет вдохнуть снова.

Я вдохнул и принялся считать:

— Один, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь... — На семидесяти счет прервался.

— Хорошо. У тебя здоровые легкие. А теперь следи за мной.

Морри вдохнул и начал отсчет тихим, дрожащим голосом:

— Один, два, три, четыре, пять... восемнадцать. Он остановился и глотнул воздух.

— Когда доктор первый раз попросил меня проделать это, я досчитал до двадцати трех. Теперь уже восемнадцать.

Морри закрыл глаза и покачал головой:

— Мой бензобак почти пуст.

Я почувствовал, что больше мне не выдержать. То, что я увидел, для одного дня было предостаточно.

Я попрощался с Морри и обнял его.

— Приезжай навестить своего старика профессора.

Я обещал, что приеду, при этом стараясь не вспоминать о том, как однажды уже обещал ему то же самое.

 

 

В книжном магазине университета я покупаю то, что Морри велел нам прочесть. Я покупаю книги, о существовании которых прежде и не подозревал: «Юность и кризис», «Я и ты», «Раздвоение личности».

До колледжа я понятия не имел, что изучение человеческих отношений может быть научным. Пока не встретился с Морри, я этому просто не верил.

Его страсть к книгам — подлинная, и ею нельзя не заразиться. Иногда после занятий, когда класс пустеет, у нас начинается серьезный разговор. Морри расспрашивает меня о жизни и тут же цитирует Эриха Фромма, Мартина Бу-бера или Эрика Эриксона. Часто, давая совет, он ссылается на их мнение, хотя сам считает так же. Именно в эти минуты я понимал, что он не «дядюшка», а истинный профессор. Как-то раз я стал жаловаться, что в моем возрасте трудно разобраться в том, чего от меня ждет общество и чего хочу я сам.

— Я тебе когда-нибудь рассказывал о напряжении противоположностей?

— О напряжении противоположностей?

— Жизнь — это череда напряженных рывков вперед и назад. Хочешь сделать одно, а надо делать совсем другое. Или тебя ранит нечто, что вовсе ранить не должно бы. Ты принимаешь многое как само собой разумеющееся, прекрасно зная, что ничто в этом мире нельзя принимать как само собой разумеющееся. Напряжение противоположностей подобно натяжению резинки, и большинство из нас живет где-то в центре, в самом напряженном месте.

— Похоже на соревнование по борьбе, — замечаю я.

— Соревнование по борьбе, — засмеялся Мор-ри. — Что ж, можно представить жизнь и так.

~ И кто же в этой борьбе побеждает? — спрашиваю я.

— Кто побеждает? — Он улыбается — кривые зубы, глаза в морщинках. — Любовь побеждает. Всегда побеждает любовь.

Проверка посещаемости

Несколько недель спустя я летел в Лондон освещать Уимблдонскии турнир, важнейшее мировое теннисное соревнование, одно из немногих, где толпа не обшикивает участников и на автостоянке нет пьяных. В Англии было тепло и облачно. Каждое утро я проходил по затененным улицам возле теннисных площадок мимо подростков, выстроившихся в очередь за лишними билетами, и торговцев клубникой и сливками. Возле ворот в газетном киоске продавалось с полдюжины цветастых британских бульварных газет с фотографиями полуобнаженных женщин и незаконно снятых членов королевской семьи, с гороскопами, спортом, лотереями и минимумом настоящих новостей. Главный заголовок газеты всегда был написан на маленькой лоске, прислоненной к пачке последнего выпуска, и обычно выглядел примерно так: «У Дианы неприятности с Чарлзом!» или «Газза — команде: "Дайте мне миллионы!"»

Люди расхватывали эти газеты и жадно поглощали сплетни, точь-в-точь как и я в свои прошлые приезды. Но теперь, стоило мне прочесть что-либо глупое или бессмысленное, тут же почему-то вспоминался Морри. Я представлял, как он сидит в своем доме и впитывает каждое мгновение, проведенное с любимыми им людьми. А я в это время трачу бесчисленные часы на то, что для меня не имеет ни малейшего значения: на кинозвезд, суперманекенщиц, последний скандал с принцессой Ди, или Мадонной, или сыном Джона Кеннеди. Как это ни странно, но я завидовал тому, как Морри проводит время, хотя и с горечью думал о том, как мало этого времени у него остается. Почему нас заботят все эти никчемные люди? Дома, в Америке, в полном разгаре был процесс над О. Дж. Симпсоном, и многие тратили на его просмотр все свои обеденные перерывы, а все, что не могли увидеть днем, записывали на пленку, чтобы посмотреть вечером. Эти люди не были знакомы с Симпсоном и не знали никого из тех, о ком шла речь на суде. И тем не менее они жертвовали днями и неделями жизни, целиком поглощенные чужой драмой.

Я вспомнил слова Морри: «Наша культура не поощряет доброты к самому себе. Надо быть очень стойким, чтобы отвергать то, что портит тебе жизнь».

И Морри в согласии с этими словами создал свою собственную культуру — задолго до того, как заболел. Прогулки с друзьями, дискуссионные группы, танцы под свою собственную музыку. Он основал службу под названием «Оранжерея» — психологическую и психиатрическую помощь бедным. Он без конца читал книги, чтобы почерпнуть в них новые идеи для своих лекций, встречался с коллегами, поддерживал отношения с прежними учениками, писал письма далеким друзьям. Он тратил время на еду и наблюдения за природой и не терял ни минуты на популярные телешоу и кинофильмы. Жизнь его, словно миска с супом, налитая до самых краев, была переполнена деятельностью — беседами, общением, привязанностями.

Я тоже создал свою собственную культуру — работу. В Англии я одновременно выполнял пять заданий для прессы, жонглируя ими, как клоун на манеже. Я по восемь часов в день просиживал за компьютером, отсылая материал в Штаты. А потом принялся за телерепортажи, разъезжая со съемочной группой по Лондону. А еще каждое утро и после полудня я отсылал репортажи на радио. Это была для меня обычная нагрузка. Год за годом работа была для меня самым главным, отодвигая все прочее на задний план.

В Уимблдоне я даже ел в своем рабочем закутке и считал, что так оно и должно быть. И вот однажды, в особо безумный день, толпа репортеров гонялась за Андре Агасси и его знаменитой пассией Брук Шилдс, и один из английских репортеров, с огромным фотоаппаратом на шее, сбил меня с ног, на ходу пробормотал «извините» и понесся дальше.

И тогда я вспомнил другие слова Морри: «Столько людей кругом ведут бессмысленную жизнь. Они все делают как будто в полусне, даже когда думают, что заняты чем-то важным. И все потому, что гоняются за чем-то не тем. Чтобы сделать жизнь осмысленной, надо любить других людей, заботиться о тех, кто вокруг тебя, создавать то, что имеет смысл и значение».

Я знал, что он был прав. Только что толку-то?

Подошел к концу турнир, а с ним и нескончаемое кофепитие, благодаря которому мне удалось продержаться. Я сложил компьютер, прибрал в своем закутке и поехал на квартиру укладываться. Было поздно. Даже телевизор не работал.

 

В Детройт я прилетел в конце дня, с трудом I дотащился до дома и завалился спать. Проснув-р шись, я узнал сногсшибательную новость: профсоюз моей газеты забастовал. Все закрылось. Перед главным входом стояли пикеты, а по улице туда и обратно вышагивали забастовщики. Я был членом профсоюза, и поэтому выбора у меня не было: так нежданно-негаданно я впервые в жизни оказался без работы, без зарплаты, в состоянии войны со своими хозяевами. Руководители профсоюза позвонили мне домой и предупредили, чтобы я не смел разговаривать со своими бывшими редакторами, многие из которых были моими хорошими приятелями, и велели бросать трубку, если кто-то из них позвонит и попробует вступить в переговоры.

— Мы будем сражаться до победы! — поклялись лидеры профсоюза — военачальники да и только.

Я был угнетен и растерян. И хотя работа на телевидении и радио была хорошим подспорьем, моей жизнью, моим кислородом была газета. Каждое утро я видел в ней свою статью, и мне казалось, по крайней мере это доказывает, что я жив.

Теперь я этого лишился. По мере того как забастовка продолжалась — первый, второй, третий день, — тревожные телефонные звонки и слухи вещали, что она может затянуться на месяцы. Все перевернулось вверх дном. По вечерам шли спортивные соревнования, с которых я обычно вел репортажи; теперь же вместо этого я сидел дома и смотрел их по телевизору. С годами я привык думать, что читателям необходимы мои статьи и репортажи. Но к моему изумлению, и без меня все шло прегладко.

Так прошла неделя, и вот я снял трубку телефона и набрал номер Морри.

— Приедешь навестить меня? — спросил он, но слова его прозвучали скорее как утверждение, чем как вопрос.

— А можно?

— Во вторник тебе удобно?

— Во вторник годится, — сказал я. — Вторник мне подходит.

 

 

На втором курсе я слушаю еще два его предмета. Но теперь время от времени мы встречаемся и помимо класса — просто поговорить. Я никогда этого прежде не делал ни с кем из взрослых, только с родственниками, и тем не менее с Морри мне легко и просто. Да и он, кажется, с легкостью находит для этого время.

— Ну, куда мы сегодня пойдем? — весело спрашивает он, когда я вхожу к нему в кабинет.

Весной мы сидим под деревом возле корпуса социологии, а зимой — возле его письменного стола. На мне, как всегда, серый свитер и кроссовки, а на Морри — кожаные ботинки и вельветовые брюки. Всякий раз во время нашего разговора я начинаю молоть какой-нибудь вздор, а Морри в ответ пытается чему-то меня научить. Он предупреждает меня, что деньги в отличие от того, что думают многие студенты, в жизни не самое главное. Он говорит, что мне необходимо стать «совершенно человечным». Он считает, что молодежь изолирована от общества и что мне важно «соединиться» с людьми вокруг меня. Кое-что из того, что он говорит, я понимаю, а кое-что нет. Но мне это все безразлично. Важно лишь то, что я могу с Морри поговорить, как с отцом, ведь с моим собственным этого не получается — он хочет, чтобы я стал юристом. Морри терпеть не может юристов.

— Что же ты собираешься делать, когда окончишь колледж? — как-то раз спрашивает меня Морри.

— Хочу стать музыкантом, — отвечаю я. — Пианистом.

— Замечательно, — говорит он, — но это нелегкий путь.

— Знаю.

— Кругом акулы.

— Об этом я наслышан.

— И все же, — продолжает он, — если тебе этого по-настоящему хочется, у тебя получится.

Мне хочется поблагодарить его за эти слова, обнять, но такое не в моем характере. Я только киваю.

Вторники с Морри

59

— Могу поспорить, что играешь ты с огромным воодушевлением. Я смеюсь:

— С воодушевлением? Морри тоже смеется:

— Да, с воодушевлением. А что, так больше не говорят?



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2016-04-23; просмотров: 167; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 3.144.189.177 (0.101 с.)