По весенней земле. Из раннего 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

По весенней земле. Из раннего



 

 

Дерево… Большое и нахмуренное… Спокойное, как мудрец, которому уже ничего не надо. Дышит, стоит… И совсем не думает. Ему и не надо думать. Оно просто знает, что надо только одно: Быть.

Оно даже не знает этого. Ему и не надо знать… А может быть, когда-то знало, узнавало, думало… Как знать, насколько долог был день, когда Бог создал растительный мир и еще не задумал создать человека?.. А теперь вот забыло.

Это его последняя мудрость.

Мало ли чему может научить дерево…

По корявым ветвям, по раскрывшимся почкам бродит смутный, дрожащий, незримый трепет… Или это свет лучится в моих ресницах?..

Дерево слушает, о чем говорит ему земля. Сотнями тоненьких веточек оно впивается в весеннее небо — синее, густое, словно все состоящее из мерцающих светлячков. Или это свет утомляет глаза?

Не надо думать. Только не надо думать. Надо опустить руки, откинуть голову и слушать, — тихонько слушать, как вливается свет сквозь закрытые веки, сквозь кожу… Может быть, просидеть так всю жизнь?..

Мало ли чему может научить дерево…

Радостным взлетом, разбив тишину на мелкие брызги, ринулись в небо голуби. На солнце их крылья почти сверкают.

Внизу, по земле проходит девушка. На ней короткая юбка, и движения ног ее так легки… Так ходят девушки по весенней земле.

Вот я залезу на дерево и крикну:

– Эй, вы, там, марсияне и селениты! Спускайтесь к нам и взгляните, как ходят девушки на нашей Земле.

А вверху, в синеве, густой и тягучей, дремлют тяжелые, влажные, напоенные весной облака…

Так можно любить жизнь… Так можно радоваться жизни.

Может быть, это не счастье…

Но тогда и не нужно счастья.

А ведь тут всего-навсего — городской питомник. И даже это мудрое дерево когда-то было посажено так — нарочно. Вот колеблются в весеннем мареве тоненькие выстроенные в ряд стволы осинок. Маленькие пансионерки, идущие попарно… Они чинно стоят на пряменьких ножках, а зеленая вешняя кровь бродит по ветвям и просится…

Но где же девочка? Где девочка, с которой я пришла? Как мне трудно запомнить, что я не совсем одна на земле.

Вот она — красная кофточка на светлой полянке с тремя тополями. Коричневые чулки ступают по весенней земле. Она нагибается.

Что ищет девочка на весенней земле?.. Маленького счастья — фиалок?

А какая смешная. Куцее платьице, коричневые чулочки. Оказывается, девочки, ищущие фиалки, похожи на длинноногих птиц с короткими хвостиками.

Вот она возвращается. Фиолетовые счастьица дрожат в руках. Она садится рядом, и я вижу, что глаза ее тоскуют… В феврале на стемневших полях вот так же тоскуют сумерки…

И вдруг она говорит, совсем не улыбаясь:

– Расскажи мне что-нибудь о любви…

– О любви?.. Я расскажу тебе о том, что могут люди дать любви…

– Это длинная сказка?

– Нет, очень короткая. Жила одна девушка. Совсем не красивая и совсем не самая лучшая. Ей было все равно, как жить. Она думала: «Нет никого на свете, кто хотел бы, чтобы я была хорошая». И вот однажды один человек сказал ей: «Ты чиста. Ты прекрасна. Ты имеешь так много, что можешь радовать других. И я так хочу, чтобы ты была такою всегда…» И человек ушел.

– Но это не о любви?

– Ты ошибаешься. Если это не о любви, то надо ли — о любви?..

– И он увез ее с собой?

– Нет, он совсем не был принцем на белом коне. И он любил ее. Не для себя… Но дал ей то, чего не мог бы дать самый влюбленный…

…Мне было десять лет, когда я попросила: «Расскажите мне что-нибудь о любви». Быть может, тогда я впервые почувствовала, что в человеке есть что-то гораздо большее, чем то, чем он осужден быть…

И еще об одном я любила спрашивать: «Для чего мы живем?»

Эго спрашивалось всегда перед сном, и на это отвечалось: «Спи!»

Но пришел такой вечер, когда я не смогла спать.

Для чего мы живем?..

И, не дождавшись рассвета, выпрыгнула через окно в серо­зеленые влажные сумерки, и убежала в лес. По узкой тропинке — в сырую туманную темь. Лес… Лес… Мимо — маленькая березка, удивительно доброе существо. Мимо сердитый дуб. Я уже не играю с деревьями. Я ищу волшебное дерево, на котором висит ключ к неразгаданному. Быстрей, быстрей…

Мелкий бисер тумана повисает на прядях волос… Большая, настороженная тишина выходит ко мне из глубины леса. Я останавливаюсь. Тишина обступает меня, обступает вплотную… Дотрагивается до меня… Дышит…

Сейчас будет чудо!..

Тихий хруст — упала сухая ветка…

Тишина вздрогнула, заметалась. Мне показалось, что тиши­на зашумела.

На мокрой траве — маленькая длиннохвостая птичка. У нее умненькая головка, и она сбоку поглядывает на меня.

– Ты кто? — спрашиваю я.

Черненький глазок смотрит. Я делаю шаг вперед… Птичка вспархивает и садится немного дальше. Умненькая головка снова поворачивается ко мне.

Ты указываешь мне путь? — спрашиваю я и иду за ней все дальше и дальше. В сырую, пахнущую прелью темь.

Волшебное дерево?

Но разве не был сказкой мой путь в этом лесу, где все деревья оказались волшебными?

…Но куда же опять девалась красная кофточка?

Она снова ступает по теплой весенней земле, эта странная девочка в длинных коричневых чулочках. Она опять возвращается. В ее руках уже много, много фиалок, но глаза ее тоскуют по–прежнему…

Прохладной детской рукой, полной царапин и ссадин, она прикасается к моей.

– Для чего мы живем?

– Чтобы пройти по весенней земле и собрать много цветов.

– Но ведь это не цель?

– Нет? Но тогда и не надо цели…

 

НАС ПО МИРУ РАЗБРОСАЛО…

 

Самовар на Садовой

 

 

Мои родители и я приехали в Харбин из Владивостока. Это были двадцатые годы, когда русские в Харбине еще не потеряли своего бодрого и даже задорного настроения. Старались верить в будущее, а пока не унывать. Даже мода не оставила без внимания этот город. Это было время фокстрота, чарльстона, коротких платьев и короткой стрижки. Не для меня, конечно. У меня были две толстые косички, и готовилось гимназическое платье с высоким воротничком. Мои родители тоже не могли принять участие в знаменитом расцвете Харбина. Надо было искать где жить, где работать. Папа, военный человек, перепробовав все, что он не умел делать, устроился в Управление КВЖД (Китайско-Восточная железная дорога). И вместо каморок и общежитий мы переехали в маленький домик в большом саду на тенистой Садовой улице, где наконец-то получился некоторый уют, несмотря на пропажу во Владивостоке всех наших вещей, кроме, конечно, самовара — его мы привезли. Я уже достаточно выросла, чтобы утереть слезы по оставленной кукле, и не достаточно, чтобы сожалеть о мебели и украшениях. К тому же и до Харбина мы долго жили «на ящиках», и если мне чего-то не хватало, так это моря, той дикой бухты, у которой мы раньше жили. Мне даже казалось странным, что больше не надо никуда ехать.

Харбин — особенный город Эго сочетание провинциального уюта с культурными возможностями я оценила позднее, когда из него уехала. И не только потому, что там остались мое детство, ранняя юность. В Харбине действительно было все, что нужно для молодежи; спорт, купание, яхты, поездки на железнодорожные станции, ютившиеся среди зелени сопок с прозрачными речками и ручьями в долинах. Зимою — коньки, сани, салазки, переезды через реку по льду на специальных двухместных санках, которые китайцы отталкивали шестом. На другом берегу ждали маленькие теплые рестораны с пельменями или с пирожками

А университетские балы и маскарады! Совсем как в книжках о старой русской жизни. Но и не только забавы, и не только для молодежи, а еще опера, оперетта, драма, концерты, лекции, библиотеки, прекрасный оркестр летом в парке Железнодорожного собрания. А какие встречались люди! Профессора, писатели, художники, архитекторы — все ведь были выброшены событиями на тот же берег, что и мы. Мы не отдавали себе отчета, как нам повезло в культурном отношении. И все это было доступно, и все мы говорили по-русски, и все мы были равны. Вот именно там, в эмиграции, особенно среди молодежи в школах, в гимназиях, на спортивных площадках, бесклассовое общество получилось само собой. И мы могли учиться. Было у кого и чему, на все вкусы. Например, шитью — у соседки или древним премудростям инков — у соседа. Можно было окончить университет и получить диплом. Только вот Леночка закончила юридический, а работает кельнершей в ресторане, а Павлик теперь инженер, а продает билеты в автобусе «Чурин — Модягоу». Но это пока, может быть, устроится, а потом поедем в Россию. Все жили на «пока», особенно старшее поколение. Что-то должно же случиться, и тогда вернемся домой. А пока не так плохо, на хлеб насущный хватает. Служба заканчивается в два часа, можно отдохнуть, пойти в гости к знакомым или в кино, а то и просто уютно посидеть на скамейке возле «Чурина». Это был большой магазин, у которого в хорошие летние вечера разгуливала молодежь, а пожилые сидели на скамейке и посматривали, кто как одет, как себя ведет и вообще. Вот так и жили, прячась от большого и подчас угрожающего мира. Пока… А там — Бог даст.

На нашей мирной Садовой улице, действительно мирной, даже чьи-то коровы проходили утром и вечером мимо нашего сада. Говорили, что это бывший офицер завел молочную ферму и научил коров поворачиваться и равняться по команде. Так вот, на этой улице, только ближе к центру, находился ХСМЛ (Христианский союз молодых людей), где в свободные дни можно было заниматься спортом, а вечерами уютно сидеть в маленькой дружной компании с рукоделием и слушать чтение вслух. Это Алексей Алексеевич Ачаир (Грызов)[30], бывший казак, поэт, служивший в ХСМЛ секретарем, привлекал «блуждающую» молодежь к свету «Зеленой лампы». После прочтения книги «Братья Чураевы» Гребенщикова[31] (сибиряка, земляка Ачаира) кружок стал называться «Чураевкой». Он разрастался и превратился в настоящую и очень даже требовательную литературную студию. Раз в неделю здесь устраивались открытые вечера; чтение стихов, рояль, пение с эстрады в большом зале. И публика охотно наполняла его. Это был незабываемый мирок, счастливое убежище от тревог о будущем. Мы становились поэтами, писателями, художниками. Нас начали печатать. Нельзя сказать, чтобы стихи нашего кружка отражали окружающее: ни особенности нашего города, ни эмигрантской ностальгии в них почти не было. У нас не могло быть много воспоминаний. Мы жили «теперь» и писали о своих переживаниях и чувствах, которые, как и мы сами, росли и требовали выхода. И самые бурные из нас — изводились:

 

 

Над тобой расстилается небо весеннее,

Ты, наверное, ждал, а быть может, и ждешь,

Как сегодня, вчера, как и позавчера,

Что придет, налетит золотое спасение.

 

 

Так писал девятнадцатилетний Георгий Гранин (Сапрыкин)[32]. Я всегда витала в облаках, не отдавая отчета зависимости от обстоятельств. Но ждала тоже какой-то счастливой перемены, утешаясь привычным, сказочным миром воображения. Одно из моих первых стихотворений, имевшее успех у публики, вероятно такой же мечтательной, как и я, могло быть написано какой-нибудь романтической девушкой из прошлого века в благополучном уединении дворянского поместья.

 

 

Месяц всплыл на небо, золотея,

Парус разворачивает свой.

Разговор таинственный затеял

Ветер с потемневшею листвой…

Ведь совсем недавно я мечтала:

Вот как будут яблони цвести,

Приподнимет мрачное забрало

Рыцарь Счастье на моем пути.

Говорят, что если ждать и верить,

То достигнешь. Вот и я ждала…

Сердце словно распахнуло двери,

В ожиданье ласки и тепла!

Все как прежде. Шевелятся тени,

Платье зря пошитое лежит.

Только май, верхушки яблонь вспенив,

Лепестками белыми кружит.

Месяц по стеклу оранжереи

Раздробил хрустальный образ свой,

Маленькие эльфы пляшут, рея

Над росистой, дымчатой травой…

Надо быть всегда и всем довольной:

Месяц — парус, небо — звездный пруд…

И никто не знает, как мне больно

Оттого, что яблони цветут.

 

 

Здесь, конечно, не обязательно видеть эмигрантскую трагедию. Может быть, просто девушку не пригласили на бал. Тоже обидно! Жажда перемены и разочарование свойственны юности вообще. И может быть, наши занятия поэзией и собственными мечтами и переживаниями вместе с радостью приносили боль. Вероятно, из-за несоответствия нашего беспомощного положения и тех прекрасных горизонтов, что нам приоткрывались, но были недостижимы, мы становились чувствительны и легко ранимы, теряли равновесие. Я думаю, правильно сказал Николай Петерец[33], один из поэтов нашего кружка, что Гранина погубила поэзия. И недаром Валерий Перелешин[34], более всех нас преуспевший на поэтическом поприще, напомнил мне фразу, сказанную мной когда-то: «Больно ранит красота».

Не все из нас соглашались ждать счастья в виде рыцаря, а также уговаривать себя «быть всегда и всем довольной». Нарастало беспокойство. Требовались действие, борьба. Но с кем? «Нет настоящего друга, и врага настоящего нет…» — писал наш поэт Николай Щеголев[35]. Начинались разговоры о каких-то политических партиях, спасительных движениях. Споры, грызня между друзьями. Вера наших уставших родителей в возвращение на родину все больше покрывалась туманом. И на смену пришли фантастические идеи ехать в разные Парагвай, Уругвай. Чем дальше — тем лучше. Туда, где ждет новая жизнь, возможность применить накопленные силы. «Может быть, где-то возле Огненной Земли…» — как пел Вертинский. И все же в одном из стихотворений Георгий Гранин догадывается:

 

 

А может быть, все это — неудачные встречи,

Неудачные будни, — просто клякса в письме.

Это только начало. Это раненый кречет,

Трепыхаясь в болоте, ожидает нелепую смерть.

А быть может, совсем и не стоит стремиться,

И метаться, и глохнуть обескрыленной птицей,

И, когтями цепляясь, мертветь на весу.

А быть может, в сущности, равноценен России

Этот схваченный, стиснутый, отдираемый сук.

 

 

Валерий Перелешин, уже много позднее, после скитаний по белу свету, написал в своих бесподобных «Аргонавтах»:

 

 

А теперь, словно голос долга,

Словно голос дома поет во мне,

Если вольное слою Волга

На эфирной плывет волне.

Оттого, что при всей нагрузке

Вер, девизов, стягов и правд

Я до костного мозга — русский

Заблудившийся аргонавт.

 

 

Это было написано уже в шестидесятых годах. А тогда, в Харбине, одно становилось ясным: из этого города надо куда-то уезжать. Политическое положение явно менялось. И петля затягивалась все туже. Напрасно я беспокоилась когда-то, что мы долго ни от кого не бежим. Теперь бежать было опять необходимо. По крайней мере, молодым. Потому что в милом Харбине, где было все, что угодно для души, — не было для нас будущего. Как сказал Гранин: «Мы висели в воздухе, цепляясь за сучок, а он уже обрывался».

В 1934 году Георгий Гранин и Сергей Сергин[36] — оба талантливые и совсем еще молодые — покончили с собой, запершись в номере одного из отелей Харбина. Милого Алексея Алексеевича Ачаира, который так старался сделать из нас людей, достойных возвращения на родину, упрятали в ГУЛАГ, после которого он хоть и вышел на волю, но прожил недолго. Я получила весточку от него: «В той звериной жизни было не до стихов». Большая часть чураевцев, включая меня, была уже в Шанхае. Зарабатывали мы — кто чем мог. В Шанхае было тяжелее жить без денег, чем в Харбине. Жили душно, без садов, без простора на песках у реки, не только что без моего незабываемого моря. Я-то приехала в Шанхай через Корею, где провела чудесное лето: и с морем, и с лесами, и с поэзией разного сорта. В семье поэтессы Виктории Янковской[37], навещавшей раньше «Чураевку» и пригласившей меня. В Шанхае меня приютила тетушка Виктории — незабвенная Ангелина Михайловна Кичигина[38] — в своем бординг-хаус. И я сразу же стала вроде секретарши в журнале «Прожектор». Летом я вернулась на время и в Корею, и в Харбин. Я с болью вспоминаю, как, разговаривая с Граниным и Сергиным, именно с ними двумя, сказала, что это нам только кажется, что быть поэтом — что-то нужное, а в большом деловом городе видно, что мы никому не нужны. Как знать, может быть, это была еще одна капля, последняя, которая переполнила чашу… Я никогда больше не увидела их

Потом война и перемена власти отрезали нас, Шанхай, от Харбина окончательно. Мой «Прожектор» закрылся, и я зарабатывала танцами. Этому я немножко училась в Харбине. Часть чураевцев — Николай Петерец, ставшая его женой Юстина Владимировна Крузенштерн [39], Валерий Перелешин, Николай Щеголев, Владимир Померанцев[40], Лидия Хаиндрова[41] и я с прибавлением Варвары Николаевны Иевлевой[42] и Марии Павловны Коростовец[43], которых я раньше не знала, — основали новый кружок — «Остров». Мы собирались раз в неделю в бывшем гараже с затемненным, на случай бомбежки, окном, при свете самодельного фитилька. И эти вечера были самым дорогим за годы войны. «Островом» назывался и сборник наших стихов, который вышел впоследствии.

Не успел порадоваться этому главный зачинщик кружка Николай Петерец. И смерть этого всегда деятельного и жизнерадостного, еще совсем молодого человека словно предсказала развал наших общих планов и надежд перед самыми важными переменами событий и главным выбором курса нашей жизни.

По окончании войны опять встал вопрос: оставаться «на пока» или опять ехать куда-то? И куда? Будем ли мы дома в бывшей нашей стране? Объявление о репатриации встрепенуло и взбудоражило всех. Решились Варвара Иевлева, Лидия Хаиндрова, Николай Щеголев, Владимир Померанцев и наш верный помощник в прозаических делах, сам не писавший, Виталий Серебряков[44].

Мария Коростовец уехала в Австралию, а позже перебралась в Сан-Франциско, где работала по специальности в газетах и журналах. Валерий Перелешин после долгих и мучительных перипетий попал в Рио-де-Жанейро, где продолжал писать и оттачивать свое блестящее мастерство, несмотря на отсутствие атмосферы и компании, необходимых многим другим.

Я долго металась в нерешительности. Вспоминая об этом много лет спустя, написала:

 

 

…Там дрогнут и хмурятся темные ели,

И, ежась от ветра, мигает звезда.

Там стынут улыбки. И стонут метели —

Нет, я не дойду, не дойду никогда.

Я буду стоять, озираясь с тоскою,

На сторону эту, на сторону ту…

Над пастью обрыва с проклятой рекою

Одна. На мосту.

 

 

Вот так озираюсь до сих пор. Хотя, в общем, я знала тогда, что никуда не поеду, пока не вытащу из Харбина моего отца, от которого я не могла получать несколько лет даже писем, пока Шанхай тоже не стал «красным». Я уехала позже всех из наших. Теперь, после многих переездов, но уже не бегств по разным странам, судьба оставила меня во Франции. В маленьком горном городке, среди чудесных лесов, не хватает только моря… И не хватает старых друзей, даже тех, между которыми дружба бывала порою довольно колкой, я бы сказала — дружба-вражда.

Мы слишком многим связаны, чтобы забыть друг о друге. Переписывались, интересуясь, кто как живет. Долго не было сведений о Владимире Померанцеве, и по единственному письму, что он мне написал, мы узнали, что он стал художником, что уже потерял жену и что, если не ответит на следующее письмо, значит, уже будет находиться по ту сторону добра и зла. На следующее письмо он не ответил.

Лидия Хаиндрова, очень преданная поэзии, успела выпустить еще один небольшой сборник своих стихов. Николай Щеголев сообщил, что занимается тем, что необходимо в этой жизни, но отнюдь не тем, к чему лежит душа. Валерий Перелешин, самый плодовитый, выпустил не меньше семи сборников и скорее других отвечал на письма. Он два раза навещал меня в моем «Прогадинске», так он называл мое новое место жительства — крохотный, затерянный среди потухших вулканов городок Иссанжо. Даже умирая, Валерий Перелешин бредил «Чураевкой».

Приезжал как-то ко мне в гости и Мура Лапикен[45], завсегдатай «Чураевки». И Юстина Крузенштерн-Петерец. Эти посещения всегда были праздником для меня.

Сама я ездила повидать Викторию Янковскую, которая жила недалеко от Сан-Франциско. Я ей немало позавидовала, когда узнала, что вместе с братом Валерием Янковским она побывала во Владивостоке, в городе, с трех сторон окруженном морем, где прошли два года моего детства и который снится мне до сих пор. Они были приглашены на открытие памятника их деду — Михаилу Ивановичу Янковскому, пионеру в освоении российского Дальнего Востока. Это все же знаменательное событие, особенно если вспомнить, что и отец, Юрий Михайлович, и два брата Виктории[46] прошли ГУЛАГ, где Юрий Михайлович и умер.

Как-то бродя по здешним полям, я думала о том, как было бы хорошо всех повидать. И написалось:

 

 

Я едва пробираюсь тропинкою узкой

Меж полями пшеницы, пшеницы французской.

Как в России, синеют, смеясь, васильки…

Васильки васильками, друзья далеки.

Если правда, что можно летать после смерти,

Просто так, обо всем позаботятся черти:

Ни билетов, ни виз, то куда бы сперва?

Закружится, боюсь, у чертей голова!

Так всех нас разметало по белому свету,

Что не хватит бумаги заполнить анкету.

На Харбин? На Шанхай? На Мадрас? На Джибути?

На Сайгон, на Таити, Москву не забудьте.

Сидней, Рио, Гонконг, Сан-Франциско, Канаду,

Тель-Авив, Парагвай и Варшаву мне надо.

А еще Соловки, Колыму, Магадан.

На метле? Я готова! Тащи чемодан.

 

 

Это стихотворение появилось несколько лет назад. И я еще успела повеселить им нашего бывшего редактора харбинского «Рубежа», где когда-то мы печатались, со вздохом подсчитывая крохотные построчные, милого Михаила Сергеевича Рокотова[47], теперь уже тоже почившего. Он вполне одобрил стихотворение и даже просил меня приехать к нему в гости, пока что не на метле, но я не успела.

Теперь же чертям не будет много работы — большинство друзей уже не в этом столь сложном для переезда мире. Из «островитян» осталась я одна, да и чураевцев уцелело не много: Владимир Слободчиков[48] в Москве да Нина Мокринская[49] во Франции. Когда-то она писала в детской страничке газеты «Молодая Чураевка», не так давно вышли в свет две книги ее воспоминаний. Но, даже если мы редко видимся и не переписываемся, мы не можем забыть ни друг друга, ни время нашей юности.

 

 

И я знаю, никто из нас

Не забыл тот прощальный час,

Что когда-то сгорел дотла…

Так прекрасна печаль была,

Так звенела в ночной тиши,

Так светилась на дне души.

 

 

Хотелось, чтобы эта книга напомнила русский Харбин тем, кто его когда-то знал. А для тех, кто ничего не знал о нем — рассказала о нашей «Чураевке», а также о нашем давно затонувшем в житейских бурях шанхайском «Острове».

 

 

Танго в Шанхае

 

 

Очень давно в Шанхае, когда я зарабатывала на жизнь танцами, а для души писала стихи, еженедельно посещая наш литературный кружок «Остров», у меня произошел короткий разговор с Мэри Крузенштерн-Петерец, который почему-то запомнился. Вышло так, что из-за танцевальной репетиции я пропустила одно из литературных занятий, которыми очень дорожила. Мэри мне сделала замечание: «Ларишон (она меня так называла, что звучало скорее ласково, чем иронически), опять эти танцы. Ну вы подумайте только, какие умные люди вообще занимаются танцами?!» На что я ответила: «Ну, умные люди известные дураки!» Мэри засмеялась: «Ну вот! Афоризм Лариссы Андерсен!»

Конечно, я могла смело оправдаться тем, что это был мой заработок. Причем гораздо более значительный, чем если бы я зарабатывала стихами. Но это было бы не совсем честно. Я всегда любила танцы, даже помимо всякого заработка.

Да, конечно, приходить каждый вечер в клуб или в кабаре, когда добрые люди ложатся спать, или спокойно отдыхают, или мирно развлекаются после трудового дня, наряжаться, подкрашиваться и танцевать перед ужинающей публикой не было моим идеалом служения Терпсихоре, но редкие театральные постановки, в которых нужны танцы, не прокормили бы меня, хотя и были все равно что стихи — для души. Вроде как для другой ее половины.

Впрочем, любое искусство, будь то танец или поэзия, начинается от этого побуждения, волнения души. Дикарь топчется, «танцует», когда весело или от удачной охоты, или, наоборот, делает угрожающие движения, когда собирается вступить в схватку с противником, чтобы подбодрить себя и напугать врага. Крестьяне танцуют, радуясь хорошему урожаю. Так что желание танцевать — это извечная потребность человека выразить свои чувства. Конечно, как и во всяком искусстве, в танцах тоже нужна своя техника. Но только для того, чтобы полнее выразить чувства. Сама по себе техника может быть удивительной, заслуживающей самой высокой похвалы, но при этом она остается мертва, если нет огня, жара души.

Я окончательно поняла это, когда однажды увидела на одной из парижских выставок, посвященной древнему искусству, статуэтку, которая сразу же привлекла мое внимание. У статуэтки были отбиты рука и нога, но в изгибе ее тела было что-то «магнетическое», притягивающее, я не могла оторвать от нее глаз и позже, когда взглянула на пояснительную карточку, поняла почему: это была танцовщица…

Танцы в моей жизни часто были самой жизнью. Техникой, правда, я похвастать не могла, хотя и прошла первоначальную подготовку еще подростком, в Харбине, у бывшей балерины императорского театра Лидии Карловны Дроздовой[50]. Будучи уже довольно старенькой, она давала уроки танцев на дому, в крохотной комнатке, где помещались не боле трёх учениц. При этом она сама сидела на диване задрав юбку, так что видны были ее тоненькие ножки в черных чулочках и даже кружевные оборки, которыми были обшиты старомодные нижние панталончики. Вот так, сидя на диване, она «дрыгала» ногами, показывая, какие па нужно делать. При этом для ритма Лидия Карловна постоянно припевала: «Тьям-тьям, тьям-тьям…» Она тотчас замечала малейшую неточность в наших движениях. «“Паучья лапа” — руки тоже должны танцевать!» — кричала она одной из учениц, когда у той рука висела «без дела». «Зайчик-горностайчик» – этим прозвищем Лидия Карловна наградила самую маленькую ростом «балеринку» — Тасю (в будущем она стала известной акробатической танцовщицей, выступала в «Трио Астор»)[51]. Я у нее почему-то звалась «Сарой Бернар»: «Не надо драматической мины, когда вы танцуете па-дэ-ша», — частенько выговаривала мне Лидия Карловна.

Уроки были строго классического плана, но, заметив мою гибкость, строгая учительница прибавляла к занятиям со мной еще и элементы акробатики (замечу, в дальнейшем, когда я стала сама ставить танцы, это очень помогло). «Драматизм» ситуации заключался не только в свойстве моей натуры (хотя и это было отчасти), а еще в том, что я должна была скрывать от родителей свои занятия (с меня за обучение Лидия Карловна брала совсем немного). Папа с мамой были категорически против моего увлечения танцами. Когда во время урока к Лидии Карловне кто-нибудь заходил, я убегала в ее спальню и пряталась под кровать. Кончилось это, как и следовало ожидать, грандиозным скандалом. Выступив однажды незаметно для родителей перед публикой на сцене летнего сада в костюме клоуна под чужой фамилией, я, воодушевленная, отважилась выйти на сцену большого кинематографа в отчетном концерте с испанским танцем. Но в этот раз номер не прошел. Кинематограф находился недалеко от нашего дома, и, вероятно, папа что-то заподозрил, когда увидел большую афишу, хотя я и значилась там под другой фамилией. Он поджидал меня на улице после окончания концерта, и по одному его виду я поняла, что меня ждет дома грандиозный скандал.

Танцы пришлось оставить… до лучших времен.

Не знаю, были это лучшие или худшие времена, но, когда в Шанхае закрылся, прогорев, журнал «Прожектор», где я работала кем-то вроде секретаря, мне пришлось просто бедствовать, можно сказать, голодать. Одна из моих новых знакомых, выступавшая в ансамбле оперетты, предложила мне прийти на просмотр — одна из танцовщиц заболела — нужна была замена. Я со страхом согласилась.

Страх был ненапрасным: непривычные опереточные тру-ля-ля и не известные доселе танцевальные движения ввели меня в такое смятение, что, закружившись среди танцовщиц, я врезалась головой в живот премьера, певца Кудинова[52], и совсем растерялась. По окончании этой плачевной репетиции ко мне подошел балетмейстер Николай Михайлович Сокольский[53] и участливо поинтересовался: «Ларисса, говорят, ты пишешь хорошие стихи, зачем тебе танцевать?»

Я совершенно «завяла» и окончательно расстроилась. Но тут произошло настоящее чудо: одна из танцовщиц, Тася Ларская[54] (дай Бог ей здоровья, если она еще жива), взяв меня за руку, отвела в сторонку, когда все уже разошлись: «Я вижу, вы смутились и стесняетесь. Давайте я вам покажу все эти движения, они вовсе не трудные». И действительно, через пять минут я их уже знала наизусть. Вернувшись домой, я, конечно, поплакала, но потом, сжав зубы и кулаки, сказала себе: «И все-таки я буду танцевать!»

К счастью, именно так и произошло. Танцам были отданы много лет моей жизни. Но это было позже, а пока на следующий день я как ни в чем не бывало пришла на репетицию (у них просто не было времени искать еще одну танцовщицу). На этот раз все обошлось вполне благополучно. Так же успешно, без всяких эксцессов, прошел спектакль, в котором я дебютировала. Меня включили в состав балетного ансамбля. По утрам я стала ходить в балетную школу, которой руководила жена Сокольского — Евгения Павловна Баранова[55]. Школа располагалась на верхнем этаже театра «Лайсеум».

Но… театральные постановки случались довольно редко, а в кармане было пусто, поэтому нужно было что-то придумывать.

Я не помню, каким образом я узнала, что в большом дансинг-холле «Парамаунт» требуется девушка, которая должна на входе проверять билеты у посетителей. Стоять в дверях истуканом два-три часа, ложиться спать поздно и вставать рано, чтобы успеть в балетную школу, было труднее, чем танцевать. В большом зале «Парамаунта» в перерывах между танцами посетителям предлагалась небольшая программа — молодые девушки в легких костюмчиках отбивали чечетку под джазовую музыку модерн. Однажды директор дансинг-холла неожиданно поинтересовался, могу ли я танцевать. Я ответила утвердительно, но тут же заметила, что чечетку бить не умею. Тогда он сказал, что подыщет для меня учителя, а моя задача — найти партнершу моего роста, чтобы он нас мог включить в программу. Пока я училась степу, мне разрешили работать в баре, там заработок был побольше билетерского.

Партнершу я нашла фазу: моя новая приятельница Вера Мызина[56] тоже недавно приехала в Шанхай и тоже была без работы. Такая же длинноногая, как я, только блондинка (а я почти брюнетка) — все подходит хорошо. К тому же мы уже давно сидели на одном какао, которое Вера умудрялась брать в долг в лавке, и на китайских лепешках та-пин, которые я покупала прямо на улице. Мы обе давно мечтали получить стабильную работу, чтобы иметь возможность хоть иногда зайти в кафе и поесть простокваши с булочкой.

Бить чечетку мы с Верой научились довольно быстро, но задержались в дансинг-холле недолго. В баре я вообще пробыла всего неделю: названия дринков можно было выучить, но надо было еще улыбаться и болтать с посетителями, а видя мою сонную и кислую физиономию, распорядитель то и дело подходил и, растягивая пальцами рот, показывал мне, что улыбаться необходимо. Но какая там улыбка… А тут я еще нагрубила какому-то пьяному, чересчур «нежному» посетителю, и меня утолили. Я была этому даже рада, жаль только сандвичей, которые нам полагались по роду службы помимо жалованья.

Что касается чечетки, примадонна танцевальной программы в «Парамаунте» тоже не приняла нас (может быть, потому, что была чуточку ниже, а может, по другой причине). Вдобавок ко всему она была женой руководителя программы, и это все решило. С «Парамаунтом» нам пришлось распрощаться.

Но свой номер у нас был. Что стоило найти подходящую джазовую музычку, можно даже песенку, и попробовать себя, пусть в более скромном заведении, с танцевальной программой.

Костюмы тоже не проблема. Вера хорошо шила, да и я немного училась этому у мамы. Материи много не нужно — лифчик да трусики и оборочки из кусочков. В дело пошло старое розовое длинное платье с широкой юбкой — хватило на все. Костюмчики получились отличные и хорошо послужили нашей невзыскательной Терпсихоре. Кстати, вспомнилось, несколько лет спустя, когда наша опереточная примадонна Катюша Орловская[57] собиралась в репатриацию в СССР, я ей дала несколько своих танцевальных костюмов, в том числе и розовую юбочку моих первых выступлений, которая, как Катюша писала позже, послужила ей милой занавесочкой.

Ноты доставать не нужно, все музыканты знали выбранный нами довольно популярный мотивчик. Оставался один вопрос — кто устроит ангажемент. Самим наниматься было не принято: «луз фэйс» — теряешь лицо. Тут мы вспомнили об одном беженце из Германии, который, имея «слегка танцевальную» дочь, занялся устройством ангажементов и для других, выгадывая при этом кое-что для себя. Он быстро нашел для нас какой-то танцевальный клуб. Нельзя сказать, что мы пользовались бешеным успехом, но зрители за столиками нам улыбались и довольно дружно хлопали. Почему бы не похлопать двум задорным, симпатичным девчонкам, которые довольно ловко били чечетку? Заработали мы немного, при этом надо было отдать определенный процент немцу (он, бедняга, тоже едва сводил концы с концами, даже брюки брал напрокат — за плату, разумеется, так как его собственные были уже с «бахромой», а для того чтобы устроить ангажемент, нужно выглядеть прилично). Рассчитавшись с первым нашим импрессарио, мы все-таки решили попробовать наняться без его помощи. Прихорошились и отправились в один из больших дансинг-холлов, заявив, что недавно приехали из Манилы и собираемся показать свой номер. Китаец, который, скорее всего, был директором, расхвалил свое заведение и предложил прийти на следующий день и попробовать наш танец с оркестром.

И тут, к нашему ужасу, мы узнаем, что все музыканты — португальцы, прибывшие из Манилы. Мы ужасно боялись, что они заговорят с нами, а мы ни одного слова по-португальски не знали, и наш обман раскроется. Из предосторожности мы решили им даже не улыбаться, чтобы не давать повод к общению. Репетиция прошла благополучно. Нас наняли на уикенд Танец имел успех дирекция пригласила нас на следующий вечер, но при этом попросила показать еще один номер — в программе полагалось два выступления за вечер. Тут я вспомнила о моем испанском танце, за который еще в Харбине получила такой нагоняй от родителей. Ноты у меня сохранились. Дело было за костюмом. Спасло летнее платье с длинной юбкой, а для испанского «декора» пошла скатерть с разноцветной бахромой, мне ее подарили, чтобы прикрывать старый стол.

Нам заплатили вдвое больше.

Еще раз мы повторили нашу программу в недавно открывшемся очень нарядном кабаре китайского стиля. Переговоры вела Вера — с таким видом, что она не меньше чем Марлен Дитрих. Розовый дуэт и мое соло «со скатертью» имели успех. Нас ангажировали на очередной уикенд, но для этого нужны были уже новые танцы.

Помогла молодая, но довольно опытная танцовщица Зина Эль[58], посоветовав переменить костюмы и песенку, но при этом музыка должна быть в прежнем темпе. «А ты, — обратилась она ко мне, — используй свою гибкость. Я принесу ноты — легкую музычку, на один раз возьмешь пианиста, хватит, чтобы запомнить. Ноги вперед, потом назад, “перекидное на мост”, потом сесть на шпагат. И “колесо” на финал. Только нужен другой костюм».

Сказано – сделано. Костюм мы сшили сами — купили крохотный отрез черной блестящей материи и лоскут ярко-зеленой, которым «расшили» трусики и лифчик. На ноги — мягкие балетки, в которых я танцевала еще в школе. Так появился мой акробатический танец, а впридачу к нему новая песенка со старой чечеткой. Конечно, моя «акробатика» в сравнении с китайской была просто легкой детской забавой, но она и не претендовала на что-то особенное, скорее служила украшением простенького танца.



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2021-03-10; просмотров: 48; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 3.21.233.41 (0.121 с.)