Разгадка ста тридцати пяти процентов 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Разгадка ста тридцати пяти процентов



 

Наша бригада нестройной и рваной толпой вяло шествовала «домой» на третий лагпункт. Шествовали и мы с Юрой. Все‑таки очень устали, хотя и наработали не бог знает сколько. Рабочие сведения с отметкой о ста тридцати пяти процентах выработки лежали у меня в кармане и вызывали некоторое недоумение: с чего бы это?

Здесь, в Медгоре, мы очутились на самых низах социальной лестницы лагеря. Мы были окружены и придавлены неисчислимым количеством всяческого начальства, которое было поставлено над нами с преимущественной целью – выколотить из нас возможно большее количество коммунистической прибавочной стоимости. А коммунистическая прибавочная стоимость – вещь гораздо более серьезная, чем та, капиталистическая, которую в свое время столь наивно разоблачал Маркс. Здесь выколачивают все, до костей. Основные функции выколачивания лежат на всех «работодателях», то есть, в данном случае, на всех, кто подписывал нам эти рабочие сведения.

Проработав восемь часов на перекладке досок и бревен, мы ощутили с достаточной ясностью: при существующем уровне питания и тренированности мы не то что ста тридцати пяти, а, пожалуй, и тридцати пяти процентов не выработаем. Хорошо, попалась добрая душа, которая поставила нам сто тридцать пять процентов. А если завтра доброй души не окажется? Перспективы могут быть очень невеселыми.

Я догнал нашего бригадира, угостил его папироской и завел с ним разговор о предстоящих нам работах и о том, кто, собственно, является нашим начальством на этих работах. К термину «начальство» наш бригадир отнесся скептически.

– Э, какое тут начальство, все своя бражка.

Это объяснение меня не удовлетворило. Внешность бригадира была несколько путаной: какая же «бражка» является для него «своей»? Я переспросил.

– Да в общем же – свои ребята. Рабочая публика.

Это было яснее, но ненамного. Во‑первых, потому, что сейчас в России нет слоя более разнокалиберного, чем пресловутый рабочий класс, и, во‑вторых, потому, что званием рабочего прикрывается очень много очень разнообразной публики: и урки, и кулаки, и делающие карьеру активисты, и интеллигентская молодежь, зарабатывающая пролетарские мозоли и пролетарский стаж, и многие другие.

– Ну, знаете, рабочая публика бывает уж очень разная.

Бригадир беззаботно передернул плечами.

– Где разная, а где и нет. Тут гаражи, электростанции, мастерские, мельницы. Кого попало не поставишь. Тут заведуют рабочие, которые с квалификацией, с царского времени рабочие.

Квалифицированный рабочий, да еще с царского времени – это было уже ясно, определенно и весьма утешительно. Сто тридцать пять процентов выработки, лежавшие в моем кармане, потеряли характер приятной неожиданности и приобрели некоторую закономерность: рабочий – всамделишный, квалифицированный, да еще царского времени, не мог не оказать нам, интеллигентам, всей той поддержки, на которую он при данных обстоятельствах мог быть способен. Правда, при «данных обстоятельствах» наш, еще неизвестный мне, комендант кое‑чем и рисковал: а вдруг бы кто‑нибудь разоблачил нашу фактическую выработку? Но в Советской России люди привыкли к риску, и к риску не только за себя самого.

Не знаю, как кто, но лично я всегда считал теорию разрыва интеллигенции с народом – кабинетной выдумкой, чем‑то весьма близким к так называемым сапогам всмятку, одним из тех изобретений, на которые так охочи и такие мастера русские пишущие люди. Сколько было выдумано всяких мировоззренческих, мистических, философических и потусторонних небылиц! И какая от всего этого получилась путаница в терминах, понятиях и мозгах! Думаю, что ликвидация всего этого является основной, насущнейшей задачей русской мысли, вопросом жизни и смерти интеллигенции, не столько подсоветской – там процесс обезвздоривания мозгов «в основном» уже проделан, – сколько эмигрантской.

…В 1921‑22 году Одесса переживала так называемые «дни мирного восстания». «Рабочие» ходили по квартирам «буржуазии» и грабили все, что де‑юре было лишним для буржуев и де‑факто казалось нелишним для восставших. Было очень просто сказать: вот вам ваши рабочие, вот вам русский рабочий класс. А это был никакой не класс, никакие не рабочие. Это была портовая шпана, люмпен‑пролетариат Молдаванки и Пересыпи, всякие отбившиеся люди, так сказать, генеалогический корень нынешнего актива. Они не были рабочими в совершенно такой же степени, как не был интеллигентом дореволюционный околодочный надзиратель, бивший морду пьяному дворнику, как не был интеллигентом – то есть профессионалом умственного труда – старый барин, пропивавший последние закладные.

Все эти мистически‑кабинетные теории и прозрения сыграли свою жестокую роль. Они раздробили единый народ на противостоящие друг другу группы. Отбросы классов были представлены как характерные представители их. Большевизм, почти гениально использовав путаницу кабинетных мозгов, извлек из нее далеко не кабинетные последствия.

Русская революция, которая меня, как и почти всех русских интеллигентов, спихнула с «верхов» – в моем случае очень относительных – и погрузила в «низы» – в моем случае очень неотносительные (уборка мусорных ям в концлагере – чего уж глубже), – дала мне блестящую возможность проверить свои и чужие точки зрения на некоторые вопросы. Должен сказать откровенно, что за такую проверку годом концентрационного лагеря заплатить стоило. Склонен также утверждать, что для некоторой части российской эмиграции год концлагеря был бы великолепным средством для протирания глаз и приведения в порядок мозгов. Очень вероятно, что некоторая группа новых возвращенцев221 этим средством принуждена будет воспользоваться.

В те дни, когда культурную Одессу грабили «мирными восстаниями», я работал грузчиком в Одесском рабочем кооперативе. Меня послали с грузовиком пересыпать бобы из каких‑то закромов в мешки на завод Гена222, на Пересыпи. Шофер с грузовиком уехал, и мне пришлось работать одному.

Было очень неудобно – некому мешок держать. Работаю. Прогудел заводской гудок. Мимо склада – он был несколько в сторонке – бредут кучки рабочих, голодных, рваных, истомленных. Прошли, заглянули, пошептались, потоптались, вошли в склад.

– Что ж это они, сукины дети, на такую работу одного человека поставили?

Я ответил, что что же делать, вероятно, людей больше нет.

– У них‑то грузчиков нету? У них по комиссариатам одни грузчики и сидят. Ну, давайте мы вам подсобим.

Подсобили. Их было человек десять – и бобы были ликвидированы в течение часа. Один из рабочих похлопал ладонью последний завязанный мешок.

– Вот, значит, ежели коллективно поднажмать, так раз – и готово. Ну, закурим, что ли, чтоб дома не журились.

Закурили, поговорили о том о сем. Стали прощаться. Я поблагодарил. Один из рабочих, сумрачно оглядывая мою внешность, как‑то, как мне тогда показалось, подозрительно спросил:

– А вы‑то давно на этом деле работаете?

Я промычал что‑то не особенно внятное. Первый рабочий вмешался в мои междометия.

– А ты, товарищок, дуру из себя не строй, видишь, человек образованный, разве его дело с мешками таскаться.

Сумрачный рабочий плюнул и матерно выругался:

– Вот поэтому‑то, мать его…, так все и идет. Которому мешки грузить, так он законы пишет, а которому законы писать, так он с мешками возится. Учился человек, деньги на него страчены… По такому путе далеко‑о мы пойдем.

Первый рабочий, прощаясь и подтягивая на дорогу свои подвязанные веревочкой штаны, успокоительно сказал:

– Ну ни черта. Мы им кишки выпустим!

Я от неожиданности задал явственно глуповатый вопрос: кому это им?

– Ну уж кому это и вы знаете, и мы знаем.

Повернулся, подошел к двери, снова повернулся ко мне и показал на свои рваные штаны.

– А вы это видали?

Я не нашел, что ответить: я и не такие штаны видал, да и мои собственные были ничуть не лучше.

– Так вот, значит, в семнадцатом году, когда товарищи про все это разорялись, вот, думаю, будет рабочая власть, так будет у меня и костюмчик, и все такое. А вот с того времени – как были эти штаны, так одни и остались. Одного прибавилось – дыр. И во всем так. Хозяева! Управители! Нет, уж мы им кишки выпустим…

Насчет «кишок» пока что – не вышло. Сумрачный рабочий оказался пророком: пошли, действительно, далеко – гораздо дальше, чем в те годы мог кто бы то ни было предполагать….

Кто же был типичен для рабочего класса? Те, кто грабил буржуйские квартиры, или те, кто помогал мне грузить мешки? Донбассовские рабочие, которые шли против добровольцев, подпираемые сзади латышско‑китайско‑венгерскими пулеметами, или ижевские рабочие, сформировавшиеся в ударные колчаковские полки?

Прошло много, очень много лет. Потом были: «углубления революции», ликвидация кулака как класса, на базе сплошной «коллективизации деревни», голод на заводах и в деревнях, пять миллионов людей в концентрационных лагерях, ни на один день не прекращающаяся работа подвалов ВЧК‑ОГПУ‑Наркомвнудела.

За эти путаные и трагические годы я работал грузчиком, рыбаком, кооператором, чернорабочим, работником социального страхования, профработником и, наконец, журналистом. В порядке ознакомления читателей с источниками моей информации о рабочем классе России, а также и об источниках пропитания этого рабочего класса – мне хотелось бы сделать маленькое отступление на аксаковскую тему о рыбной ловле удочкой.

В нынешней советской жизни это не только тихий спорт, на одном конце которого помещается червяк, а на другом дурак. Это способ пропитания. Это один – только один – из многих ответов на вопрос: как же это, при том способе хозяйствования, какой ведется в Советской России, пролетарская и непролетарская Русь не окончательно вымирает от голода. Спасают, в частности, просторы. В странах, где этих просторов нет, революция обойдется дороже.

Я знаю инженеров, бросавших свою профессию для рыбной ловли, сбора грибов и ягод. Рыбной ловлей, при всей моей бесталанности в этом направлении, не раз пропитывался и я. Так вот. Бесчисленные таборы рабочих: и использующих свой выходной день, и тех, кто добывает пропитание свое в порядке «прогулов», «лодырничанья» и «летучести», бродят по изобильным берегам российских озер, прудов, рек и речушек. Около крупных центров, в частности под Москвой, эти берега усеяны «куренями» – земляночки, прикрытые сверху хворостом, еловыми лапами и мхом. Там ночуют пролетарские рыбаки или в ожидании клева отсиживаются от непогоды.

…Берег Учи. Под Москвой. Последняя полоска заката уже догорела. Последняя удочка уже свернута. У ближайшего куреня собирается компания соседствующих удильщиков. Зажигается костер, ставится уха. Из одного мешка вынимается одна поллитровочка, из другого – другая. Спать до утренней зари не стоит. Потрескивает костер, побулькивают поллитровочки, изголодавшиеся за неделю желудки наполняются пищей и теплом – и вот у этих‑то костров начинаются самые стоящие разговоры с пролетариатом. Хорошие разговоры. Никакой мистики. Никаких вечных вопросов. Никаких потусторонних тем. Простой, хороший, здравый смысл. Или, в английском переводе, «common sense», проверенный веками лучшего в мире государственного и общественного устройства. Революция, интеллигенция, партия, промфинплан, цех, инженеры, прорывы, быт, война и прочее встают в таком виде, о каком и не заикается советская печать, и таких формулировках, какие не приняты ни в одной печати мира…

За этими куренями увязались было профсоюзные культотделы и понастроили там «красных куреней» – домиков с культработой, портретами Маркса, Ленина, Сталина и с прочим «принудительным ассортиментом». Из окрестностей этих куреней не то что рабочие, а и окуни, кажется, разбежались. «Красные курени» поразвалились и были забыты. Разговоры у костров с ухой ведутся без наблюдения и руководства со стороны профсоюзов. Эти разговоры могли бы дать необычайный материал для этаких предрассветных «записок удильщика», таких же предрассветных, какими перед освобождением крестьян были тургеневские «Записки охотника».

 

* * *

 

Из бесконечности вопросов, подымавшихся в этих разговорах «по душам», здесь я могу коснуться только одного, да и то мельком, без доказательств – это вопроса отношения рабочего к интеллигенции.

Если «разрыва» не было и до революции, то до последних лет не было и ясного, исчерпывающего понимания той взаимосвязанности, нарушение которой оставляет кровоточащие раны на теле и пролетариата, и интеллигенции. Сейчас, после страшных лет социалистического наступления, вся трудящаяся масса частью почувствовала, а частью и сознательно поняла, что когда‑то и как‑то она интеллигенцию проворонила. Ту интеллигенцию, среди которой были и идеалисты, была, конечно, и сволочь (где же можно обойтись без сволочи?), но которая в массе функции руководства страной выполняла во много раз лучше, честнее и человечнее, чем их сейчас выполняют партия и актив. И пролетариат, и крестьянство – я говорю о среднем рабочем и о среднем крестьянине – как‑то ощущают свою вину перед интеллигенцией, в особенности перед интеллигенцией старой, которую они считают более толковой, более образованной и более способной к руководству, чем новую интеллигенцию. И вот поэтому везде, где мне приходилось сталкиваться с рабочими и крестьянами не в качестве «начальства», а в качестве равного или подчиненного, я ощущал с каждым годом революции все резче и резче некий неписаный лозунг русской трудовой массы:

Интеллигенцию надо беречь.

Это не есть пресловутая российская жалостливость – какая уж жалостливость в лагере, который живет трупами и на трупах. Это не есть сердобольная сострадательность богоносца к пропившемуся барину. Ни я, ни Юра не принадлежали и в лагере к числу людей, способных, особенно в лагерной обстановке, вызывать чувство жалости и сострадания: мы были и сильнее, и сытее среднего уровня. Это была поддержка «трудящейся массы» того самого ценного, что у нее осталось: наследников и будущих продолжателей великих строек русской государственности и русской культуры.

 

* * *

 

И я, интеллигент, ощущаю ясно, ощущаю всем нутром своим: я должен делать то, что нужно и что полезно русскому рабочему и русскому мужику. Больше я не должен делать ничего. Остальное – меня не касается, остальное от лукавого.

 

Трудовые дни

 

Итак, на третьем лагпункте мы погрузились в лагерные низы и почувствовали, что мы здесь находимся совсем среди своих. Мы перекладывали доски и чистили снег на дворах Управления, грузили мешки на мельнице, ломали лед на Онежском озере, пилили и рубили дрова для чекистких квартир, расчищали подъездные пути и пристани, чистили мусорные ямы в управленческом городке. Из десятка заведующих, комендантов, смотрителей и прочих не подвел ни один: все ставили сто тридцать пять процентов выработки – максимум того, что можно было поставить по лагерной конституции. Только один раз заведующий какой‑то мельницей поставил нам сто двадцать пять процентов. Юра помялся, помялся и сказал:

– Что же это вы, товарищ, нам так мало поставили? Все ставили по сто тридцать пять, чего уж вам попадать в отстающие?

Заведующий с колеблющимся выражением в обалделом и замороченном лице посмотрел на наши фигуры и сказал:

– Пожалуй, не поверят, сволочи.

– Поверят, – убежденно сказал я. – Уже один случай был, наш статистик заел, сказал, что в его колонне сроду такой выработки не было.

– Ну? – с интересом переспросил заведующий.

– Я ему дал мускулы пощупать.

– Пощупал?

– Пощупал.

Заведующий осмотрел нас оценивающим взором.

– Ну ежели так, давайте вам переправлю. А то бывает так: и хочешь человеку ну хоть сто процентов поставить, а в нем еле душа держится, кто ж поверит. Такому, может, больше, чем вам, поставить нужно бы. А поставишь – потом устроят проверку – и поминай как звали.

 

* * *

 

Жизнь шла так: нас будили в половине шестого утра, мы завтракали неизменной ячменной кашей, и бригады шли в Медвежью Гору. Работали по десять часов, но так как в Советской России официально существует восьмичасовый рабочий день, то во всех решительно документах, справках и сведениях ставилось: отработано часов – 8. Возвращались домой около семи, как говорится, без рук и без ног. Затем нужно было стать в очередь к статистику, обменять у него рабочие сведения на талоны на хлеб и на обед, потом стать в очередь за хлебом, потом стать в очередь за обедом. Пообедав, мы заваливались спать, тесно прижавшись друг к другу, накрывшись всем, что у нас было, и засыпали как убитые, без всяких снов.

Кстати, о снах. Чернавины223 рассказывали мне, что уже здесь, за границей, их долго терзали мучительные кошмары бегства и преследования. У нас всех трех тоже есть свои кошмары – до сих пор. Но они почему‑то носят иной, тоже какой‑то стандартизированный, характер. Все снится, что я снова в Москве и что снова нужно бежать. Бежать, конечно, нужно – это аксиома. Но как это я сюда опять попал? Ведь вот был же уже за границей, неправдоподобная жизнь на свободе ведь уже была реальностью, и, как часто бывает в снах, как‑то понимаешь, что это – только сон, что уже не первую ночь наседает на душу этот угнетающий кошмар, кошмар возвращения к советской жизни. И иногда просыпаюсь от того, что Юра и Борис стоят над кроватью и будят меня.

Но в Медгоре снов не было. Какой бы холод ни стоял в бараке, как бы ни выла полярная вьюга за его тонкими и дырявыми стенками, часы сна проходили как мгновение. За свои сто тридцать пять процентов выработки мы все‑таки старались изо всех своих сил. По многим причинам. Главное, может, потому, чтобы не показать барского отношения к физическому труду. Было очень трудно первые дни. Но килограмм с лишним хлеба и кое‑что из посылок, которые здесь, в лагерной столице, совсем не разворовывались, с каждым днем вливали новые силы в наши одряблевшие было мышцы.

Пяти‑шестичасовая работа с полупудовым ломом была великолепной тренировкой. В обязательной еженедельной бане я с чувством великого удовлетворения ощупывал свои и юрочкины мускулы и с еще большим удовлетворением отмечал, что порох в пороховницах – еще есть. Мы оба считали, что мы устроились почти идеально: лучшего и не придумаешь. Вопрос шел только о том, как бы нам на этой почти идеальной позиции удержаться возможно дольше. Как я уже говорил, третий лагпункт был только пересыльным лагпунктом, и на задержку здесь рассчитывать не приходилось. Как всегда и везде в Советской России, приходилось изворачиваться.

 

Извернулись

 

Наши работы имели еще и то преимущество, что у меня была возможность в любое время прервать их и пойти околачиваться по своим личным делам.

Я пошел в УРО – учетно‑распределительный отдел лагеря. Там у меня были кое‑какие знакомые из той полусотни «специалистов учетно‑распределительной работы», которых Якименко привез в Подпорожье в дни бамовской эпопеи. Я толкнулся к ним. Об устройстве в Медгоре нечего было и думать: медгорские учреждения переживали период жесточайшего сокращения. Я прибегнул к путаному и, в сущности, нехитрому трюку: от нескольких отделов УРО я получил ряд взаимоисключающих друг друга требованиий на меня и на Юру в разные отделения, перепутал наши имена, возрасты и специальности и потом лицемерно помогал нарядчику в УРЧе первого отделения разобраться в полученных им на нас требованиях: разобраться в них вообще было невозможно. Я выразил нарядчику свое глубокое и искреннее соболезнование.

– Вот сукины дети, сидят там, путают, а потом на нас ведь все свалят.

Нарядчик, конечно, понимал: свалят именно на него, на кого же больше? Он свирепо собрал пачку наших требований и засунул их под самый низ огромной бумажной кучи, украшавшей его хромой, дощатый стол.

– Так ну их всех к чортовой матери. Никаких путевок по этим хреновинам я вам выписывать не буду. Идите сами в УРО, пусть мне пришлют бумажку, как следует. Напутают, сукины дети, а потом меня из‑за вас за зебры и в ШИЗО.

Нарядчик посмотрел на меня раздраженно и свирепо. Я еще раз выразил свое соболезнование.

– А я‑то здесь при чем?

– Ну и я ни при чем. А отвечать никому не охота. Я вам говорю: пока официальной бумажки от УРО не будет, так вот ваши требования хоть до конца срока пролежат здесь.

Что мне и требовалось. Нарядчик из УРЧа не мог подозревать, что я – интеллигент – считаю свое положение на третьем лагпункте почти идеальным и что никакой бумажки от УРО он не получит. Наши документы выпали из нормального оборота бумажного конвейера лагерной канцелярщины, а этот конвейер, потеряв бумажку, теряет и стоящего за ней живого человека. Словом, на некоторое время мы прочно угнездились на третьем лагпункте. А дальше будет видно.

Был еще один забавный эпизод. Сто тридцать пять процентов выработки давали нам право на сверхударный паек и на сверхударный обед. Паек – тысячу сто граммов хлеба – мы получали регулярно. А сверхударных обедов – и в заводе не было. Право на сверхударный обед, как и очень многие из советских прав вообще, оставалось какою‑то весьма отдаленной, оторванной от действительности абстракцией, и я, как и другие, весьма, впрочем, немногочисленные, обладатели столь счастливых рабочих сведений, махнул на эти сверхударные обеды рукой. Однако Юра считал, что махать рукой не следует: с лихого пса хоть шерсти клок. После некоторой дискуссии я был принужден преодолеть свою лень и пойти к заведующему снабжением третьего лагпункта.

Заведующий снабжением принял меня весьма неприветливо – не то чтобы сразу послал меня к чорту, но во всяком случае выразил весьма близкую к этому мысль. Однако заведующий снабжением несколько ошибся в оценке моего советского стажа. Я сказал, что обеды – обедами, дело тут вовсе не в них, а в том, что он, заведующий, срывает политику советской власти, что он, заведующий, занимается уравниловкой, каковая уравниловка является конкретным проявлением троцкистского загиба.

Проблема сверхударного обеда предстала перед заведующим совсем в новом для него аспекте. Тон был снижен на целую октаву. Чортова матерь была отодвинута в сторону.

– Так что же я, товарищ, сделаю, когда у нас таких обедов вовсе нет.

– Это, товарищ заведующий, дело не мое. Нет обедов – давайте другое. Тут вопрос не в обеде, а в стимулировании. (Заведующий поднял брови и сделал вид, что насчет стимулирования он, конечно, понимает.) Необходимо стимулировать лагерную массу. Чтобы никакой уравниловки. Тут же, понимаете, политическая линия.

Политическая линия доконала заведующего окончательно. Мы стали получать сверх обеда то по сто граммов творогу, то по копченой рыбе, то по куску конской колбасы.

Заведующий снабжением стал относиться к нам с несколько беспокойным вниманием: как бы эти сукины дети еще какого‑нибудь загиба не откопали.

 

Судороги текучести

 

Однако наше «низовое положение» изобиловало не одними розами, были и некоторые шипы. Одним из наименее приятных – были переброски из барака в барак: по приблизительному подсчету Юры, нам в лагере пришлось переменить 17 бараков.

В Советской России «все течет», а больше всего течет всяческое начальство. Есть даже такой официальный термин «текучесть руководящего состава». Так вот: всякое такое текучее и протекающее начальство считает необходимым ознаменовать первые шаги своего нового административного поприща хоть какими‑нибудь, да нововведениями. Основная цель показать, что вот‑де товарищ X. инициативы не лишен. В чем же товарищ X., на новом, как и на старом, поприще не понимающий ни уха ни рыла, может проявить свою просвещенную инициативу? А проявиться нужно. События развертываются по линии наименьшего сопротивления: изобретаются бесконечные и в среднем абсолютно бессмысленные переброски с места на место вещей и людей. На воле это непрерывные реорганизации всевозможных советских аппаратов, с перекрасками вывесок, передвижками отделов и подотделов, перебросками людей, столов и пишущих машинок с улицы на улицу или, по крайней мере, из комнаты в комнату.

Эта традиция так сильна, что она не может удержаться даже и в государственных границах СССР. Один из моих знакомых, полунемец, ныне обретающийся в том же ББК, прослужил несколько меньше трех лет в берлинском торгпредстве СССР224. Торгпредство занимает колоссальный дом в четыреста комнат. Немецкая кровь моего знакомого сказалась в некотором пристрастии к статистике. Он подсчитал, что за два года и восемь месяцев пребывания его в торгпредстве его отдел перекочевывал из комнаты в комнату и из этажа в этаж ровно двадцать три раза. Изумленные немецкие клиенты торгпредства беспомощно тыкались из этажа в этаж в поисках отдела, который вчера был в комнате, скажем, сто семьдесят первой, а сегодня пребывает бог его знает где. Но новое становище перекочевавшего отдела не было известно не только немцам, потрясенным бурными темпами социалистической текучести, но и самим торгпредским работникам. Разводили руками и советовали: а вы пойдите в справочное бюро. Справочное бюро тоже разводило руками и говорило: позвольте, вот же записано – сто семьдесят первая комната. Потрясенному иностранцу не оставалось ничего другого, как в свою очередь развести руками, отправиться домой и подождать, пока в торгпредских джунглях местоположение отдела не будет установлено твердо.

Но на воле на это более или менее плевать. Вы просто связываете в кучу ваши бумаги, перекочевываете в другой этаж и потом две недели отбрыкиваетесь от всякой работы: знаете ли, только что переехали, я еще с делами не разобрался. А в лагере это хуже. Во‑первых, в другом бараке для вас и места, может, никакого нету, а во‑вторых, вы никогда не можете быть уверенным – переводят ли вас в другой барак, на другой лагпункт или, по чьему‑то, вам неизвестному, доносу, вас собираются сплавить куда‑нибудь верст на пятьсот севернее, скажем на Лесную Речку – это и есть место, которое верст на пятьсот севернее и из которого выбраться живьем шансов нет почти никаких.

Всякий вновь притекший начальник лагпункта или колонны обязательно норовит выдумать какую‑нибудь новую комбинацию или классификацию для нового «переразмещения» своих подданных. Днем – для этих переразмещений времени нет: люди или на работе, или в очередях за обедом. И вот, в результате этих тяжких начальственных размышлений, вас среди ночи кто‑то тащит с нар за ноги.

– Фамилия?.. Собирайте вещи…

Вы, сонный и промерзший, собираете ваше барахло и топаете куда‑то в ночь, задавая себе беспокойный вопрос: куда это вас волокут? То ли в другой барак, то ли на Лесную Речку? Потом оказалось, что, выйдя с пожитками из барака и потеряв в темноте свое начальство, вы имеете возможность плюнуть на все его классификации и реорганизации и просто вернуться на старое место. Но если это место было у печки, оно в течение нескольких секунд будет занято кем‑то другим. Ввиду этих обстоятельств был придуман другой метод. Очередного начальника колонны, стаскивавшего меня за ноги, я с максимальной свирепостью послал в нехорошее место, лежащее дальше Лесной Речки.

Посланный в нехорошее место, начальник колонны сперва удивился, потом рассвирепел. Я послал его еще раз и высунулся из нар с заведомо мордобойным видом. О моих троцкистских загибах с заведующим снабжением начальник колонны уже знал, но, вероятно, в его памяти моя физиономия с моим именем связана не была…

Высунувшись, я сказал, что он, начальник колонны, подрывает лагерную дисциплину и занимается административным головокружением, что ежели он меня еще раз потащит за ноги, так я его так в «Перековке» продерну, что он света Божьего не увидит.

«Перековка», как я уже говорил, – это листок лагерных доносов. В Медгоре было ее центральное издание. Начальник колонны заткнулся и ушел. Но впоследствии эта сценка мне даром не прошла.

 

Кабинка монтеров

 

Одной из самых тяжелых работ была пилка и рубка дров. Рубка еще туда‑сюда, а с пилкой было очень тяжело. У меня очень мало выносливости к однообразным механическим движениям. Пила же была советская, на сучках гнулась, оттопыривались в стороны зубцы, разводить мы их вообще не умели; пила тупилась после пяти‑шести часов работы. Вот согнулись мы над козлами и пилим. Подошел какой‑то рабочий, маленького роста, вертлявый и смешливый.

– Что, пилите, господа честные? Пилите! Этакой пилой хоть отца родного перепиливать. А ну‑ка дайте я на струмент ваш посмотрю.

Я с трудом вытащил пилу из пропила. Рабочий крякнул:

– Ее впустую таскать, так нужно по трактору с каждой стороны поставить. Эх, уж так и быть, дам‑ка я вам пилочку одну – у нас в кабинке стоит, еще старорежимная.

Рабочий как будто замялся, испытующе осмотрел наши очки: «Ну вы, я вижу, не из таких, чтобы сперли; как попилите, так поставьте ее обратно в кабинку».

Рабочий исчез и через минуту вернулся с пилой. Постучал по полотнищу, пила действительно звенела. «Посмотрите – ус‑то какой». На зубцах пилы действительно был «ус» – отточенный, как иголка, острый конец зубца. Рабочий поднял пилу к своему глазу и посмотрел на линию зубцов: «А разведена‑то – как по ниточке». Разводка действительно была – как по ниточке. Такой пилой, в самом деле, можно было и норму выработать. Рабочий вручил мне эту пилу с какой‑то веселой торжественностью и с видом мастерового человека, знающего цену хорошему инструменту.

– Вот это пила! Даром что при царе сделана. Хорошие пилы при царе делали… Чтобы, так сказать, трудящийся класс пополам перепиливать и кровь из него сосать. Н‑да… Такое‑то дельце, господа‑товарищи. А теперь ни царя, ни пилы, ни дров… Семья у меня в Питере, так чорт его знает, чем она там топит… Ну, прощевайте, бегу. Замерзнете – валяйте к нам в кабинку греться. Ребята там подходящие – еще при царе сделаны. Ну, бегу…

Эта пила сама в руках ходила. Попилили, сели отдохнуть. Достали из карманов по куску промерзшего хлеба и стали завтракать. Шла мимо какая‑то группа рабочих. Предложили попилить: вот мы вам покажем класс. Показали. Класс действительно был высокий – чурбашки отскакивали от бревен, как искры.

– Ко всякому делу нужно свою сноровку иметь, – с каким‑то поучительным сожалением сказал высокий мрачный рабочий. На его изможденном лице была характерная татуировка углекопа – голубые пятна царапин с въевшейся на всю жизнь угольной пылью.

– А у вас‑то откуда такая сноровка? – спросил я. – Вы, видимо, горняк? Не из Донбасса?

– И в Донбассе был. А вы по этим меткам смотрите? – Я кивнул головой. – Да, уж кто в шахтах был, на всю жизнь меченым остается. Да, там пришлось. А вы не инженер?

Так мы познакомились с кондовым, наследственным петербургским рабочим, товарищем Мухиным. Революция мотала его по всем концам земли русской, но в лагерь он поехал из своего родного Петербурга. История была довольно стандартная. На заводе ставили новый американский сверлильный автомат – очень путаный, очень сложный. В целях экономии валюты и утирания носа заграничной буржуазии какая‑то комсомольская бригада взялась смонтировать этот станок самостоятельно, без помощи фирменных монтеров. Работали, действительно, зверски. Иностранной буржуазии нос, действительно, утерли: станок был смонтирован что‑то в два или три раза скорее, чем его полагается монтировать на американских заводах. Какой‑то злосчастный инженер, которому в порядке дисциплины навязали руководство этим монтажом, получил даже какую‑то премию; позднее я этого инженера встретил здесь же, в ББК…

Словом – смонтировали. Во главе бригады, обслуживающей этот автомат, был поставлен Мухин, «я уж, знаете, стреляный воробей, а тут вертелся, вертелся и – никакая сила… Сглупил. Думал, покручусь неделю‑другую – да и назад, в Донбасс, сбегу. Не успел, чорт его дери»…

…Станок лопнул в процессе осваивания. Инженер, Мухин и еще двое рабочих поехали в концлагерь по обвинению во вредительстве. Мухину, впрочем, «припаяли» очень немного – всего три года; инженер за «советские темпы» заплатил значительно дороже…

…– Так вот, значит, и сижу… Да мне‑то что? Если про себя говорить

– так мне здесь лучше, чем на воле было. На воле у меня – одних ребятишек четверо: жена, видите ли, ребят очень уж любит, – Мухин уныло усмехнулся. – Ребят, что и говорить, и я люблю, да разве такое теперь время… Ну, значит, – на заводе две смены подряд работаешь. Домой придешь – еле живой. Ребята полуголодные, а сам уж и вовсе голодный… Здесь кормы – не хуже, чем на воле, были: где в квартире у вольнонаемных проводку поправишь, где – что: перепадает. Н‑да, мне‑то еще – ничего. А вот – как семья живет – и думать страшно…

 

* * *

 

На другой день мы все пилили те же дрова. С северо‑востока, от Белого моря и тундр, рвался к Ладоге пронизывающий полярный ветер. Бушлат он пробивал насквозь. Но даже и бушлат плюс кожанка очень мало защищали наши коченеющие тела от его сумасшедших порывов. Временами он вздымал тучи колючей, сухой снежной пыли, засыпавшей лицо и проникавшей во все скважины наших костюмов, прятал под непроницаемым для глаза пологом соседние здания, электростанцию и прилепившуюся к ней кабинку монтеров, тревожно гудел в ветвях сосен. Я чувствовал, что работу нужно бросать и удирать. Но куда удирать? Юра прыгал поочередно то на правой, то на левой ноге, прятал свои руки за пазуху, и лицо его совсем уж посинело…

Из кабинки монтеров выскочила какая‑то смутная, завьюженная фигура, и чей‑то относимый в бурю голос проревел:

– Эй, хозяин, мальца своего заморозишь. Айдате к нам в кабинку. Чайком угостим…

Мы с великой готовностью устремились в кабинку. Монтеры – народ дружный и хозяйственный. Кабинка представляла собою дощатую пристроечку, внутри были нары, человек этак на 10–15, стоял большой чисто выструганный стол, на стенках висели географические карты – старые, изодранные и старательно подклеенные школьные полушария, висело весьма скромное количество вождей, так сказать – ни энтузиазма, но и ни контрреволюции, вырезанные из каких‑то журналов портреты Тургенева, Достоевского и Толстого – тоже изорванные и тоже подклеенные. Была полочка с книгами – десятка четыре книг. Была шахматная доска и самодельные шахматы. На специальных полочках с какими‑то дырками были поразвешаны всякие слесарные и монтерские инструменты. Основательная печурка – не жестяная, а каменная – пылала приветливо и уютно. Над ней стоял громадный жестяной чайник, и из чайника шел пар.

Все это я, впрочем, увидел только после того, как снял и протер запотевшие очки. Увидел и человека, который натужным басом звал нас в кабинку – это оказался рабочий, давеча снабдивший нас старорежимной пилой. Рабочий тщательно припер за нами двери.

– Никуда такое дело не годится. По такой погоде – пусть сами пилят, сволочи. Этак – был нос, хвать – и нету… Что вам – казенные дрова дороже своего носа? К чортовой матери. Посидите, обогрейтесь, снимите бушлаты, у нас тут тепло.

Мы сняли бушлаты. На столе появился чаек – конечно, по‑советски: просто кипяток, без сахару и безо всякой заварки… Над нарами высунулась чья‑то взлохмаченная голова.

– Что, Ван Палыч, пильщиков наших приволок?

– Приволок.

– Давно бы надо. Погодка стоит, можно сказать, партейная. Ну и сволочь же погода, прости господи. Чаек, говоришь, есть. Сейчас слезу.

С нар слез человек лет тридцати, невысокого роста смуглый крепыш с неунывающими, разбитными глазами – чем‑то он мне напоминал Гендельмана.



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2021-01-14; просмотров: 53; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 18.224.61.19 (0.093 с.)