Марина составляет жизнеописание курилова 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Марина составляет жизнеописание курилова



 

 

Каждое утро менялся пейзаж за окном; так капризный художник чернит и перемазывает свое творенье. Однажды, еще не подымаясь с постели, Курилов увидел снеговую оторочку на оконном переплете. Потолок светился ровной сизой белизной. Мокрая свежесть стояла в квартире: с вечера форточка оставалась открытой. Стылая река не шевелилась в берегах. Кремль нарядился в рваные горностаевые лохмотья. Из-за снега глуше стали гомон трамваев и зимний скрежет ворон. У двери позвонили. По пути сняв чайник с плиты, Алексей Никитич пошел отомкнуть запор. На пороге, иззябшая, стояла Сабельникова.

— Сегодня двадцать четвертое, — напомнила она, губами стаскивая рваные вязаные перчатки. — Можно

129

мне в калошах, не раздеваясь? На этот раз мы быстро покончим..,

— Зачем же Вам спешить... снимайте вашу резину! — Он перехватил чайник в другую руку; струйка пара из-под крышки обжигала пальцы.

Снять калоши оказалось затруднительно. Он понял это с запозданьем. У Марины вконец разваливались туфли, и до приобретения новых она ходила в них, не снимая калош. Дома, видимо, она снимала их вместе с туфлями, чтоб не оторвать подошву вовсе.

— Они у меня... пришепетывают, — объяснила она, морща лицо застенчивой улыбкой и поднимая с полу опухлый свой портфель.

— Входите, садитесь, двигайтесь... Чай пили сегодня?

Нет, она не успела; у них раскопали улицу под метро, и с утра трамвай не ходил. Кроме того, ей сообщили из управления, что сегодня Курилов не будет на работе, и она поторопилась застать его дома. Алексей Никитич вспомнил, что собирался потратить этот день на докладную записку в ЦК, но... Велик был этот день!

— Вам погуще? Хозяйка из меня вышла бы плохая. Постойте, у меня варенье было. — Он пошел к шкафчику, но оказалось, что варенье съели друзья; оставались только громадные конфеты в пакетике, похожие на чертовы пальцы в бумажках. Они лежали здесь еще со времен Катеринки. — Вот вместо варенья. Наверно, любите конфеты? — и шутливо погрозил пальцем.

Она подумала, вспыхнула и, не теряя времени, сунулась в портфель за блокнотом. Надо было пользоваться хорошим настроением Алексея Никитича. Начальники бывают рассеянны и в таком виде непостоянны, как женщины.

— Нет, уж лучше займемся биографией.— Впрочем, она развернула одну и сунула в рот. — Вот я и готова!

Он рассмеялся; с этой конфетой, не умещавшейся во рту, как она похожа на провинившуюся школьницу!

— Отлично, тогда записывайте! — начал он, грея пальцы о стакан. — Есть такой город Пороженск. Так установилось: слава города измеряется количеством людских костей, положенных в его основанье, Так вот:

это сильно исторический город. Но главная слава этой дыры в ее знаменитой русской юфти. Вы, конечно, не знаете, что такое юфть!

— Нет... И мне конфета очень трудная попалась.

— Да вы раскусите ее пополам!

— Она не раскусывается.

Он не внял ее замечанью.

— Юфть... записывайте!., представляет собой шкуру годовалого быка, выделанную на чистом дегте. Когда-то там находилась уйма мелких кожевенных заводов, но потом все заглохло. Теперь это просто захудалый угол, весь в сирени и яблонях. Кстати, яблоки там с грецкий орех величиной, рот от них наизнанку выворачивает, но их только в чай и кладут, вместо лимона. Вкусно! — И он так звучно прищелкнул языком, что Марина ощутила терпкую кислинку на деснах. — От прежней славы осталось только разное кустарное производство да еще кружевницы. Слыхали что-нибудь, женщина, про пороженские кружева?

Марина замялась; в точности она не имела представления, где находится этот город, но самое имя его почему-то пахло кожей и дополнительно вызывало воспоминание о немереных лесных пространствах, о близости чувашской земли, о знаменитом кулацком восстании. Что касается кружев, она по недостатку средств не употребляла никаких. Поэтому она сказала торопливо:

— Пороженские?.. как же, как же!

Он начал тоном душеспасительных сказаний:

— Итак, я родился пятьдесят лет назад от честных и благочестивых родителей. Отец работал отдельщиком на кожевенном заводе. Интересного в его грубой жизни мало. Он главным образом трудился, и я никогда не любил его за суровость. Он и разогнал детей. Клавдия убежала из дому пятнадцати лет, сестра Ефросинья, буйная, сорвиголова, вышла замуж за крупного промышленника, а я ушел в Питер, на завод. Вообще мне с родней не повезло. Дядя по матери был торговец, имел на базаре ларек с щепным товаром. Он умер, когда я был еще мальчишкой, но я любил его товар и, наверно, через товар его самого. Дуги, сани с крашеными передками, расписные ушаты, долбленые ковши — и все это в анилиновых бальзаминах, в конях, в заячьих лапках. На каждой вещи — весь обиход мужицкого мечтания!.. В праздник шатается, бывало, пьяный, по городу, отыскивает плачущих детей и оделяет мятными, в орешек, пряниками. «Не обижайте детей!» — это было его любимое присловье. Чудак был в своем роде и помер от вина. — Он придвинул хлеб и масло. — Вы кушайте, Марина. Биография — дело трудоемкое. Я не очень тороплюсь... И почему вы не записываете?

Странно, как он не понимал ее смущенья! Ее с треском выгнали бы отовсюду, если бы записала буквально, как он ей продиктовал. Ей требовалось нечто героическое, конкретный подвиг, побег, эпизод самопожертвования. Подобно всему своему поколению, она романтизировала прошлое, и чем больше становилась разница между старым миром и новым, тем все менее походили на людей вчерашние хозяева России. Вот о них бы!.. Марина испытывала неловкость и розовела. На листке чернела единственная строчка. Явно, Курилову было скучно перебирать для нее одной пыльные вороха воспоминаний. Ей с самого начала плохо верилось в успех предприятия. Конечно, Курилов давно разглядел ее беспомощность, оторвавшуюся подошву, такой смешной портфель и зимнюю курточку с воротником из кролика, крашенного под леопарда. Нет, он не уважал ее. Она огляделась, ища гитару; вспомнилось, как резонировал в ней голос. Нет, не было гитары; должно быть, спрятал, чтобы не подсказывала о том глупом летнем вечере. Кстати, конфета прочно налипла на зубы. Она не таяла, а все набухала, заполняя весь рот. Одеревенелым языком Марина спросила:

— Все это недостаточно для биографии. Вот про дядю, например... может быть, его при царизме арестовывали? — И слабая надежда прозвучала в ее голосе,

— Нет, не припомню. Да ведь он и не скандалил! Дети его любили, толпами ходили за ним. Впрочем, я понимаю, что вам нужно. Но, к сожалению, ничего такого не было. Человек я вполне человеческий. Каждый в равных условиях сделает вдвое. Пейте ваш чай. пока не превратился в мороженое. Что, вам не нравятся конфеты? — Он надкусил одну для пробы, оторвал с зубов и ожесточенно сунул в пепельницу.—Н-да, этим несгораемые шкафы взламывать...

Осмелев, она подалась в его сторону:

— Мне говорили, например, что вы находились в ижевской осаде во время восстанья...

Он ответил сухо:

— Да, это было... и что же?

— Вот если бы вы остановились на этом подробнее!..

Алексей Никитич зажег трубку, и вместе с хорошей затяжкой пришло воспоминание. Оно было неприятно Курилову, и вдобавок сами участники порою не в состоянии были указать расстановку сил и с точностью разобраться в последовательности событий описываемого времени.

Это была пора стихийного формирования фронтов, и то, что называлось тогда — летом восемнадцатого года — Восточным фронтом, представляло собою обширный перегретый котел, в котором то и дело вспухали пузыри восстаний. Контрреволюция наступала отовсюду, и вся стратегия революции заключалась в попытках задержать смыкание смертного кольца. Было бы трудно искать четкой военной логики в летних операциях того года, когда паника была таким же действенным фактором, как и героизм, когда объяснения могучим передвижениям вооруженных масс следовало искать не в совершенстве их технических средств или в искусстве полководцев, не в трусости или отваге, а прежде всего в глубокой идейности одних и опустошенности других.

Пока же удавка затягивалась все туже. Территория республики приближалась по размерам к владениям Калиты. Вторая армия Советов, образованная из разрозненных партизанских и красногвардейских частей, отступала на Казань. Недобитое белыми добивали голод и сыпняк. Положение считалось катастрофическим. На Ижевском и Воткинском заводах в открытую зрело восстание. Задолго до взрыва сюда стало собираться белое офицерство, объединившееся под именем Союза фронтовиков. В эти тревожные июньские дни Курилов был послан туда из Сарапула формировать рабочие дружины для фронта.

Главный удар был нанесен белыми со стороны Симбирска. Шестого августа, с помощью подпольной организации и двухтысячной офицерской бригады Каппеля, была взята Казань. Двумя днями позже, когда основное ядро ижевских коммунистов было перекинуто под Казань, произошел известный ижевский мятеж. Его техника была обычная для того времени. Мятежники ринулись на оружейные магазины и, захватив власть, принялись за расправу. В их первый улов Курилов не попал; его отыскали месяцем позже, когда подполье окончательно провалилось. Ночью его привели в темную, душную камеру, где вперемежку валялись комиссары, рабочие, председатели деревенской бедноты и прочие так называемые враги народа. Курилов стал здесь тринадцатым... Этот невеселый эпизод звучал в его передаче сухо, отрывочно, без всякой краски. Возможно, Алексей Никитич вспоминал его вовсе не для Марины. Он рассказывал его так, точно гляделся в осколок окровавленного зеркальца и угадывал позади себя, живого, груды зарубленных, исколотых, посеченных своих товарищей, ощупывал себя, уже не прежнего, и не желал мириться с тем, что видел.

—...горько признаться, Марина: я забываю даты, лица многих из тех, кто сидел вместе со мною. Улетучиваются из памяти даже замечательные адреса, по которым ходилось в юности (эх, жаль, вас не было на днях, когда у меня собирались друзья!), но это арестное помещение на Седьмой улице в Ижевске и темные лица палачей, Яковлева и Ошкурова, я вижу сейчас отчетливее, чем ваше, Марина. В особенности этот последний — изобретательный мужчина в яловочных, с ремешками, сапогах и в какой-то полуказачьей форме — памятен мне. Его считали пьяницей, а он кокаинист был; то и дело отворачивался — попудрить душу. И потом он очень обожал просунуть дуло в волчок двери и палить по арестованным — «на счастье»... или согнать всех нас, тринадцать человек, на нары, крикнуть — чтоб подняли руки, и лупить взажмурку, по ком попадет. Любопытен был также его инструмент — длинная ременная, с цинковой проволокой плеть, а на самом конце — кусок свинца со спичечный коробок; словом, через плечо, вперехват, она доставала до поясницы. По рассказам товарищей, имел он также склонность сажать людей на шомпол и делал это, надо отдать справедливость, с детским увлечением. Меня он знал хорошо, любил зайти, поговорить. «Ну, здорово, Алеша. Ты мне грозился трибуналом, а бог-то нас и рассудил! — и плеточкой малость позмеит. — Ну, как характеризуешь положение?» Я облизнусь, скажу только, что настроеньице мое плохое, и зубы, бывало, заноют от некоторых несказанных слов. «Пули в лоб хочешь?» — «Рано, — отвечаю. — Сперва тебя надо повесить, стервеца!» Он только глазами блеснет, точно с порции кокаина. «Я тебя понимаю, но не жди ничего, Алеша. Твои бегут, как — черти. Мы списались с чехами а теперь, с помощью божьей матери, станем совместно лупить большевиков!» Товарищи слушают, бывало,— кто кряхтит от злости, а один даже мякоть в ладошке до крови изгрыз, чтоб не закричать... Под конец скучно нам стало от такой жизни, а у многих уж и тело под рубахой подгнивать начало от побоев. Трудно бывало слушать ночные расправы, когда в обход камер пойдут палачи... Обратите внимание, бывает особый звук, передать только не сумею, когда штык входит в живого человека!., потом петлю на ногу и сволакивают в одну камеру. Решились мы вырваться. Двери были не на замках, а просто приперты досками снаружи. Списались по камерам ломать двери, и кто первый вырвется, тот выпустит и остальных. Кстати, собрали пыль, золу с печного душника, соли накопили с четверть фунта — засыпать глаза первому, кто войдет. Двое стали по бокам с поленьями, а третий на корточки присел, чтоб броситься под ноги. И, так случилось, первым вошел Ошкуров... и мы его уронили... и стали рубить его же шашкой... и все не могли докончить. И выскочили и телом рвали проволочные заграждения, и бежали, половину растеряв под пулеметным огнем у пруда...

Тут-то и подумать бы о неизбежном, но не думалось, как будто тысячелетье оставалось в запасе! Он и сам удивлялся теперь, откуда взялась такая гимнастическая легкость у избитого, истощенного солдата. Непонятная сила поднимала его вверх; и случись бездонная яма в земле, он прыгнул бы в нее без раздумья, веруя, как в бога, в свою удачу.

— А ловок я был бегать тогда. Теперь уж не ускользнул бы...

Марина работала. Прыгающие строки неслись, сплетаясь друг с дружкой. Карандаш рвал и комкал плохую бумагу, пока не сломалось его графитное жало. Она растерянно взглянула на Курилова, как будто теперь-то и должно было последовать описание самого заключительного подвига, но опять — ничего не было, кроме искромсанного куска жизни. Отвернувшись, Алексей Никитич глядел в окно. Трубка потухла; напрасными затяжками он пытался раздуть последнюю искру. Сейчас он казался старше своих лет. Мысленно, лист за листом, он просматривал дальнейшие события биографии, недоступные детским глазам Марины. Отблеск первого снега, отразясь от потолка, контурно очертил его расплывчатой линией. Пользуясь передышкой, Марина втащила на колени портфель и шарила там — не то нож, не то другую такую же синюю палочку с графитом.

— Вас... — прищурясь, спросила она, — вас тоже избивал этот подлый человек?

— Таких вопросов не задают, Марина... и вообще зря вы это записываете.

— Но ведь это и есть жизнь! — его же словами возразила она.

— Это будни всякой борьбы... Знаете, я лучше поищу для вас готовую биографию. У меня валялась где-то копия.

Марина не настаивала на продолжении, потому что не чувствовала в себе уменья написать куриловскую жизнь во всей сложности обстоятельств. Больше того, она узнала, что человеческие биографии совсем не похожи на те, что впоследствии становятся известны людям.

— Я ужасно уважаю вас, Курилов, — тихо сказала она.

Он с удивленьем обернулся, она смутилась и прикрыла ладонью нижнюю часть лица.

— Зачем вы прячете свою улыбку? У вас прекрасные зубы... — Он также мог бы похвалить ее кожу, такую свежую, чистую и как бы подтянутую на висках, даже ее большие, не очень женственные руки, даже ее обильные веснушки, даже то, как она смеется, кончик, розового языка показывая в зубах. — Кстати, вы очень поправились в Пензе!

— Перед Пензой я целых две недели провела в Борщне.

— Что ж, хорошо там?

— Это большая усадьба, и парк при ней. — И все искала карандаш при этом. — Река... я целые дни проводила в воде. Я ведь как рыба плаваю! (Куда же он все-таки завалился?) — Она взяла свой портфель и, запустив руки, на ощупь искала там. Было бы гораздо проще выложить начинку этой сумки на стол и разобраться, но, значит, не решалась обнаружить свои богатства. — Между прочим, там в лесной сторожке до сих пор живет старуха, родственница бывших хозяев именья. Ее всем приезжим показывают, как в музее. И верно, когда смотришь на нее, начинаешь понимать, зачем существует смерть. Она еще Александра Второго помнит... (Ведь вот был карандаш-то и пропал!)

Зайдя сзади, Алексей Никитич глядел в пушистую розовую ложбинку ее затылка. Со времени ее последнего посещенья стыдные сны о ней тревожили его, как молодого. И точно давил ее этот взгляд, Марина краснела и горбилась все больше. Видимо, ей хотелось прикрыть собою портфель. Курилов заглянул сбоку. Сверху лежали большой ломоть хлеба и бородавчатое яблоко. В глубине он разглядел также книгу, зеркальце, оббитое с одного угла, и какие-то лоскутки. Перечисленным не ограничивалось содержание этого огромного нищенского кошеля. Наверно, он взорвался бы, не будь он пронизан стальным стержнем и прошит черной смоленой дратвой. Вдруг что-то живое пискнуло там; Марина судорожно сжала портфель в коленях, и тотчас же снова стрельнуло оттуда смешным металлическим писком.

— Что это у вас?

Все гибло, и поздно было оправдываться.

— Это музыка, — сказала она, и ее сразу стало как будто вдвое меньше.

— Какая музыка? Ну-ка, покажите...

— Это детская.

— Все равно.., да я не сломаю, дайте!

На самом дне лежала детская гармошка. Марина потянула ее оттуда за ушко, и она запела расстроенным, обиженным аккордом. Яблоко вывалилось и покатилось при этом. Игрушка представляла собою кособокий ящичек с мехами из цветного проклеенного коленкора. Жестяные ладки сидели на гвоздиках, и самая вещь более пахла клеем, чем звучала. Алексей Никитич отряхнул с нее хлебные крошки и оглядел с серьезностью, происходившей от неожиданности. Заранее он испытал дружеское сочувствие будущему владельцу этой игрушки.

— Вот видите, как неудачно все складывается у нас... — кусая губы, вновь вся краснея, сказала Марина. — Ладно уж, давайте сюда! А за эпизод спасибо...— Она рассчитывала найти дополнительные материалы о Курилове в каком-нибудь революционном архиве.

Курилов не слышал, он был занят.

— Постойте, не играет у меня ваша музыка.

—- Так ведь она игрушечная. И здесь дырочка, в мехах. Вы зажмите ее одним пальцем и тяните...

Марина не смогла бы объяснить, как это случилось. Она проходила мимо витрины детского магазина, когда, случайный и торопливый, упал туда луч солнца. И столько ярких красок стало вдруг за пыльным стеклом, что она соблазнилась истратить половину своих денег... О, она купила бы все, что там лежало и цвело!

Курилов был все еще занят. С сосредоточенным видом он взял флакон чего-то желтого и тянучего, вырезал полоску из лоскута и заклеил отверстие.

— У вас... ребенок! — Тут гармошка заиграла, и это походило на торжественный марш в честь третьего лица, приносившего человечность в их отношения.

— Да... мальчик.

— Вы из-за него упрямились ехать в Пензу? — Од вспомнил царапину на ее носу и смешной жест, которым она прикрывала его.

— Да, с ребенком трудно устраиваться в командировках. На тетку оставить нельзя, она припадочная: у нее печень. Комнату мне отвели сырую, мой Зямка заболел... Ну-ка, давайте сюда, еще сломаете! — И запихнула игрушку на старое место, под хлеб.

Алексей Никитич смотрел на нее почтительно и недоверчиво. Совсем другая женщина сидела перед ним, и не было между обеими почти никакого сходства. Этой были уже безразличны расположение или враждебность Курилова.

— Надо было сказать, что у вас есть ребенок! Я мог

послать другую вместо вас.

— О, что вы! — с холодком усмехнулась она.— Это

моя вина, что у меня ребенок. Дорога не обязана платиться за это...

— Неправильно, Марина. Мы не механизмы, мы

строим наше общество для людей...

— Я знаю... и даже другим объясняю это! — и поднялась, чтоб уходить. — Спасибо за чай. Биографию передайте Фешкину, ладно?

Уже не стыдясь своих туфель, она уходила, строгая, спокойная, прямая. Алексей Никитич догнал ее в прихожей.

— Вы как будто сердитесь на меня, Марина? Вы просто устали, и вам надо отдохнуть. — Ему очень хотелось немедленно изобрести что-нибудь приятное для нее.— Если вы не спешите, давайте проедемся за город. Первый снег... в детстве вы не играли в снежки?

Она стояла, как большой растерявшийся ребенок: соблазн прогулки почти равнялся необъяснимой Марининой обиде, — нет, он был больше ее! В последний раз она ехала на машине месяца три назад, когда на грузовике перевозили книги и проекционный аппарат для ее пропагандистского кабинета.

— И много лет вашему сыну?

Она сказала, гордая (Курилову показалось, что она стала умнее и наряднее при этом):

— Послезавтра пойдет седьмой. Он очень занятный и самостоятельный гражданин. — Она усмехнулась и прибавила глухим голосом, как говорят во сне: — Сперва в парашютисты собирался, а потом передумал н назначил себя в вагоновожатые...

— Вот и отлично. Я завезу вас домой и познакомлюсь с вашим Зямкой. Признаться, обожаю вагоновожатых! — И сам подумал, что давно не разговаривал с детьми, а это нехорошо. — Итак, едем?

— Только ненадолго... — согласилась она, и вот уже была прощена незримая обида.

— Ну и прекрасно. Спускайтесь, я буду через минуту. — Ему необходимо было захватить похвисневские книги; оказия забросить владельцу его багаж могла долго не повториться.

...Марину он догнал только на пятом марше. Веселое настроение вернулось к обоим. Лестничный пролет наполнился смехом Марины и гулким куриловским баском. Внезапно Алексей Никитич остановился у чужой двери и, расщепив спичку, всунул ее в узкую щелку между штукатуркой и кнопкой звонка.

—...Зачем это, Алексей Никитич?

— Тут один тип живет, ужасно обидчивый. Теперь будет звонить неделю, пока не догадается! Бегите...

Схватившись за руки, они помчались вниз, как напроказившие ребята. На последней площадке они чуть не сшибли высокую старуху в таком же кожаном пальто, как у Курилова. Она удивленно посторонилась и. повернув голову, глядела им вслед. Алексей Ники-7ич невольно выпустил Маринину руку. Встреча была неприятна ему.

— Вот, хочу проветриться: первый снег! — смущенно выговорил он и неожиданно сделал какой-то мальчишеский жест.— Я все собирался звонить тебе... Ты не ко

Вопрос был праздный. Курилов жил на последнем, на двенадцатом: Клавдия воспользовалась бы лифтом. Внимательно и печально старуха осмотрела куриловскую спутницу, и под этим взглядом гасли непотухшие искринки смеха на Марининых губах. Потом тою же спокойной, непреклонной, не по возрасту легкой походкой она стала подыматься вверх. Марина смятенно догадалась, что это и была знаменитая сестра Курилова.

 

 

ПЕРВЫЙ СНЕГ, ПЕРВЫЙ СНЕГ...

 

 

Они долго молчали, как будто Клавдия могла еще вернуться.

— Как она меня напугала! — призналась Марина, когда машина вступила в уличный поток.

— О, это строгая женщина, — и поднял палец.

— Вы тоже боитесь ее? — спросила она, вверяясь его силе и доброте.

Ему почудился сообщнический тон в ее вопросе; ему не хотелось отделываться шуткой.

— Нет, это не страх, Марина. Это нечто большее, вам сразу не понять. Это постоянная проверка себя. Знаете, Марина, эта женщина большой судьбы! Она никогда не возвышает голоса; я также никогда не видел ее слез, хотя она скупа и на улыбку.— Что-то заставляло его идти сейчас на предельную откровенность.— Видите ли, у нее в молодости жениха повесили... отличный образец человека и большевика! Сильный... орехи пальцами давил, а все, даже дети, звали его просто Семенушкой. Позже выяснилось: одиннадцать минут в петле прожил. Кажется, она его любила. Только не проговоритесь при случае: она этого не терпит... — Он помолчал, и в молчании его была нежность.— У нас в биографиях длинно распространяются о следствиях, а надо говорить о причинах, обусловивших их. Было бы короче и умнее... К слову, много вы успели напечь биографий, дорогой Плутарх?

Она долго не отвечала,

— Ваша осталась, самая трудная. О вас стыдно писать обычными словами. Но со взрослыми вообще трудно; они скептически относятся ко мне, задают каверзные вопросы. Меня в Пензе на собрании опросили: морально ли в наше время подавать нищему? Конечно, аморально... но если он тоже хочет есть? Ошибиться боязно! Мне приходилось голодать, я хорошо в этом разбираюсь! Тогда мне прислали записку: А ты сыта?..— и нехорошее слово в конце.— Она закусила губку и спрятала от Курилова лицо. — Вот кончу это задание и уйду!

Мокрым ветром хлестало в открытое окно. Шла уже окраина, сажей нарисованная на пасмурных слойчатых небесах. Шоссе взобралось на насыпь. Марина задумчиво глядела вперед, на серебряную птичку, что сидела на пробке радиатора. Два острых, вертикально поднятых крыла распахивали улицу; в отвалах падали дома, встречные грузовики, прохожие; и следом за птичкой, прикованная к ее ногам, почти приподнимаясь на воздух, неслась тяжелая машина. Было чудесно ехать так, в никуда, которое и есть страна неожиданностей и счастья.

— Куда же вы уйдете? В жизни везде трудно.

— Я к детям уйду. Я и раньше с детьми работала. С ними проще, и они не лгут.

— С детьми тоже нелегко, Марина. Они — лаборатория новых отношений. Это поколение вырастает на распаде старых общественных форм, и вам надлежит стать катализатором очень мудреного процесса. Вы дружно живете с вашим Зямкой?

— О, мы с ним приятели. Зямка — это Измаил, Я люблю гордые имена! Лет через двадцать люди будут очень гордые, без единой болинки и трещинки, всякая боль или озлобляет, или ослабляет... и вообще надолго бракует человека. А гордый не застонет, не солжет, не украдет... Сейчас мало гордых людей; у нас пока смирных любят!

— Гордость антисоциальна, Марина; она доставляет человеку прямизну, но она же селит и рознь между людьми.

— Вы сами-то верите в это?

— Нет, — откровенно признался Курилов и засмеялся.

Она не стала добивать его: удовольствие поездки было сильнее. Магическая птичка уносила все дальше, в безграничное раздолье русской зимы. Снег на полях становился все белей? мерцанье его — таинственней. Чуть тронутый оттепелью, он округлял линии и придавал природе упрощенный, без подробностей, рисунок. Встречалась деревня на пути — в веселый деловитый гомон врывалась машина. Кричали петухи, колхозные журавли, собаки; вороны кричали в сучьях, осыпая белые хлопья; ребята пробовали санками первопуток. Все это суетилось, кувыркалось, вопило на все лады. Мокрые снежки, пущенные неметкой рукой, неслись вдогонку. Пошатывались какие-то уютные старички, выпившие по случаю первопутка; бабы, перейдя на зимний режим, судачили с ведрами у колодцев. Качалось репье, загримированное под хризантемы; танцевали избушки, политые сахаром. Пряничное царство милого первого снега!..

Но вдруг подступал лес. Потряхивая белой гривой, он бежал сбоку, наперегонки с машиной, и было весело смотреть на множественное мельканье его резвых и бесчисленных ног. Он бежал до упаду, отставал, стлался кустарничком, прикидывался собачонкой, рекой, прятался весь в подорожную часовенку, в ямку, в ничто.., И было бесконечно жаль, что не заехали за Зямкой. Мальчик обожал всякие механизмы, а перед автомобилем испытывал подавленное благоговение. (И уж он-то разобрался бы, что машина у Курилова была старая, сменившая множество хозяев на своем веку! Марки машин, иногда пролетавших через окраину, он определял на глаз и без промаха. И, конечно, если бы древний волосатый бог, о котором ему успела нашептать тетка, вторично сошел на землю, он спустился бы на парашюте, в кожаных рукавицах, весь в масле и с французским ключом в руке!)

—...поскребите смирного, и если он не дурак, то уж наверно недобрый человек. И пусть гордость движет поступками людей. Пусть это будет гордость мастера, гордость героя, гордость матери, которая их обоих родила. Жизнь, конечно, настанет красивая... Уж я-то это знаю лучше всех! Я все обдумала там, каждый уголочек. Я хожу по ней каждое утро, хожу и трогаю... Все там очень дешево, очень нарядно... туфли и калачи! (Я долго проживу; отец мой умер семидесяти, нагибаясь за бумажкой: он ужасно аккуратный был...) Я еще застану совсем чистую жизнь! (Уж я-то знаю, знаю, что Москва — самая большая река на свете!)

— Вы плохо живете, Марина?

Она не сумела сразу вспомнить формулу, которая так хорошо и полностью разъясняет жизнь.

— О, мои несчастья слишком мелки, чтоб огорчаться ими. Я люблю жизнь всякую... даже когда идет дождь и надо идти за керосином через три улицы. И трудности меня только закаляют... вот как в Пензе, например. Я задолжала в общежитии пятьдесят рублей и боялась туда показаться, чтоб не отобрали документов. Такой переплет жизни, все одно к одному! Тогда я пошла к Зямкиному отцу, он в Пензе работает. Обрадовался (новая-то жена уж надоела!), повел меня в кино смотреть Белое пятно Арктики. Вот как стало темно (и не стыдно!) — «Слушай, говорю, я нахожусь в промежутке. Зямка заболел, врачи нужны (жалко будет, если умрет!), а у меня даже талончики на обед кончились.

Ты, как товарищ мне близкий по личной жизни, должен помочь! Я отдам тебе в первую получку...» А он отвечает, что нет, «не могу, я себе пальто шью». Я помолчала (так и не запомнила, что на экране показывали!). «Ну ладно, говорю, купи тогда хоть белую булочку Зямке». Булочку купил...

Они мчались; фонтанчики грязноватой кашицы вскипали под колесами машины, что шла впереди.

— Вы никогда не любили мужа?

— Я узнала, что не люблю, только перед родами, когда он заставил меня перевести сбережения на его имя (на всякий случай!). Он предусмотрительный!., а я тогда еще моложе, совсем розанчик была!

— Разок бы ударить его для протрезвления...

— Это аморально, Алексей Никитич. И, кроме того, он занятой, он ответственный работник: ему пальто действительно нужно! (Хотя, пожалуй, нет... не очень нужно.) Но и не судиться же с ним: знаете, перед Зямкой стыдно... «Чего ж ты глядела, скажет, мать?.. Выбрала себе негодяя!» -— Она спохватилась и замолкла.

Как много раз она каялась в непрошеных откровенностях (болтунья, болтунья!)! Вот так и теряют друзей, когда в отношения закрадывается жалость. А все из-за гармошки, глупой писклявой коробки, оклеенной вонючей тряпицей. (Впрочем, она пощупала украдкой в портфеле, не рассыпалась ли от сотрясений игрушка. Нет, она была цела!) Марина не заметила, как они вернулись в город. И, как бы в подтверждение ее страхов, машина остановилась посреди кривого и пустынного переулка.

...Курилов дружески касается ее руки.

— Я забегу только на минутку: мне надо отнести книги. Вы обождете меня здесь, Марина.

Его голос звучит успокоительно. Он захлопывает дверцу и пропадает во мглистой снежной тишине. Прижавшись в угол сиденья, Марина ждет его. Падают снежинки, и ей кажется, одна ухаживает за другой. Курилов все не возвращается. Монотонная дрожь мотора усыпляет. Марина блаженно закрывает глаза, и ей хочется только, чтоб всегда было так тихо и печально, как в этом забытом переулке... Она задремала, и ей приснилось, будто пришла Клавдия, очень необыкновенная, медлительная, величественная, и за ухо вытащила ее из чужой машины. Марина открывает глаза и не сразу понимает, что именно случилось. Улица неузнаваема. Белые мокрые хлопья несутся как попало. Все стало из снега. Пушистые грибы образовались по углам тротуара. Проехали сани, запряженные в сугроб; из-под него жалобно, точно пришитый, торчал лошаденки н хвост. Снежный мужик, вроде тех, каких в изобилии мастерит Зямка, скорчился в передке. Снег не успевал таять даже на кожухе радиатора. Шофер вышел накинуть чехол. Мокрая кашица сразу потекла по его лицу. Ветер стихал, но снег усиливался. Он падал без конца. Все вокруг бесшумно поднималось куда-то в пеструю тревожную высоту. Курилов не возвращается.

Боясь задремать снова, Марина строит догадки, что задержало Алексея Никитича в одном из этих серых, незамысловатых особнячков. Ей часто приходилось сочинять необыкновенные истории для Зямки. Сперва она увидела военного покроя сапоги. Расклонясь голенищами в обе стороны, они стояли возле простой лазаретной кровати, пыльные, но не оттого, что в них долго шли по знойной летней дороге: попросту их давно не надевали. На желтых мягких подушках лежит больной друг Курилова, с этими провалившимися щеками он похож на Некрасова,— когда умирал Некрасов. Курилов убеждает Некрасова соглашаться на операцию. Оба знают, что это бесполезно, но другой темы для разговора нет... Ей не понравилось, она зачеркнула. Гораздо вероятнее, что здесь живет мать Курилова. Старуха прежнего закала; она не ходит к сыну; по долгу старшего в семье он сам навещает ее раз в месяц. Вошло в привычку — не раздеваясь отсиживать положенное время в этой мурье, пропахшей деревянным маслом и камфарой. Сын сидит в табачном облаке, откинувшись к стене; подбородок вдавился ему в грудь. Сохлая и маленькая, перед ним мать; она в черной косынке и с увядшими глазами. Еще в годы ссылки она оплакала сына и проводила в непонятную жизнь, как в могилу. Боги из угла глядят понуро, как обделенные родственники... И снова Марина зачеркивает выдумку: матери он не повез бы книг!..

Третьего варианта она не знала. Могучая домохозяйка с корзиной мокрого белья на плече отперла Курилову и показала дверь, куда стучаться. Он прошел мимо столика с четырьмя керосинками, по числу семейств, мимо четырех дверей, за которыми поочередно плакал ребенок, фальшивила мандолина и трещали горящие дрова. Без стука он вошел в комнату; он спешил. Его ослепило обилие света, хотя вся стеклянная стенка у Похвиснева была залеплена снегом. Тотчас же маленький старичок выскочил из-за занавески с петухами. Курилов сказал, что рад его видеть оправившимся от потрясенья, и, протягивая узелок, прибавил шутливо, что вот дорога доставляет даже невостребованные грузы. Старик кивал, поглаживая матерчатые свои, со вздутиями на коленях, брючки. Глаза с резвостью игральных блошек прыгали в его лице; оставалось предполагать, что одно появление призрака из события под Саконихой повергало его в такое состояние.

Многословие его могло привести в отчаянье, а уйти сразу Курилову мешало какое-то смутное сознание вины перед этим человеком.

— О, вы правы! — сеял слова старик.— Судьбою я был неоднократно поставляем... э, в различные столкновения, но таких еще не бывало со мною... Мы, старики, к сожалению, мало приспособлены к тому, чтобы нас этак встряхивали в вагонах... И когда я очнулся, то немножко болело плечо, и окна были разбиты; но и то и другое оставалось на своих местах. Зато плевательница съехала на самую средину; она была... э, необычной формы и с крышкой. Я толкнул ее ногой, она не сдвигалась. В отчаянье, и даже крича, я стал теребить ее, но она оказалась привинченной! Это был вентилятор,— словом, я сидел на потолке. Но вы же соображаете, дружок, что я не в таком возрасте... э, чтоб проводить остаток жизни на потолке? Тогда я...

Курилов сказал, что он очень торопится, и взялся было за скобку двери, и тотчас же, почти падая на него в стремленье дотянуться до куриловского уха, старик сообщил, что полчаса назад его племянница прострелила себя. (Аркадий Гермогенович и сам удивился естественности, с какою родился этот экспромт.)

— Она жива?

Тот замахал руками, и, право, жестикуляция его была понятнее прерывистого старческого шепота. Пуля сильно царапнула лишь мякоть ноги, дело ограничилось домашней перевязкой. Несчастие сопровождалось рядом побочных, столь же несчастных обстоятельств. Единственный в доме телефон сняли месяц назад за неуплату; муж племянницы в командировке; извозчиков окончательно вывели из обихода... О нет, не врача, а только отвезти раненую домой! Такой большой начальник неминуемо должен был приехать на машине.

Курилов молчал. Все это было не очень правдоподобно. Выстрел произвел бы переполох в обывательской квартире. И даже замытый, непросохший пол да ведро с чуть розоватым снегом не рассеивали куриловских подозрений. Тогда, точно опасаясь, что Курилов одумается, Аркадий Гермогенович демонстративно отдернул петушиную занавеску.

Чуть ли не всю эту половину занимало огромное, обитое черной клеенкой кресло, и в нем с неестественно вытянутыми ногами полулежала Лиза. Она была бледна, ни кровинки на раскусанных губах; старенькой шубкой дядя укутал ей плечи. Несмотря на огненную пальбу в печурке, зимняя свежесть стояла здесь. Лиза постаралась улыбнуться; беспомощная враждебность читалась в ее взгляде.

— Ты напрасно беспокоишь постороннего человека,— сказала строго она, приникая щекой к клеенчатой обивке.

— Не учите меня правилам жизни, Лиза,— загорячился старик.— Вы звереныш! Вы даже не кричали от боли. Я всегда подозревал вас в бесчеловечности!..

— Но все равно я не смогу дойти до машины...

Тогда Алексей Никитич поднял на руки этот смятый комок человеческого вещества, заброшенный сюда с размаху, и, не говоря ни слова, понес к выходу. Она безучастно смотрела куда-то мимо его фуражки. И только бровка Лизина, время от времени дугою вскидываемая на лоб, как бы подсказывала, что боль еще не прошла.



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2021-04-12; просмотров: 38; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 18.225.11.98 (0.081 с.)