Валентин владимирович овечкин. Силантия федоровича агаркова колхозники звали дед Ошибка. 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Валентин владимирович овечкин. Силантия федоровича агаркова колхозники звали дед Ошибка.



 

Ошибка

 

Силантия Федоровича Агаркова колхозники звали дед Ошибка.

– Завязывай, Петро, мешки получше, чтоб не просыпал, а то дед Ошибка выгонит тебе чертей!

– Бросай курить, ребята, бери вилы – дед Ошибка идет!

Силантий Федорович – старик суетливый, всегда сердитый и нахмуренный. Зычный голос его выделяется из шума на молотильном току, как труба в духовом оркестре, и слышен далеко в окружности, особенно когда что‑нибудь не ладится – идет зерно в полову или остается в соломе невымолоченный колос.

– Это его наш бывший начальник политотдела так прозвал, с тех пор и пошло: дед Ошибка, – объяснил мне один колхозник из той же второй бригады, в которой состоял со своим семейством Силантий Федорович, и однажды в свободную минуту рассказал историю странного прозвища Агаркова.

– Дед он такой, как бы сказать, с заскоками или же с уклоном на старый режим. Всякое дело до старого примеряет. Выбирали мы первый раз колхозное правление, ну, все как полагается, – записали кандидатуры, начинаем голосовать, а дед разбушевался: «Не тоже так: помахали руками и готово – садись, Ванька, за председателя, руководствуй нами! Ведь наш колхоз побольше, чем у пана Деркача экономия была, тут ума нужно, чтоб таким хозяйством управлять! Надо им, кого хотим выбрать, пробу сперва сделать».

Стали его урезонивать: «Не туда загнул, дед! Что ж это – лошадь на базаре покупаешь? Запряг в дроги: а ну, садись человек десять, погоняй рысью!» Дед свое: «Можно и людям сделать пробу. Вот как пан Деркач делал. Помер у него старый приказчик, надо было нового на его место определить. Позвал Романа‑ключника и объездчика Федула. „Гляди, Федул, – говорит пан, – едет по хутору мужик. А ты, Роман, видишь, из леса кто‑то выезжает? Бегите, узнайте – куда они едут“. Побежали они. Первый Федул вернулся, запыхался. Узнал про своего мужика – едет в село Куракино. „А откуда едет?“ – спрашивает пан. Почесал Федул затылок. „Беги обратно!“ Вернулся Федул. „Из Латоновки едет“. – „А по каким делам едет он в Куракино?“ В третий раз побежал Федул – догонять мужика.

А тем временем возвращается Роман. „Едет, говорит, тот человек из слободы Кирсановки, а путь держит в город на базар коня покупать. Малость выпивши. Ежели еще ему поднести, так в аккурат вашего слепого мерина за хорошую цену можно сбыть. Я ему расписал – полета заглазно дает“. Вот! Так и взял пан приказчиком Романа. Вишь как умные люди делали!»

Ну, тут ему, конечно: «На старый режим хочешь повернуть? Нам твой пан не указ!»

Или вот такое: когда сошлись мы в колхоз, и вот уж перед тем, как выезжать на посевную, привязался дед к правленцам: «Дозвольте молебен отслужить! Это ж не шутейное дело. И деды и прадеды наши однолично жили, а мы порешили – гуртом. Что, как не сладится?» Начал было уже со стариков самообложение собирать, чтоб попу заплатить.

Придет, бывало, на степь в бригаду и – до кухарки: «Что варишь?» – «Борщ с бараниной». Ну, тут дед как разойдется, аж в хутор за три версты слыхать: «Опять с бараниной? Какой же дурень в эту пору, весною, режет баранов? Мясо пожрем, а овчины – хоть выбрось! Куда они, стриженые, годятся? Хозяева! Безотцовщина, пустодомы!»

А ездовые: «Жалко тебе? Что жрать‑то, ежели один борщ, да и тот без мяса?» – «Не подохнете! – кричит дед. – Баранина и в молотьбу пригодится. Весною можно и цыбулю с квасом. Что дома лопали? Вчера только сошлись в колхоз и подавай вам уже всякие разносолы! Нажить сперва надо!»

Или пристанет к посевщикам: «Зря ячменем все поле засеваете, лучше бы овса добавили. Нонешний год на Николу лягушки квакали, – овес должон бы уродиться», И ходит, зудит:

«Не слухайте бригадира – сейте овес». Или – лошади не так спарованы. Его кобылу надо бы с Пантюшкиной спрячь, они и до колхоза спрягались, привычные, а Серегиного хромого – с Андрюшкиным сухожплым, нехай уж в паре хромают. Дед – перепрягать, а ездовые не дают. Ругаются ребята: «Что ты за шишка такая, что порядки тут наводишь? Тебя ж не выбрали еще председателем? Ступай домой, командуй над своей бабкой!»

В первую весну как стали работать мы колхозом, очень суетился дед, а потом видит – по его не выходит, овес не сеют, баранов режут – заскучал. В бригаду не стал уж ходить, все возле потребилки околачивался, где собирались на раскур табаку кому делать нечего. Раз как‑то пришел я к нему вечером, сидит бабка одна, деда нету. Подождал немного, слышу – снаружи кто‑то возится под окном, стену лапает и ругается потихоньку: «Где ж они, проклятые? Днем тут были, а зараз нету…»

«Дед, что ли?» – спрашиваю бабку. «Вот‑то, говорит, как видишь, и дверей не найдет». – «Так чего ж ты, говорю, пойди открой». – «А ну его, нехай ночует на дворе. Одурел на старости!

Дожил до седьмого десятка и рюмки в рот не брал: не идет, говорит, а зараз – пошла. Да еще какую моду взял, черт старый: чуть что не по его – хлеб не допекла пли пуговку на штаны не пришила, зараз тянется в морду дать! Озлел, как цепной пес!»

А угощался дед у Чепеля. Был у нас такой единоличник закоренелый, на прошлой неделе только вступил в колхоз.

У него, бывало, все старики собирались. Шатаются по хутору, как неприкаянные, ну, куда? – до Чепеля. Сегодня Чепель ставит литру, завтра другой – по очереди. Яблоками закусывали – сад у Чепеля хороший. Так их и прозвали – колхоз «Веселая беседа», а Чепель за председателя там был.

Но на собрания дед приходил обязательно. Тут уж он брал свое! Председатель, бывало, посылает рассыльных по дворам и приказывает: «Только тому срывщику горластому не загадывайте». А дед будто нюхом чует, когда собрание. Хоть и не зовут, так придет. Сядет в темном уголку на задней скамейке, и только, бывало, разойдется председатель, станет нам докладывать про посевную кампанию да начнет с того, как он на польском фронте два дня эскадроном командовал, когда командира убили, а дед кричит: «Слышь, Петька! Брось про это, слыхали уж много раз. Ты лучше ответь на вопрос: дохлые кобылы воскресают или нет?..» Председатель как услышит дедов голос, аж головой закрутит, будто зубы у него заболят, а дед продолжает свое: «Нет? А вот в нашей бригаде воскресла. Давеча булгахтер с бригадёром считали, считали – недостает одной кобылы, написали акт: разорвали, дескать, волки, а она нынче утром заявляется – в грязюке вся по уши, худущая, как шкилет!»

Счетовод совается на стуле, будто на мокрое сел, а колхозники шумят: «Как же так? Где же она была?» Бригадиру некуда деваться, объясняет, что кобылу бабы вытащили на огородах из копанки (был у нас тогда бригадиром Поликарп Устименко, жулик оказался, судили его после), а ввалилась она туда ночью на попасе еще третьего дня.

А дед уже полевода распекает: «Илюшка! Чего ж ты не похвалишься, сколько вчера дудаков подстрелил?» Тут уж все за животы берутся, один дед сидит, как статуй, глазом не моргнет. Полевод наш – злой охотник был. Как увидит – дудаки за курганчиком пасутся, про все на свете забудет. Раз этак подбирался к ним, три километра на животе прополз – ничего не выходит! Ляжет в бурьян – дудаков не видно, поднимется – уходят дудаки, не подпускают пешего. К ним надо на подводе подъезжать или же с подкатом. Так он что придумал: пришел на загон, где пахали, вывел одну упряжку из борозды, – погоныч тянет быков за налыгач, а он идет за плугом с ружьем.

Полдня кружили этак по степи вокруг того места, где дудаки паслись, таких кренделей начертили плугом, будто кто с пьяных глаз обчинал загон (вгорячах и плуг позабыли выкинуть), полгектара не допахали, а дудаков совсем было уже приготовился полевод стрелять, – чья‑то баба шла с бахчи – спугнула…

Так и пойдет собрание кувырком. Кричат все: «Давай, дед, давай! Поддай жару!» Раз как‑то говорит дед: «Что это в нашем колхозе, как бывало у Савки Мошны: купят, продадут – никто ничего не знает!» Мошна был такой мужик на нашем хуторе. Купит лошадь, даже сыновьям не скажет правду – за сколько. Все, бывало, тишком делает. Придешь к нему – зараз амбары, конюшню запирает, чтоб не узнали, сколько у него хлеба, да скотину не сглазили. Так вот дед и говорит: «Порядки у нас, как у Мошны. Видим – свинарники правление строит, свиней племенных, значит, собираются покупать, а что да как – ничего нам не поясняют. Может, по тыще рублей за штуку платить, – так эти свиньи и штаны с. нас стянут. Я на таких свиней не согласный, нехай они подохнут по всему свету!» Ну, тут записали в протокол: предупреждение и строгий выговор деду за подрыв животноводства.

Еще пуще обозлился дед. И вот в прошлом году, весною, выкинул он такое колено. Распорядилось правление бороновать озимую пшеницу. Против этого‑то дед не возражал. Хоть наши хуторяне и не делали этого сроду, но видели, как у Деркача в экономии бороновали – лучше получается. Но когда заметил дед на бригадном дворе, что сын его Гришка собирается на степь и кладет на бричку деревянную борону, вмешался: «Положь эту скребницу на место. Возьми фабричную, двухзвенную». У Гришки мозги раскорячились – кого слушать? Бригадир распорядился брать на зеленя бороны легкие, деревянные, чтоб меньше рвать озимку. Дед в азарт вошел: «Дураки вы оба с бригадёром! Бери, говорю, железную!» Не успел Гришка выехать за хутор, встретился ему по дороге бригадир, обругал его, заставил вернуться и взять деревянную борону. Дед немного погодя опять наведался на бригадный двор, глядит – нету деревянной бороны. «Ах ты ж, говорит, собачий сын! Не послухал‑таки, болячка тебе в спину!» И прямым сообщением – на степь.

С Гришкой бороновали еще трое парней. Ну, до тех дед не подходил – что с них спросишь, когда тут со своим не справишься. Подождал он, пока Гришка выехал на край загона, выхватил у него вожжи, как горланет на него, аж кони в сторону прянули: «Кто тебе батька – я или бригадёр? Кого слушаешь?

Убирайся зараз отсюда! Хлебу я еще пока хозяин такой же, как и твой бригадёр! Не дам пакостить!» Да вожжами его – по спине! Гришка, бедный, аж заплакал с досады, бросил на загоне бричку и борону, сел верхом и поехал в хутор, жаловаться на батька бригадиру. А дед идет за ним следом и рассуждает:

«Теперь за старухой очередь. Скажет: не буду тебе, черту старому, портки мыть – бригадёр, дескать, не велел, – и что ты ей сделаешь? Вот жизня!»

Вечером деду принесли из правления повестку. Повестку дед взял, а в правление не пошел. Решили о нем заглазно: «Агаркова Силантия Федоровича, как антисоветского элемента и срывщика осеннего сева, исключить из колхоза».

Ну, так и жил дед. Гришка его со старухой – в колхозе, а он – единоличником. Придет ночью от Чепеля, толкает старуху: «Эй ты, колхозница, подвинься! Развалилась! И на кровати уже места нету!»

Уже и политотдел у нас стал работать. Дошли до начальника разговоры про воскресшую кобылу, давай он ковырять. Так по ниточке и распутал клубок. Оказалось, что счетовод с нашим бригадиром не одну кобылу списали этак на волков. И быков и коров сплавляли в Ставропольщину на базары, а в актах писали – волки разорвали. Уже и посадили бригадира со счетоводом, а дед все не хлопочет, чтобы восстановили его.

Довелось нам на другую весну снова бороновать озимку.

Приезжает из МТС старший агроном. «Строго, говорит, запрещаю применять деревянные бороны. Железные бороны тяжелые, идут по загону ровно, спокойно и землю хорошо рыхлят, а деревянные – прыгают, как козы, корку не разделывают, а зеленей портят больше».

Пришел я до деда. «Твоя, говорю, правда. Зря тебя исключили. Пиши жалобу. Не выйдет дело в правлении, жалуйся в политотдел». Не пошел дед ни в политотдел, никуда – так крепко разобиделся.

Случилось, что начальник политотдела товарищ Павлов сам приметил деда.

Встретились они как‑то на улице, спрашивает Павлов деда:

«Ну‑как, дедушка, дела у вас в колхозе?» – «Дела – как по маслу, – отвечает дед, – в две смены работа идет!» – «Как в две смены?» – «Да так: одни спят, а другие мух от них отгоняют». А в то время у нас в колхозе, верно, не ладилось. Председатель надумал другой раз жениться, ездил по хуторам, невесту искал, полевод – каждый день на охоте, а бригадиры тем часом до Чепеля. Павлов поглядел этак на деда: «А ты ж чей будешь? Я в вашем колхозе всех стариков знаю, а тебя будто не видел ни разу…» Дед насупился. Привык он, что никто его речей в толк не берет, вот, думает, еще один такой: поговорит, посмеется и уедет. «А я, – отвечает, – не колхозник». – «Чего так? Ушел из колхоза, что ли?» – «Да… ушел. Не ко двору пришелся». И больше не стал объяснять про себя. «Может, ты, дед, лишенец?» – спрашивает Павлов. «Ну, ясно, лишенец, кулак. Триста голов скота имел!..»

Павлов и верит и не верит. Пришел в колхоз, спрашивает, так ли? Разъяснили ему: пастухом он был когда‑то, триста коров в стаде ходило. Бедняк. При советской власти уже пару кляч заимел. С этой‑то стороны у него все в порядке, а вот крикун большой и старорежимного закала. Павлов наморщил нос – он всегда, бывало, когда чем‑нибудь недоволен, сморщит этак нос и сопит, как еж. «Да, говорит, комсомольский возраст дед уже перерос. Нагляделся он на своем веку старого режима».

А когда встретился с ним в другой раз, то стал его опять расспрашивать: «Как же ты, дедушка, дальше думаешь? Чем жить‑то будешь?» Дед за словом в карман не лезет. «Проживем! – говорит. – Куплю конячку и буду колхозную солому молотить.

Солому‑то, дай бог им здоровья, хорошую бросают, колосу – пополам. С месяц помолочусь – на три года хлеба. Не пахавши, не сеявши!» Павлов навострил ухо. «А ну‑ка, говорит, садись в машину, поедем со мной, покажешь, где так молотят».

Поехали. А у нас тогда на молотилках норму повернули не с тонны, а с гектара, ну, машинисты и гнали – лишь бы скорее. Целые снопы проскакивали. Павлов нагнал там всем жару.

«Завтра, говорит, опять приеду. Если еще хоть один колосок невымолоченный найду – плохо будет».

Едут обратно. Дед спрашивает: «А ты кто ж такой будешь, что распоряжаешься? Должно быть, этот самый политотдел?»

Павлов смеется. Он такой щуплый, кепка на затылке, не похож на начальство. «Этот самый», – говорит. «А ежели до старого приравнять, как оно будет – политотдел? – спрашивает дед. – Становой или же повыше?» – «Не знаю, – смеется Павлов, – как по‑старому, а только если еще заметишь какие непорядки – ступай прямо ко мне». Дед дня через два пошел поглядеть, как молотят, – нету в соломе ни зерна. Удивился. «Хм! Как сто бабок пошептало! Оно таки, значит, верно, неплохая эта штука – политотдел».

И так у них и повелось с Павловым. Придет дед к нему в политотдел, сядет в углу, нахмурится и бормочет: «Сукины дети, агроломы, нету на вас погибели!» А сам под ноги себе глядит, будто не до Павлова речь ведет. Павлов усмехается. «Ты что там, дед, бубнишь? Подсаживайся ближе». – «Да вот, говорит, опыты у нас делают, как прямо по сорнякам озимку сеять. Привез агроном эти пшеничники, или как они там у черта называются, а они только сверху землю ковыряют, а вглубь не лезут.

Весь сорняк как был, так и стоит невредимый!» Павлов – на машину и деда с собой.

Раз как‑то спрашивает Павлов у деда: «Чего ж ты не подаешь заявление, чтобы приняли тебя обратно в колхоз? Я слыхал: тебя исключили за то, что не давал бороновать озимку? Ну, это прошлое – уладим». – «А ну их к лешему! – говорит дед. – Буду сам хозяевать. За чужой головой хоть и спокойнее жить, да тошно».

Павлов на этом не остановился. Вызвал раз деда в политотдел. «Хоть ты, говорит, Силантий Федорыч, и не колхозник, но даем тебе от политотдела задание. Мы в ваш колхоз посылаем лучшую тракторную бригаду. Машины там новой марки, гусеничные, каждая по двенадцать лемехов тянет. Так надо, чтоб эти машины работали как следует. Тебя мы прикрепляем к этой бригаде наблюдать за качеством. Побудешь там хоть с неделю, пока наладится. Все равно делать тебе сейчас нечего. Соломы такой, чтобы тебе молотить, уже нет». И смеется. Дед подумал. «Это ж как я буду? Вроде как в третьей бригаде Микита Редкокаша? Инспехтором?» – «Вот, вот, так, как Никита». – «А что оно, слышь, это инспехтор, ежели до старого приравнять, – десятский или же сотский?» Рассказал ему Павлов. Пошел дед в бригаду. А председатель наш носом крутит. «Зря. Раз – то, что не колхозник, а другое – с ветерком дед. Он там такого натворит, что и не расхлебаем». Павлов ему: «Ничего, поглядим».

На другой день бежит в политотдел рулевой Мишка Филатов с жалобой на деда: «Нехай рукам волю не дает! Это ему не старый режим! Ежели мер не примете – в суд подам!» Аж слезы у парня текут и шею бинтом обвязал. Приехал Павлов на место происшествия, спрашивает деда: «Что тут у тебя с ним вышло?» Дед плечами сдвигает: «Ничего не вышло. Галдел, галдел ему: держи, парень, ровнее – огрех бросаешь, подглыби середний плуг, мелко берет, – так ничего и не вышло. Пришлось ссадить с машины». – «Как же ты его ссадил, что парень жалуется – шея не ворочается?» – «Ну, а я ж то при чем? Я б, может, за рукав или за шиворот его взял, кабы он в рубашке был, а он голый, загорал против солнца. Пришлось взять его за шею». Да как вызверится на Мишку: «С‑сукин сын! Весь загон испакостил – срамно глядеть! Небось, когда на своем тракторе пахал, так не бросал огрехов!» – «Как – на своем?» – спрашивает Павлов. «Да так. Свой трактор у них с батьком был.

И молотилка. Он с Вербового хутора, я их знаю, как облупленных».

Выгнал Павлов этого тракториста из бригады. А через неделю – снова жалоба на деда. Пришел в политотдел председатель «Красных бойцов». «Что за самоуправство! – говорит. – Нашу клетку запахал!» Тут и наш председатель был. «Вот видите! – говорит. – Я же предупреждал – наделает делов». Павлов посмеялся, а потом как взял в оборот председателя «Красных бойцов»: «Какой же ты руководитель, ежели земли своей не знаешь? Хозяева! Сто гектаров земли потеряли!» Вышло так: в наш участок заходит сапогом стогектарка «Красных бойцов».

Земля там хорошая, толока, лет пять не пахалась. А у них такой ералаш в то время был: бригадиры и полеводы каждый месяц менялись, участков своих не знали, первая бригада думала, что клетка эта второй бригады, а вторая тоже за свою не признавала. Ну, у деда и разгорелся глаз на эту землю. «Загоняй, ребята, – наша будет!» Аж когда вспахали, тогда только разглядели «Красные бойцы» – ихняя земля. Ну, клетку ту им вернули, они нам за нее после отпахали. Деду Павлов сказал:

«Больше так не делай. Не к помещику за межу залез, а в такой же колхоз». А «Красным бойцам» потом проходу не давал. На каждом собрании, бывало, издевался: «Ну‑ка, расскажите, хозяева премилые, как вас дед с землей объегорил?»

Вот так и пошло. Посылал Павлов деда к тракторам на неделю, а пробыл он там до конца пахоты. До Чепеля совсем дорогу забыл. Приезжает как‑то Павлов, а дед суетится, мотается по полю, загонки для тракторов размечает, ругается с полеводом: почему сорняки на участке не выжег? Спрашивает Павлов деда: «Ну, а ежели так вот, как сейчас, не тошно будет в колхозе?» Дед подумал, усмехнулся: «Так‑то оно вроде ничего…»

Зазвал его Павлов в вагончик, сам написал заявление, дед подписался. А как узнал Павлов в точности, за что исключили деда, про деревянную борону, рассердился, ни разу не видали его таким злым. «Шляпа! – говорит нашему председателю. – Жуликов под носом у себя держал, а деда какого выгнал!»

Так с тех пор и работает дед инспектором в нашей бригаде.

Недавно было – ячмень уже начинали косить, – приходит в степь, под глазами синяки, нос распух, будто пчелы его покусали, ухо в крови. Я перепугался: «Где это тебя угостили?» – «У Чепеля», – отвечает. «Чего ж тебя туда занесло? Опять до рюмки потянуло?» – «Пошел ты к черту! – говорит. – До рюмки! Ишь догадливый какой!» Обиделся и разговаривать не стал.

Вечером уже, когда отсердился малость, рассказал: «Пришел, говорит, вчера до Чепеля, а там пир горой – человек двадцать собралось. И из нашей бригады сидят трое. „Что ж вы, говорю, делаете, бандиты? Колхоз уже косовицу начал, а вы тут саботаж разводите?“ Чепель поднимается: „А что ты, говорит, за шишка такая? Тебе какое дело?“ – да за грудки меня. Я не стерпел, Чепелю – в ухо! Чепель развернулся да меня! Я его – коленом в живот. Кабы один на один – умолотил бы, да вступились там за него, я и ушел от греха прочь».

Когда уезжал от нас Павлов – пришел к нам в колхоз и говорит председателю: «Этой своей ошибки до смерти не забывай». И зовет деда: «Ну, иди сюда, дед Ошибка, попрощаемся».

Так с тех пор и пошло – дед Ошибка…

 

 

Василий Павлович Ильенков

 

Митрофан и Захарка

 

Солнце уже спряталось за березовую рощу, когда Митрофан Рыбаков переезжал вброд Кострю. Лошадь напряженно вытянула шею, пытаясь достать воду вздрагивающими от жажды губами, но повод был подвязан высоко, чересседельник давил, и она пошла прямо в черную и тихую глубину, пока губы ее не коснулись воды.

– Н‑но, черт! – крикнул Митрофан, дергая вожжу, но лошадь долго и жадно пила, не отрываясь.

Под телегой журчала вода. Знакомо пахло осокой, и в этом запахе чувствовалось холодное дыхание осени. Напившись, лошадь круто свернула вправо и бодро вынесла телегу на песчаный берег.

Дальше дорога шла в гору. Митрофан слез с телеги и пошел сзади, раздумывая о предстоящем разговоре с женой.

Целый день он бродил по городскому рынку, подыскивая черную нетель – другой масти жена не хотела. В самый последний час привели широкогрудую с черной лоснящейся шерстью нетель, но крестьянин заломил за нее тысячу рублей, а у Митрофана было только шестьсот. Он погладил рукой ее сытую спину и, вконец расстроенный, пошел запрягать. Заводя лошадь в оглобли, он ударил ее дугой по ногам, чего с ним никогда не случалось…

Шумно и неровно дыша, кобыла тащила телегу, под колесами шипел сыпучий белый песок. Вдруг телега подпрыгнула, словно наехав на камень, и Митрофан увидел на дороге рыжую кожаную сумку, перевязанную ремешком, – ту самую, с которой почтальон Тарас по воскресеньям ездил в город.

«Задремал, видно, или выпил лишку», – подумал Митрофан и бросил сумку на телегу. Хлестнув лошадь, он на бегу вскочил на грядку телеги.

До деревни оставалось не больше километра, уже был слышен лай собак. Кобыла, чуя близость двора, бежала веселой рысью, а Митрофан сидел сгорбившись и думал о том, что вот сейчас его встретит упреками жена, – она, верно, и хлев приготовила для нетели.

Лес, налитый сумерками, потемнел. Покачиваясь, скрипела одинокая береза, и от этого скрипа, протяжного и унылого, у Митрофана защемило сердце. Охваченный беспокойством, он настороженно оглянулся вокруг. Взгляд его остановился на Тарасовой сумке, и Митрофану вдруг нестерпимо захотелось раскрыть ее. Сопротивляясь своему желанию, Митрофан прикрыл ее сеном, но на выбоинах сено сползало, и сумка снова, дразня и соблазняя, приковывала к себе глаза.

– Вот бес! – усмехнулся Митрофан, засовывая сумку глубоко под сиденье.

Вдали показались деревенские крыши. Лошадь заржала, помахивая головой и ускоряя бег, но Митрофан вдруг рванул вожжу и повернул влево, в кусты. Лошадь резко остановилась, упершись передними ногами, голова ее почти выскочила из хомута.

– Но… дьявол! – прошипел Митрофан, но кобыла упрямилась, не хотела сворачивать и недоуменно косила налившиеся кровью глаза.

Митрофан злобно ударил ее кнутом, и телега, чуть не опрокинувшись на повороте, заскакала по кочкам, цепляясь колесами за кусты. Гибкая орешина обожгла лицо Митрофана, но он, не чувствуя боли, гнал лошадь все дальше и дальше в кусты, пока она не наткнулась грудью на изгородь…

Узел на ремешке сумки, затянутый каким‑то сложным, незнакомым способом, не поддавался усилиям внезапно ослабевших рук. Скрипнув зубами, Митрофан разорвал ремешок и высыпал на телегу газеты и письма. В маленьком холщовом карманчике внутри сумки Митрофан нащупал тугой сверток, аккуратно связанный шнурком от ботинок. Деньги! Он сунул сверток за пазуху и, кое‑как сложив в сумку газеты и письма, погнал лошадь в сторону от деревни.

Митрофану было жарко, хотя дул злой сентябрьский ветер, лицо его горело, словно ошпаренное кипятком. Он тянул правую вожжу, хотя нужно было ехать влево, домой, – кто‑то другой распоряжался им, приказывал въехать в деревню с противоположной стороны, и Митрофан безропотно и радостно подчинялся этому другому, властному и хитрому.

«Верно, и Захарка так делает… все воры так делают», – подумал он и испугался этой мысли.

Митрофан никогда не крал. Случалось ли ему найти подкову, или брусочницу, или пеньковое путо, он всегда возвращал их владельцу. Он считал, что вор – последний человек и его надо убивать. Однажды – дело это было давно – поймали конокрада, били кольями и цепами, а Митрофан ударил его кованым каблуком по виску, и не было никакой жалости, когда конокрад замычал и вытянулся в предсмертных судорогах.

Митрофан презирал рыжего Захарку, когда‑то таскавшего у баб яйца, холсты, кур. И хотя Захарка вступил в колхозу всенародно поклялся, что воровать больше не будет, Митрофан не верил ему, убежденный, что сын конокрада несет в себе унаследованное от отца воровское начало. Он был непоколебимо уверен, что Захарка, а не кто‑нибудь другой – ворует огурцы и капусту с колхозного огорода.

И вот теперь кто‑то невидимый, сидевший рядом, приказывал Митрофану въехать в деревню впотьмах и непременно с другого конца – от больницы, а не от города, и Митрофан послушно кружил по темному полю.

В тревожном этом кружении по пустому холодному полю было что‑то заманчиво влекущее, чему Митрофан сопротивлялся и против чего невозможно было устоять, – вот так отец его отталкивал одной рукой стакан с водкой, зная, что в нем яд гибельного запоя, и в то же время удерживал его другой, жадной, трясущейся рукой.

К дому Митрофан подъехал совсем хворый.

У ворот его встретил сосед Карп и сообщил о несчастии, постигшем Тараса.

– А в сумке три тысячи наших денег, колхозных, да капусту перевели нам из города. Вот тебе и заработали! А может, и хапнул? В душу не влезешь… Ее каждый на замке держит…

Карп помолчал и тихо добавил:

– Поспытать бы его…

Митрофан вздрогнул.

– Ты это брось. Не виноват Tapac!..

– А ты почему знаешь?

Митрофан продолжал сидеть на телеге, чувствуя слабость во всем теле. В избе зажгли лампу, и желтый свет ее упал слева на лицо Митрофана.

– Занедужилось, что ли? – спросил Карп, увидев его ввалившиеся глаза.

– Совсем разломило, – немощным голосом ответил Митрофан. – В больницу ездил… Доктор градусник поставил… Тридцать три градуса…

Карп посоветовал сделать на ночь припарку из льняного семени на грудь.

– А говорили, ты в город поехал, нетель покупать.

«Разболтала всем, дура!» – раздраженно подумал Митрофан о жене.

Спрятав сумку в солому, он велел сынишке отвести лошадь на колхозную конюшню, а сам забрался на печь.

– Не купил? – спросила жена, сердито гремя заслонкой у печи.

– А я в город‑то не доехал… Дорогой затрясло меня, зуб на зуб не попадает… Свернул в больницу, да ждать долго пришлось – больных много было… – расслабленно проговорил Митрофан. – Нетель я тебе куплю, об этом не тревожься. В субботу поеду опять и приведу… Никаких денег не пожалею…

Жена зашивала в мешочек льняное семя.

Успокоенная, что ее желание будет исполнено, она рассказывала не торопясь деревенские новости:

– Баба Тарасова головой об стену бьется, ребятишки ревут, а сам Тарас кинулся верхом сумку искать. Да в потемках разве найдешь? Сказывают, в сумке‑то три с половиной тысячи… Кто и найдет – не отдаст…

– Это уж так, и пословица говорит: «Что с возу упало, то пропало», – сказал Митрофан, вдруг повеселев.

– Перед войной барыня сретенская так‑то вот деньги утеряла. Пять тысяч. На тройке ехала с кучером, а кони напугались чего‑то и понесли по кустам. Барыня в ров опрокинулась, ногу ей колесом переехало… Скорей домой, а там – хвать! – сумочки‑то и нет. Объявила по всем деревням: кто, мол, найдет, тому полсотни рублей награды… Я девчонкой была. Все кинулись искать, и я три дня по кустам ходила, все ноги ободрала…

Так и не нашла.

Митрофан не раз слышал этот рассказ про сретенскую барыню, однако старался не пропустить ни одного слова, даже голову свесил с печи.

– А через год слух прошел по деревне – Харитоновы стали с мясом варить… Потом Харитон сапоги купил. Стало быть, нечистое дело… Стали дознаваться, приметили, что Харитон у краснорядца новую четвертную бумажку разменял, бабе полушалок купил… От народа не укроешься, у него сколько глаз!

Только Харитон хитро дело повел, шику никакого не задавал, а выждет год – коровку купит, а еще через год – сбрую, а там глядишь – молотилку… А не пошло ему впрок богатство – раскулачили… Теперь, может, где в Сибири мается и те деньги проклинает…

Поставив припарку, жена ушла в амбар к детям. Митрофан лежал и думал, что Харитон поступил правильно: деньги господские, у мужиков награбленные, – почему и не взять?

«Я бы тоже взял, – решил он. – То не воровство, а счастье».

Он ощупал на груди пачку денег и вспомнил, что эти бумажки все старые, мятые, потертые – видно, много по рукам ходили…

Когда приходилось платить налог, Митрофан сам всегда выбирал бумажки какие похуже, а новенькие, хрустящие, оставлял себе. Верно, уж так человек устроен: что получше – себе, а что похуже – другим… Жулик, видно, в каждом сидит…

«Словно век крал, – подумал он, вспоминая, как кружил по полевым дорогам, врал Карпу, жене, разыгрывал больного. – И откуда это берется у человека? Бес мутит, не иначе… Говорят, нет беса, а вот он и проявился…

Дорогую нетель покупать нельзя – сейчас же пойдет разговор: откуда у Митрофана деньги такие? В колхозе знают, кто сколько заработал… не скроешься… Придется выждать год‑другой, а потом потихоньку тратить, как Харитон делал. Но и через год и через два от народа не спрячешься… Будут подозревать, выслеживать, как сам я выслеживал Захарку. Какая же это жизнь?..»

Сбросив припарку, тулуп, Митрофан слез с печи и сел к окну Над деревней висела тревожная луна. Льдисто поблескивали окна в избах, через пруд легла ровная сверкающая дорожка. За прудом чернела конусообразная силосная башня, и Митрофану казалось, что‑то‑то большой стоит над деревней, охраняя ее ранний осенний сон.

Вот уже три года, как Митрофан сдал в колхоз лошадь, вторую корову, сбрую, телегу‑все, что не давало ему спать по ночам, заставляло вздрагивать при каждом малейшем шорохе.

В темные, ненастные ночи мерещилось Митрофану что Захарка лезет через забор, подбирается к его богатству. Он выскакивал в сени, готовый защищать свое добро.

Расставшись с хозяйством, он почувствовал успокоение, на щеках его заиграл румянец.

И вот теперь Митрофан снова ощутил прежнюю мучительную тревогу. Ему казалось, что кто‑то ходит вокруг двора, подсматривает. Он прислушался – все было тихо.

«Не вор же я. Нашел на дороге…» – подумал Митрофан.

Он зябко поежился и снова забрался на печь.

«Нет, вор…»

Кто‑то постучал в окно.

– Митрофан Селиверстыч, спишь, что ль? – послышался знакомый вкрадчивый тенорок Захарки.

Митрофан соскочил с печки, подошел к окну, отодвинул створку. Захарка стоял с фонарем.

– Тараска сумку обронил, слыхал? – спросил он.

– Сказывали…

– Ты в город ездил… Дай, думаю, зайду. Может, тебя кто на лошади обогнал…

«Все знают, что я ездил в город, – встревожился Митрофан. – Распытывает… хитрый… Отдам сумку, – решил он. – Но как ее теперь возвращать, когда сам же говорил всем, что ездил не в город, а в больницу?»

– А тебе чего ж беспокоиться? – спросил он, злобясь на себя.

– Да ведь наши капустные деньги в сумке! Три тысячи.

Как не тревожиться? – удивленно сказал Захарка. – Выходит, мы зазря целое лето на огороде работали? Мало ли жадных людей. Найдет сумку – и прощай!

– А сам нашел бы, поди, и не заикнулся б…

– Я‑а?! Вот провалиться! Что ты, Митрофан Селиверстыч?! – обиженно воскликнул Захарка. – Да разве такие деньги можно? Я тому человеку голову проломлю! Я…

– Рассказывай сказки, – подзадоривал Митрофан.

– Я это давно кончил, Митрофан Селиверстыч! Истин бог! – сказал Захарка. Он поставил фонарь на землю и перекрестился. – Третий год в колхозе… честно… праведно… Ни одной травинки чужой не тронул…

«Как же теперь вернуть сумку? – раздумывал Митрофан. – Одно остается – подкинуть Тарасу…»

– Зарок себе дал, Митрофан Селиверстыч, – взволнованно говорил Захарка. – А случись мне ехать сегодня из города, всякий бы заподозрил… На тебя‑то не подумают…

– А ты куда с фонарем?

– Хочу по дороге пройти, поискать, – ответил Захарка и медленно зашагал по улице.

Митрофан в мучительном раздумье смотрел на уплывающий желтенький огонек фонаря.

Нет, в нем, Митрофане, тоже сидит вор… Притаившись, он жил в нем незаметно, подстерегая, выжидая удобного случая…

Этот вор хитрее и опасней Захарки: пренебрегая подковой, чужим снопом, бруском для точки косы, притворяясь неподкупным и честным, этот большой вор терпеливо ждал, пока Тарас не обронит сумку с деньгами… А если завтра случится найти не три тысячи, а сто тысяч? Может быть, тогда заговорит самый крупный – третий вор, который пока молчит?

Митрофан быстро натянул валенки, полушубок и вышел во двор. Он вытащил из соломы сумку, сунул в нее пачку денег, теплую, впитавшую в себя жар его тела, и побежал догонять Захарку. Он чувствовал себя легко, будто освободился от тяжкой ноши. «Я тебя изловлю сейчас… Узнаю, какой ты есть праведник», – злорадно подумал он, завидев вдали мерцающий огонек фонаря.

Бросив сумку в канаву, возле дороги, он притаился за кустом. Огонек, покачиваясь, мигнул и исчез.

«На луг свернул», – догадался Митрофан. Его трясла лихорадка. Он не сомневался, что Захарка, найдя сумку, присвоит ее себе, он желал, чтобы и в Захарке проснулся большой вор.

Тогда Митрофан выйдет из‑за куста и крикнет: «Стой, Захарка, вор!»

Ждать пришлось долго. Митрофан остыл и начал дрожать.

Наконец из‑за поворота показался огонек и медленно поплыл навстречу, как бы ощупывая дорогу.

«Стал бы он так для Тараски стараться», – усмехнулся Митрофан, предвкушая торжество. Захарка прошел совсем близко, Митрофан видел даже новые круглые заплаты на его стареньком полушубке. Огонек замер у канавы и вдруг стремительно покатился по дороге в деревню.

– Стой! – сдавленно крикнул Митрофан, но Захарка, видимо, оглох от радости.

Митрофан погнался за ним, стараясь не упустить из виду тающую желтую точку фонаря, но споткнулся, упал, а когда поднялся, огонька не было.

«Молчком бежит… стало быть, спер!» – обрадованно подумал Митрофан и тотчас же услышал звонкий крик Захарки:

– Нашел! Нашел!!

На деревне залаяли собаки, заскрипели на ржавых петлях двери. Люди проснулись, разбуженные пронзительным криком Захарки.

Когда Митрофан, запыхавшись, ввалился в избу Тараса, она уже была полна народа. Маленький, рыжий, с зелеными глазками, Захарка вертелся по избе и, показывая всем сумку, бессвязно лепетал:

– Возле барсучьих нор… Братцы! Канава там… У меня аж сердце захолонуло!

– Хорошо, что на честного человека попала, а то поминай как звали, – сказал Карп.

В избу, пошатываясь, вошел Тарас и рухнул на лавку.

– Получите, Тарас Васильевич! – торжественно проговорил Захарка, передавая сумку.

Тарас упал на колени и глухо сказал:

– От позора спас… Век не забуду!

– Коммунистически, – с достоинством произнес Захарка, заикаясь от волнения. – У нас в колхозе нет воров. – И посмотрел на Митрофана: – Верно, Митрофан Селиверстыч?

Митрофан смущенно сдернул шапку и низко поклонился Захарке.

 

1937

 

 



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2021-01-14; просмотров: 54; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 3.128.199.130 (0.147 с.)