Заглавная страница Избранные статьи Случайная статья Познавательные статьи Новые добавления Обратная связь FAQ Написать работу КАТЕГОРИИ: АрхеологияБиология Генетика География Информатика История Логика Маркетинг Математика Менеджмент Механика Педагогика Религия Социология Технологии Физика Философия Финансы Химия Экология ТОП 10 на сайте Приготовление дезинфицирующих растворов различной концентрацииТехника нижней прямой подачи мяча. Франко-прусская война (причины и последствия) Организация работы процедурного кабинета Смысловое и механическое запоминание, их место и роль в усвоении знаний Коммуникативные барьеры и пути их преодоления Обработка изделий медицинского назначения многократного применения Образцы текста публицистического стиля Четыре типа изменения баланса Задачи с ответами для Всероссийской олимпиады по праву Мы поможем в написании ваших работ! ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?
Влияние общества на человека
Приготовление дезинфицирующих растворов различной концентрации Практические работы по географии для 6 класса Организация работы процедурного кабинета Изменения в неживой природе осенью Уборка процедурного кабинета Сольфеджио. Все правила по сольфеджио Балочные системы. Определение реакций опор и моментов защемления |
Алексей Куликов приходит в яростьСодержание книги Поиск на нашем сайте
До войны Алексей Куликов был человек мирный, тихий, приверженный к земле. Хоть и молодой он был, а и старики его советом не брезговали. Был у него талант: понимал в земле. Понимал по‑своему, по‑крестьянски, потому что каждый человек свое понятие о земле имеет. Для инженера земля – руда, уголь, золото, для строителя – грунт, для моряка – берег. А для Куликова земля – пшеница, рожь, корма, пар, огороды. На войне Куликов долго не мог привыкнуть к тому, что этот пшеничный клин – не клин вовсе, а «огневая позиция», огород – не огород, а «командный пункт комбата». Своего молоденького взводного командира Куликов чуть не в ярость приводил. Бывало, докладывает Куликов: – Так точно, товарищ младший лейтенант, ваше приказание сполнил. Ходил к капитану на огород, докладал, что пушка из пшаницы переехала в гречку… Расстроится таким докладом взводный командир: сначала терпеливо, а потом уж волнуясь и сердясь, станет разъяснять Куликову, как по‑военному говорить нужно. Выслушает его Куликов и сокрушенно вздохнет. И то огорчительно, что хорошего человека – командира расстроил, и то, что военной премудрости постигнуть не может. А всего более горько то, что пшеницу топчут войска, по гречихе пушки колесами ездят, подсолнухи, как подрезанные, падают. Война. И навсегда запомнилось Куликову, как отступали наши войска из пшеничного края. Пшеница – ее только и видел Куликов, золотую, рослую, могучую пшеницу. И как шумела она под степным ветром, тоскуя по серпу, и как осыпалась, и как ее сначала топтали, а потом жгли, чтоб не досталась врагу; и горек был дым пшеничного поля, – этого запаха гари Куликову никогда не забыть. Через многие города и села прошел Алексей Куликов и везде видел: аккуратно, богато, чисто жили здесь до войны люди. За Днестром, в каменец‑подольских селах, соломенные крыши точно девки‑модницы причесаны: где надо, подстрижено, где надо, в косы заплетено, где надо, завито и кучерявится, – парикмахерская работа! За Бугом – виноградники, баштаны, арбузы пудовые, а тыквам – весу нет; у молдаван хаты каменные; у болгар – над окнами гроздья красного перца на ниточках, как монисто у девчат на шее. За Днепром степи жирные, черноземные, села огромные, а хатки веселые, во все колера крашенные – голубые, розовые, кремовые… Украинцы чисто живут. У них в хатах даже дух легкий: травой, что ли, пахнет или сладким сеном. Аккуратно жили люди. Богато. Следы этой вольготной жизни Куликов заставал везде. И плакали люди, глядя, как разоряется эта жизнь, а у Куликова тоской и яростью наливалось сердце. Низко‑низко опустив голову, шел он этим крестным путем, сквозь дым и гарь, и женщины у колодцев провожали его долгим прощальным взглядом. Ничего не говорили женщины, не кричали, не плакали и рук не заламывали над головой, только молча смотрели вслед, но глаза их, сухие и горькие, жгли Куликову душу, словно он был всему виной. Да, он был всему виной, и на нем была великая вина перед народом, потому что он плохо дрался. И, когда вышла неустойка и часть попала в окружение, он тоже, как некоторые другие, боя не приняв, бросил винтовку и побежал куда глаза глядят. И три ночи после этого пролежал он с товарищем в кукурузе, пока голод не выгнал их на дорогу. И, когда вышли они из кукурузы, босые, рваные, безоружные, вокруг них и на много верст вперед уже стояли столбы дыма, горели сахарные заводы, мельницы, села; а у дороги висели повешенные колхозники, их синие ноги качались над травой. Много дней и ночей шел Куликов с товарищем по разоренной земле, выпрашивая хлеб в селах и прячась от немецких патрулей, – и всё не могли выйти к своим. И однажды товарищ, не выдержав, сел на камень у дороги и, показывая на свои окровавленные ноги, сказал: – Никуда не пойду больше. Все одно – пропала Расея. Куликов ничего не ответил, постоял немного, подумал и, не оглядываясь, пошел дальше один. Он не знал, что сталось с Россией, и где теперь наши, и как далеко шагнул немец, но смутно чувствовал он всем существом своим: пропасть Россия не может. И более отчетливо: надо пробираться к своим. И брел. С большой дороги он давно ушел, брел проселками, лесными тропами, полевыми дорожками промеж высоких подсолнухов, селений избегал и только в сумерки появлялся где‑нибудь на хуторах и робко стучал в окошко крайней избы. Только б не нарваться на немцев, а у русского человека всегда найдется для него кусок хлеба с солью да пук соломы. Так однажды, в полдень, попал он на выселки, и голод загнал его в хату. Он постучал. Выглянула молодайка, красивая, теплая, рослая баба. Она сперва испугалась его: страшен он теперь стал, бородатый и нечесаный, а потом ввела в хату, усадила за стол, а сама заметалась по комнате от печи к столу, от стола к каморке. И пока он ел – сперва жадно, торопясь, а потом, насытившись и вспомнив деревенский обычай, медленно и степенно, как в гостях, – она рассказала ему, что сюда немцы еще не заглядывали, но у людей страху много; все под страхом ходят, и жизни никакой нет. А он хлебал молоко, слушал ее бабьи жалобы, вдовьи тревоги и сочувственно кивал головой, потому что действительно на войне горше всего от фашистов приходится курице и бабе: курицу – в котел, бабу – на поруганье. Насытившись, он вытер рот рукавом, глянул в окно – солнце еще было высоко в небе – и сказал, кланяясь: – Спасибо, хозяюшка. Теперь я пойду. Но она посмотрела на его окровавленные ноги и покачала головой: – Куда ты пойдешь? Не дойти тебе, – и, опустив глаза в половицы, тихо, словно самой себя стыдясь, докончила: – Оставайся здесь. Живи. Мужика у меня нет, а без мужчины бабе плохо. Хозяйство валится… Он потоптался на месте – тепло, хорошо было в избе, еще сытно пахло борщом и спелыми яблоками из каморки, на дощатом полу сладко умирали травы – не то мята, не то чебрец… – Хорошо, – тихо ответил он. В сумерки, когда хозяйка пошла доить корову, он вышел из хаты покурить на крыльцо. Свою бороду он теперь расчесал, а белье сменил, – баба дала мужнино. Покуривая, он стоял на крыльце и оглядывал двор. Он заметил, что двор хозяйственный, а огород большой. «Ишь, капуста какая… серебряная!» – умиленно подумал он. И тут же: «А плетень чинить надо». И не было вокруг ни войны, ни смерти, ни крови. Он пошел по двору, ступал медленно, важно, как хозяин. Трогал рукой вещи, все знакомые, все привычные. «Траву косить надо!» Он потрогал рукой косу. И сразу окружил его привычный крестьянский мир, и пахнуло теплом из хлева, и сладко заныло сердце, и зачесались руки работника… Эту ночь он спал на перине, чистый, сытый, в чужом и чистом белье. Сонно и счастливо дышала молодайка и улыбалась во сне своему случайному бабьему счастью. А Алексей не спал. Не спалось ему на подушках – то ли душно в избе, то ли травы на полу умирают беспокойно, чебрец или мята, и запах их бередит душу… Вспоминались Алексею дом, и жена, и дети, и товарищи, – которые уцелели из них! – и тощие пензенские поля – песок и суглинок, и рыжий старшина роты, как он, бывало, все ворчал: «Едоков в роте много – вояк, погляжу, мало», и виселицы на перекрестке дорог, и синие ноги над травой – «а я тут лежу на чужой перине, прохлаждаюсь», – и дым над полями и селами, как горела земля и становилась черной, сморщенной, горькой… Никогда теперь не уснуть спокойно Алексею Куликову, пока горит родная земля. Тихо встал он с перины – хозяйку бы не разбудить! – тихо оделся, постоял у двери. Прошептал: «Спасибо, хозяюшка. Не осуди!» – и, махнув рукой, вышел. И когда вышел на свежий ветер, стало на душе его легко и вольно. И опять была перед ним дорога в дыму и крови – крестный путь русского народа. И опять он шел через дымящиеся села, мимо пепелищ и виселиц, и горькие слезы женщин падали в его душу, младенческий крик звенел в его ушах, – этого предсмертного крика ему никогда не забыть. Он был честный и мудрый, справедливый мужик, простой души и чистой совести. Он привык во всем разбираться медленно и осторожно, любил всех выслушать, чтоб всех понять и никого не обидеть. И когда он видел пожары и трупы, он понимал – это война, про это и деды рассказывали. Но детей, детей за что? Он стоял над детским трупиком, над беленькой девочкой, которую так, походя, пристрелил фашист, и не понимал: зачем? за что? И думал: «Вот и мою Анютку, довелись, так же…» В другой раз он увидел, как грабят немцы кооператив, напихивают в танки ящики, бочки, мануфактуру… И вдруг вспомнилось Куликову, как, бывало, после хлебосдачи приходил он в сельпо и, облокотившись на прилавок, начинал с продавцом Иваном Родионовым серьезный разговор. Иван Родионов надевал на этот случай очки в жестяной оправе и доставал из‑под прилавка тетрадь заказов, а Куликов говорил ему, что затеял он к зиме новую шубу построить, а хозяйке понадобится маркизет, а сынишка пойдет в школу, стало быть – валеночки… – За маркизет не ручаюсь, – озабоченно отвечал Иван Родионов, – но что будет, по силе возможности… Вот теперь тащат немцы маркизет, сукна, валенки. Они разбили двери, сломали замки, разворотили полки… И опять не понимал Куликов: «По какому праву? Ведь это же наше, мое добро…» Раз проходил он мимо разбитого немцами родильного дома. Не с руки ему было, а зашел. Словно силой какой потянуло. Были выбиты в доме все стекла, и мебель переломана, и на полу солома, навоз и грязь. Через все палаты прошел Куликов, и лицо его было каменным, а глаза сухими. А в одной палате не выдержал – уронил слезу. Детские кровати тут были. Беленькие, махонькие, кроватки для новорожденных. И он долго стоял, склонившись над пустой кроваткой, как тогда над трупом девочки в ситцевом платьице с горошинами. И вспомнилось ему, как однажды, ранней весенней зарей, приехал он в район в больницу, – жена рожала первенького. Доктор вышел на крыльцо, поздравил с сыном. Покурили. «Летчик будет?» – пошутил врач. «Нет, – ответил Алексей, – будет, как отец, пахарем». Такая в то утро теплынь была, и вся местность звенела, точно вокруг всё колокола и жаворонки, а у больничного крыльца, застоявшись, нетерпеливо ржали копи, добрые рыжие кони, и в бричке пылала под солнцем гора золотой соломы, – это чтоб новорожденного не растрясти. И впервые подумал Куликов здесь, у пустой детской кроватки: «До чего ж складно было все у нас устроено на нашей земле! Если жене рожать – больница, сына учить – школа, семена травить – лаборатория, трактор ладить к весне – МТС». Все разрушил фашист, все, что было любо и дорого Алексею Куликову, все, к чему привык он, чем жил. Весь уклад его жизни растоптал фашист. Нет, это не такая война, про которую деды рассказывали. Нет, это не такой враг. И все накипало и накипало сердце Куликова яростью… Трудно его рассердить, но горе тому, кто рассердит его! Однажды он засиделся в хате, куда загнала его непогода. Хозяин, степенный пожилой мужик, оставлял ночевать – дождь на дворе, холодно. Куликову и самому не хотелось уходить – сколько дорог уж он прошел, сколько еще идти! – но деликатничал: «Время неспокойное, может, стесню?» Они беседовали негромко и неторопливо, и все о том же: что времена пришли страшные, беда, разорение. Вдруг – громкий стук приклада в дверь, звон стекла, и – немцы. Они не вошли, как люди в чужую избу входят, сняв на пороге шапку и поздоровавшись, – ворвались. Один сразу же забегал по избе, другой бросился к столу, третий нетерпеливо закричал хозяину: – Фить! Фить! – и показал рукой на дверь. Хозяин не сразу понял, чего хочет от него гитлеровец. Он чуял: стряслась беда, а какая – еще неведомо. Но немец все злее кричал ему: «Фить! Фить!» – и пистолетом показывал на дверь. И только тогда хозяин сообразил, что его просто гонят из хаты на улицу. Он растерялся: как же можно такое? Ведь это его изба. Может, они не знают, что эта изба – его, его собственная? Может, они не верят, что это его хата? Так все соседи подтвердят. Вот и иконы в углу – ими еще при деде освятили новоселье, вот и сундук, купленный в Ромнах на базаре, вот постель, стол, карточки на стене – все его, хозяина, вещи. Он разводил руками, объяснял, тыкал пальцем то в фотографии, то в иконы, но немец уже совсем свирепо крикнул ему: «Фить!» – и вышвырнул его за порог. Просто вышвырнул. Потом обернулся и встретил взгляд Куликова. Тяжелый был этот взгляд, даже немец опешил. – Рус? – пробормотал он. – Да, рус. Русский, – гордо ответил Куликов. – Русский я, – повторил он еще раз. – Рус – собака… – сказал, наливаясь злобой, гитлеровец и вдруг сорвал с головы Куликова шапку (память о молодайке) и надел на себя. – Рус ничего не надо. Рус – собака, – сказал он, уже хохоча и довольный собой. – Сам ты собака! – закричал Куликов, но пинок вышвырнул его за дверь. Он очутился в темноте. Медленно падал дождь. У плетня стоял хозяин и плакал. Не плакал даже, а как‑то странно скрипел зубами, и Куликов понял, что это от горькой обиды. Нет той обиды горше, когда тебя из собственной хаты выгнали. А дождь все падал и падал. Куликов подошел к хозяину и стал рядом у плетня. – Убивать их надо, – негромко сказал он, – всех убивать. Но хозяин вдруг яростно обернулся к нему. То ли больше он людям не верил, то ли надо было злобу сорвать, но ответил он с сердцем: – Тебе‑то что? Твоих‑то, пензенских, не касается. Твои‑то, пензенские, гитлеровца не пробовали… – Может быть, пензенских не касается, – обиженно согласился Куликов. И вдруг закричал: – А душа? Душа что? Душу ты не считаешь? Что ж, у меня не русская душа? Никогда раньше не задумывался Алексей Куликов о том, какая у него душа – русская или нерусская. В колхозе у них всякий люд был – и русские, и татары, и мордва. И человека ценили там по тому, как трудится человек. Но сегодня, когда фыркнул ему немец: «Ты, рус, – собака», – остро почувствовал Алексей Куликов, что кипит в нем гордая и вольная русская душа и душу эту ни оплевать, ни растоптать, ни унизить нельзя. И не было в этой душе сейчас ни сомнений, ни жалости, ни страха – только ненависть. Ненависть душу жгла. Когда памятным июньским вечером ехал Алексей Куликов служить в армию, казалось ему, будет эта война недолгой и нестрашной, вроде осенних сборов приписного состава. Но теперь, пройдя крестным путем много километров, не спрашивал себя Алексей Куликов, долго ли, много ли ему воевать. Знал: до тех пор воевать, пока не уничтожим врага. Немецкие патрули, мимо которых пробирался он, и не знали, что это идет к своим Алексей Куликов, русский солдат, твердо положивший в душе своей биться с врагом, жестоко биться, без страха, без жалости, без пощады. До конца.
|
||||
Последнее изменение этой страницы: 2021-01-14; просмотров: 58; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы! infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 18.222.67.8 (0.009 с.) |