Всеволод Вячеславович Иванов 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Всеволод Вячеславович Иванов



 

Разговор с каменотесом

 

Я возвращался из Мацесты в Сочи берегом моря. Солнце закатывалось. Голубые и черные лодки плыли обратно. Я шел по железнодорожной насыпи. Вдруг за кустом я услышал знакомые фразы. Читали «Войну и мир». Тонкий голосок после каждой фразы спрашивал: «Понятно? Продолжаю». И гортанный голос отвечал ласково: «Ну зачем спрашиваешь, джаньшау? Такие события происходят, а мы не понимаем? Скорей».

Несколько каменотесов. сидели вокруг девушки в синем. Позади всех слушал ее широколицый казах. Перед ним лежал халат, на нем – краюха хлеба и узкая бутылка вина.

– Э, еще кунак пришел! – закричал он, увидев меня. – Садись, кунак, садись, будешь слушать. Они в тетради пишут, а я тебе так расскажу. Какие события пишет!

Волосы у него черные, щетинистые и столь густы, что и шея покрыта ими до спины. Он сидел без рубахи. Мышцы его резко выступали при движениях. Он покачивался, хлопая себя по ляжкам, лицо его сияло.

– В Москве собирались, рассуждали, какие книжки писать. Джаньшау дорогой! Пиши любые, но чтоб я радовался. Ты меня не узнаешь?

Меня Шибахмет Искаков зовут. Не помнишь такого?

– Нет.

– В Павлодаре лет двадцать назад вертельщиком был, ведомости помогал печатать. Ты буквы выдергивал шилом днем, а спал на кухне! А утром меня будил рано: «Шибахмет, поедем на Иртыш за водой». Ха! Я надеваю штаны. А они от старости рассыпаются. А теперь посмотри, какие у меня штаны, рабочие! А какие я надеваю в праздники, у, джаньшау! Тебя как называют?

Я узнал его. Он положил вино, хлеб и стаканчик в карман и пошел за мной. Он покачивался, тряс халатом, прислушиваясь к звону стаканчика.,0н улыбался очень протяжно. Он, видимо, радовался и тому, что встретил сибиряка, и тому, что я изумился его памяти.

– А, тебе бы пораньше прийти, когда я обедал! Отличный обед был! Я бы тебя угощать стал, а теперь вечером я пью вино и ем хлеб, чтоб ночью брюхо легкое было.

– Сколько же тебе лет, Шибахмет! Ты все еще неграмотный?

– А ты тоже небось, Сиволот, не буквы выдергиваешь! Трестом заведуешь поди, а? У меня сын один, так тот профессор и говорит: «Я больше тебя знаю». А я ему: «Был бы ты дурак, если бы меньше меня знал!» Я тоже большой грамоты: я детей родил четырех, и все ученые. Я мог бы, Сиволот, большие тоже должности занимать, но мне некогда! Большая должность скажет: «Сиди с портфелем в машине, Шибахмет, ты бедняк, ты управляй государством». А я говорю: вот я вам вырастил четырех, выучили вы их, они и пусть теперь управляют, а я хожу и туда и сюда, и здесь и там радуюсь, мне пятьдесят лет!

– Ты по‑казахски грамотный?

– И по‑казахски и по‑русски. Я много помню. Я помню, у тебя рубаха была сатинетовая, а пояс широкий кожаный, а я все думал: «Зачем у него такой широкий пояс, разве брюхо болит?»

Наслаждаясь своей памятью, он говорил о Павлодаре, о нашем хозяине‑типографщике, о гражданской войне. Он разводил руками так, как будто в воздухе строил какие‑то горбатые мосты. Изредка он потирал свою шею. Затем он схватил меня за плечи и сказал:

– Вот ты опоздал. А там что было!

И он вдруг начал читать на память, подражая голосу девушки:

– «Везде ему казалось нехорошо, но хуже всего был привычный диван в кабинете. Диван этот был страшен ему, вероятно по тяжелым мыслям, которые он передумал, лежа на нем.

Нигде не было хорошо! Но все‑таки лучше всех был угол в диванной, за фортепиано…»

Слово «фортепиано» он выговорил весьма тщательно, даже как бы щеголяя своим выговором. Вообще он читал очень хорошо.

– «Он никогда еще не спал тут. Тихон принес с официантом постель и стал устанавливать. „Не так, не так!“ – закричал князь и сам подвинул на четверть подальше от угла и потом опять поближе. „Ну, наконец, все переделал, теперь отдохну“, – подумал князь…»

Он спросил, качнув меня сильными руками:

– Верно рассказал? А ты мне – неграмотный! Помрет старый князь, как полагаешь? Места не находит. Он и туда и сюда постели став‑ит. Вот завтра будем читать дальше, приходи – узнаешь.

– Где ты побывал, Шибахмет?

– Много ездил, много помню. Головы ломал офицерам. Догоним. Они в нас из пулеметов, а мы на них с шашкой. По голове шашкой! Пустые головы, зря выросли.

Он показал на пароход.

– И на этих «уткане» качало меня. Брюхо терзает, но предполагаю: кончится же вода! Поднимет и так подбросит, так подбросит на волне, что с нее всю свою жизнь видишь. Душа ликует, Сиволот. Так я говорю? Так ликует, что ничем не разбавишь. Красивое море, Сиволот. Зачем шумит? Много людей думало. Я тоже подумал… Чтобы любовались им, а? Играешь, старая баба, я тебе!

Он погрозил пальцем морю и рассмеялся.

– Я его люблю, Сиволот! Я и степь люблю. Коршун летит низко. Всего и дерево в степи, что телеграфный столб. Едешь, едешь, а все кажется – ползком. Обширная страна, а?

Он опять покачал меня за плечи, заглянул в глаза и глубоко вздохнул.

– Стою я возле моря. Льдины плывут. Оно такое сердитое, совсем стариковское, совсем седое и старое. Звери на нем седые, небо седое. Ох, а как, Сиволот, от льдин ветер подует, ой, как скучно!

– Да где это, Шибахмет?

– В Хибинах камни рубил. Порубил, порубил, пришел к морю. Эти камни бросишь в землю – сам видал – хлеб уродится такой, что ладонью землю прикроешь – столько ее, а зерна в этой ладони столько, что и ладонь твою засыплет и еще на лицо хватит. Вот какой целебный для земли камень! Рубил я эти камни, вдруг слышу: в Сочи дорогу строят через горы!

Дорога широкая, самая красивая в нашей стране. Будут по ней людей возить в такие воды, что обмакнут тебя, полежишь там – и вылезешь здоровым. Ты видал эту дорогу?

– Видал.

– И пальмы видал? Сто тысяч людей провезет в год, всех обмакнет, вот какая дорога. Я много на ней топтался, много молотком стучал.

Вино переливалось в стакане. Он легонько ударил пальцем. Стакан слегка зазвенел. Он дал мне выпить, затем опять наполнил стакан и поставил его на камень. Вино горело темным багрянцем. Он щелкнул языком.

– Тоже красиво. Тоже здесь растет. Куда ни посмотришь, все красиво. Письма из дому отличные получаю, сыновья моей силе радуются. А верно! О камень ударю – сыплется. Этот удар тебе, этот тебе! Я и для тебя, Сиволот, ударю. Читал Робинзона Крузо, очень упорно человек жил, много страдал.

Один! Самое страшное – один! Я бил много камня, выше себя набил щебня, все в его честь. Дон‑Кихоту бил, приключениям Финна бил. Максиму Горькому бил особо, три дня. Красиво думает о жизни. Оркестр мимо идет. Красная Армия, Ворошилов! Много им тоже камня бил. Я каждый день бью больше всех, а последний удар самому себе бью: молодец Шибахмет Искаков, ударник, очень веселый человек.

Он схватил стакан, выпил. Стакан он тщательно протер коротеньким полотенцем и положил в карман бешмета.

– Вот тоже Магомет был. Вино запретил. До сорока лет я не пробовал, а потом думаю: если я в князей стреляю, то разве их закон при мне остается? Взял бутылку, семнадцать рублей заплатил. Ах, какой хитрый Магомет был, себе хотел побольше оставить. «Не пей, говорит, Шибахмет!» А я‑то, дурак, отвечаю: «Слушаю, ваше величество». Да ты не горы смотри, Сиволот.

Он повернул меня за плечи к морю.

– Ты сюда смотри и долго смотри. Если я рядом с тобой тяжело дышу, ты не думай плохого, я не сплю, у меня так тело сделано, что от красоты начинает трястись.

Море было колыхающегося багряно‑бархатного цвета.

В средине уже поднималась белоснежная дорога. В небе цвета индиго качалась оранжевая луна. Воздух теплел. В горах медный тягучий гул, словно они перед сном ворочаются и никак не могут лечь. Мы стояли неподвижно. Шибахмет, видимо, мысленно проходил по широкой дороге, которую он недавно с такой любовью прорубил в горах. Он останавливался на каждом повороте, любовался на море, которое каждый раз было иное. «Какие замечательные люди строили дорогу, – думал он, – как они понимают красоту!»

Он наклонился к моему уху и тихо сказал:

– Моя власть получает от меня полное почтение, Сиволот. И она мне благодарна, что я ей таких детей подарил. Но вот мы читаем про войну и мир и думаем: красиво, все красиво!

Но почему он, Толстой, об рабочих молчал? Или дальше есть?

– И дальше нету.

– Скрывать приходилось, Сиволот. Не было ничего красивого у мужиков и рабочих, а Толстой хитрый старик был, умный. Борода‑то у него какая, видал? Мне с ним поговорить, я б ему правду сказал: красоты у тебя много, но у нас больше. Вот я и хочу сказать власти добавочно: заводы, города, машины переименовываете, а почему стоит Черное море? Это людей раньше пугали, чтоб они не стремились сюда. Черное, мол, так и страшно: у меня и без того жизнь черна! Вот ведь я при царе никуда не ездил, кроме Павлодара, да и там не камни бил, а крутил колесо. Перекрасить надо море!

Он шел рядом со мной, слегка помахивая халатом.

Лицо у него круглое, улыбающееся.

Он напевает вполголоса:

 

Качается море, качается

Вместе с пароходом и со мной!

От юрты к юрте на соловом иноходце

Качается младший мой сын.

Качается море, качается,

Качается тоже степь!

Над юртами, морем и степью

Качается флаг наш один,

Совсем красного цвета,

Как щеки моей невесты,

Когда ей было

Шестнадцать лет и четыре месяца,

А мне восемнадцать!

 

1935

 

 

Николай Николаевич Никитин

 

Потерянный Рембрандт

 

 

1

 

Шел 1926 год. Легальные миллионеры платили сотни тысяч подоходного налога.

Доход был велик и очевиден. Запад заключал концессии. Все благоприятствовало предметам роскоши. Антиквары блаженствовали. Их связи так же, как некогда и связи масонов, тянулись через рубежи, нарушая все конвенции и все кордоны. Антиквары Лондона через финских и немецких антикваров посылали в Россию свои тайные заказы. Контрабандисты и консульства выполняли поручения. Но все кончается, все истекает. Впереди стояла опасность… и вожаки антикваров мечтали о редких вещах. Отчасти, чтобы рассеяться, отчасти, чтобы подтолкнуть энергию своих агентов, Семен Семенович Брук, ленинградский антиквар, решил устроить пирушку.

На площади против сквера, где от памятника остался только мраморный пьедестал, в подвальчике помещался духан. В коридоре, за потертыми зелеными портьерами, в крайнем кабинете духана сидел Брук со своими гостями. Кроме них, в духане не было ни души. Сюда народ обыкновенно собирался к вечеру. Брук пировал на просторе… Он был щедр, на стол подали шампанское. Пирушка уже кончалась, стол был раздрызган, пьяные гости обнимали друг друга. Кто‑то допивал еще вино, кто‑то уже спал, кто‑то подходил к Бруку, и он, почти не считая, совал деньги.

Художник Шамшин был единственным человеком со стороны в этой компании. Ему казалось, что он дышит не так, как все люди, и из его ноздрей вылетает синий коньячный огонь. Он уже перешел обычные грани опьянения, то есть тупость, усталость, сон, тошноту, он сверкал алкоголем. В голове у него кипело, мысли плавились. Он с презрением пьяного смотрел на эту ораву. Ему хотелось крикнуть, оскорбить кого‑нибудь, бросить бутылкою в стену, чтобы заявить громко в лицо всем: «Я не с вами, я чужой…» Он щурил глаза, выискивая жертву, и вдруг его взгляд упал на хозяина.

Брук был абсолютно трезв. За весь вечер он выпил только стакан вина. Он снисходительно помалкивал среди этого гама и благодушно обмахивался желтым шелковым платком. Брук посмотрел в глаза Шамшину. Этого было достаточно. Длинный Шамшин, не сгибаясь, наклонился над столом и крикнул, показывая пальцем на Брука:

– Кто этот жуткий молодой человек?

Брук улыбнулся ему. Они были знакомы уже два года.

– Не улыбаться! – еще отчаяннее закричал Шамшин. – Как ты смеешь улыбаться? Кто ты такой?

Шум в духане сразу затих. Пьяные жучки и прихлебатели поняли, что Шамшин затевает скандал. Брук сделался серьезным. Грузин стал припирать стол к стенке, боясь за свою посуду. Брук мигнул одному из гостей. Маленький толстенький человек (все его звали Юсупом) подошел к Шамшину и ласково дотронулся до его плеча.

– Василий Игнатьевич… Почтенный гость, уважаемый гость…

– Прочь! – Шамшин рванулся.

Юсуп обхватил его сзади, со спины.

– Не сметь!

Шамшин отбросил Юсупа к столу. Задребезжали стаканы…

Бутылка с красным вином упала на асфальтовый пол и разбилась. Грузин побежал за официантом.

– Старьевщик! – кричал Шамшин. – Вы роетесь в старье и у себя под носом не видите Рембрандта.

– Уж кому, как не мне, знать, что имеется в этом городе, – спокойным, холодным тоном заявил Брук, желая образумить Шамшина.

Шамшин подхватил эту фразу:

– Конечно, как тебе не знать… Разве не ты ограбил этот город?.. А теперь ты рыщешь… И ни черта нет! Ты шаришь в каждой щелочке, чтобы найти хоть что‑нибудь. Все мелочь!

Все не то!

Вдруг он улыбнулся, наивно, точно ребенок, и крикнул тонким голосом, как бы поддразнивая Брука:

– А в городе имеется Рембрандт… Имеется, имеется, имеется! А вы не видите, бандиты!.. Контры! Я знаю вас…

Шамшин захохотал, но в эту минуту официант Сашка в мерлушковой кубанке и грузин‑хозяин взяли его под мышки и вытолкнули через три ступеньки в дверь, на площадь.

Прохожие с удивлением взглянули на молодого человека, схватившегося за фонарь, на его побелевшие глаза, наполненные отчаянием и алкоголем, на шелковый галстук, который он сорвал с себя и бросил на тротуар.

 

2

 

Рано утром он проснулся у себя дома, в постели. Он сразу представил себе весь вчерашний скандал. Разрыв с Бруком ни капли не смущал его. Он не нуждался в Бруке. Брук в нем нуждался. Брук доверял его чутью и приглашал его для экспертизы и кое‑что давал для реставрации. Эта работа всегда казалась Шамшину отвратительной, он брал ее для денег. Иллюстрации, зарисовки, театральные костюмы, карикатуры, портреты – он делал все, что ему давали. Он чувствовал свои способности, он был человеком увлекающимся, страстным, как пьяница, как игрок, как любовник. Он искал открытия в своем мастерстве и бестолково топтался, сгорая от попыток, от мучительной работы, которая не оправдывала себя. Он хотел быть современным и, по существу, не знал современности. Он жаждал понять мир, не зная мира. Он хвастал, что в его библиотеке столько же книг, сколько было и у Рембрандта. То есть пи одной. Он жаждал славы, потому что был честолюбив, и не умел ее делать. И это было его несчастьем. Вчерашний, скандал, конечно, являлся отражением его душевных неудобств.

Крик о Рембрандте был пьяным криком человека, оскорбленного своей судьбой. Антиквары поняли иначе.

От железных крыш и труб становилось душно. В квартире стояла тишина. В соседней комнате, за стеной, еще спала Александра Петровна, она работала в театре и вставала поздно. Уже около года она оставалась женой лишь по паспорту.

Они встречались только в ванной. В третьей‑комнате, самой маленькой, жила Ирина. Она молчаливо любила Шамшина и ненавидела его бывшую жену. Шамшин же сам не знал, кого он любит. При кухне находилась старуха, презиравшая всех троих за несемейность и беспутство. Все. вместе, точно в насмешку, называлось коммунальной квартирой..

За дверью Шамшин услыхал голос Ирины. Он отозвался.

Когда Ирина вошла в комнату, Шамшин раскрыл глаза и рассмеялся, пораженный ее нежностью и тонкими удивленными глазами.

– Вставайте… Звонит Апрельский…

Шамшин вскочил и побежал в коридор к телефону.

Алеша, Апрельский, старый друг по академии, давно бросил живопись. Революция увела его в сторону, на газетную работу. Он стал заметным человеком в прессе. Встречались они редко. Апрельский был очень занят, но дружба не прерывалась. Апрельский в шутку говорил, что он шефствует над Шамшиным. Недавно, по его настоянию, даже по его теме, Шамшин начал работу над большой картиной. Картина предназначалась для выставки.

Он должен был изобразить один из эпизодов войны с белополяками. Шамшин не чувствовал себя баталистом, но в этом эпизоде, помимо его батальной формы, он видел большую тему… Два полка сошлись в кавалерийской атаке. Утро. Долина. Скользит первый луч. Конница, построенная эскадронами, несется с обнаженными клинками. На бойцах синие венгерки, только что пошитые из французского сукна, взятого недавно в бою. Навстречу нашим тем же эскадронным строем на рыжих гунтерах мчатся сенегальцы, во всем белом. Чёрные лица.

Крик. Когда сошлись головные эскадроны, сенегальцы вдруг остановились и выкинули белый флаг. Атака замерла. Сенегальцы выслали парламентеров. «Нас обманули, – заявили парламентеры. – Нам сказали, что большевики – людоеды, пожирающие женщин и детей. А мы видим солдат». Ругаясь со своими офицерами, они отказались идти в атаку. Повернув лошадей, сенегальцы покидают поле… Горнист‑сенегалец трубит отбой.

Шамшин набросал много эскизов, но когда начал писать картину, вдруг все разонравилось. Тема показалась иллюстративной, сюжет обычным, он стал работать формально, увлекаясь пятнами. Картина превращалась в какую‑то фантасмагорию. Шамшин обращался к смыслу вещи, все переделывал заново, но чем больше вкладывал в нее рассудка, тем автоматичнее становились образы. Он видел, что мысли без поэтики – ничто. Он пытался вообразить себя участником этого боя и окончательно потерял себя. Все действовало на него – идеи, форма, современность, желание угадать вкусы критики, все это влияло разновременно, смешивалось, путалось… Картина раздиралась на клочки заложенными в ней противоречиями.

Это был документ попыток и личных страданий, но это не было произведением искусства.

Апрельский настаивал на том, чтобы картина была приготовлена к ближайшей выставке. Шамшин очень ценил беспокойство друга, но честно поделиться с ним своими сомнениями мешала гордость и привычка к одиночеству. Он надеялся, что эта заминка временная и что в конце концов он выберется и даст такую работу, какая под силу только большому мастеру.

Маленькой победы он не хотел. Этот человек все мерил большим аршином. Заготовки росли. А вещи не было.

– Ну как? – спросил Апрельский.

– Что как?

– Подвинулась?

– Немного… Нет фонаря, – вздохнул Шамшин.

– Какого фонаря?

– А вот такого, какой был у Рембрандта. Все понять и осветить по‑своему… Вчера утром я заходил в Эрмитаж. Там при мне освобождали от стекла фламандцев. Я опять увидал эту живопись так близко… посмотрел на нее и заплакал. А что они писали? Трактиры, пьяных баб, коров, детей, сидящих на горшке…

– Однако, – фыркнул Апрельский, – Рембрандт написал «Ночной дозор».

– А что ты из него поймешь? – спросил заносчиво Шамшин.

– Ты напиши, поймем! – Апрельский засмеялся. – Сегодня вечером я позвоню тебе. Меня усылают в командировку.

Картина занимала половину комнаты. Из двух круглых окон, похожих на иллюминаторы, падало солнце, комната напоминала корабельную каюту. Стены ее Шамшин заклеил вместо обоев собственными копиями с гравюр Рембрандта. На потолке был прорублен большой квадрат и застеклен, как это делалось когда‑то в фотографиях. К стеклянному люку приставлена стремянка. Шамшин забрался по вей наверх, как по трапу, и раскрыл люк. Июльский свет к жар с раскаленных крыш наполнили комнату. Издали слышался уличный шум, напоминая театр. Шамшин, полуголый, в синих широких штанах, как у сварщика с Северной верфи, ходил по комнате, засучив рукава, будто он собрался с кем‑то драться. Огромный ларь стоял в углу.

Он был наполнен старыми альбомами, записками; набросками, копиями. Это был архив, черновики пройденного пути, летопись разочарований, оставленная только для себя. Когда дрова в плитке плохо загорались, Шамшин шутя запускал руку в ларь и, не разбираясь, разжигал огонь этим материалом.

Есть человечки, понимающие втайне свое ничтожество и даже сознающие, что их терпят в искусстве только за выслугу лет, и все же они ревниво берегут, точно святыню, каждый клочок своей бездарности и нищеты! Шамшин был не похож на них.

Люди, говорившие, что Шамшин мало работает, просто не знали тех Монбланов, через которые он перешагивал.

Он работал. Ирина вслух читала книгу. Он не слыхал ее.

Ему необходим был только голос. Иногда она прерывала чтение и снимала с плитки чайник. Работая, он поглощал кипящий чай.

Шамшин швырнул кисть. Она полетела под ящики.

– Не так! – закричал он. – Разве понятно, о чем трубит этот сенегалец? Это просто черный дурак…

Вдруг прозвенел телефон. Шамшин махнул рукой. Побежала Ирина и крикнула из коридора:

– Тебя.

– Пошли всех к черту, – ответил он.

– По экстренному делу.

Сжав зубы, Шамшин подошел к телефону.

– Вася?

– Я.

– Брук говорит. Слушай, Вася. Что ты вчера кричал о Рембрандте?

– Я ничего не кричал.

Шамшин скривился в телефон и тихо повесил трубку. Брук разговаривал так, как будто между ними ничего не произошло. Через секунду снова прозвенел телефон.

– Нас разъединили. Слушай, Вася. У тебя есть деньги?

– Есть.

– А то могу подсыпать…

Молчание. И снова однообразный и тягучий, точно лапша, голос Брука:

– Я сейчас буду проезжать в твоих краях. Он у тебя?

– Кто он? – уже обозлившись, крикнул Шамшин. – У меня никого нет! Отстань!

– Зачем орать! – печально сказал Брук. Звякнула трубка.

 

3

 

Вечером, чтобы отдохнуть и рассеяться, Шамшин предложил Ирине пойти с ним в Народный дом. Пока она переодевалась, он разбирал у себя в комнате всякую старую рухлядь.

Среди хлама ему случайно подвернулась одна доска, плод увлечения Рембрандтом, реакция на мастера. Картина изображала молодую женщину, полулежащую среди разбросанного белья и кружев. Склонясь к ее едва прикрытому животу и держа ее за руку, стоял еврей‑врач. Пламя свечи падало пятном на его рыжую бороду. Глаза женщины улыбались. Смеялась ли она над бессилием врача, или, наоборот, ей представлялась будущая праздничная жизнь, когда она встанет и скинет с себя эти широкие шерстяные одежды? Во всяком случае, беременность ничуть ее не тревожила. Она мечтала… Она была далека и от этой постели и от своего материнства. Шамшин вздохнул, поставив доску на мольберт. Картина пропиталась пылью, немножко потрескалась. Она долго пролежала около радиаторов. Шамшин написал ее совсем случайно, счистив чью‑то живопись со старинной доски.

Вот годы юности… Ничего не знал – ни жизни, ни опыта, ни ученых соображений, их уже потом натвердила критика.

Несмотря ни на что, одним инстинктом была создана эта вещь… В любви, в искусстве, даже в науке, да, пожалуй, и в политике, что сделаешь, если у тебя нет инстинкта?

Была жена. И нет ее… Был ребенок. И нет… Все умирает, даже дети. Был старый итальянец, живший на Васильевском острове, он составлял художникам краски по какому‑то старинному рецепту… Где же все это? Исчез, как все… Сколько исхожено дорог? Он прошел по всем путям живописца, от Сезанна и Матисса до черного пятна на незагрунтованном холсте.

Здесь караулила смерть. Он отшатнулся к Рембрандту. Его глазами он написал эту вещь, думая, что он берет только традицию и перебрасывает в этот мир новую Голландию… и здесь завяз. Это не годилось для современного сюжета. Он хотел быть современным. А современность не давалась. «Кто же я?

Где я живу?» – спросил он самого себя.

– На Манежной площади, – съязвил он вслух, чтобы оборвать свои воспоминания.

Ирина вошла в комнату и заинтересовалась картиной.

– Что это? Почему я ее никогда не видала? Это Александра Петровна? – спросила она, прикусив губу.

– Нет.

– А похожа… Александра Петровна, переселенная назад, в столетия.

Шамшин усмехнулся:

– Все может быть!

Он захохотал, накинул на мольберт тряпку, и они ушли.

 

4

 

Поезд в составе трех вагонеток скрежетал, подскакивая на поворотах, падал в ущелья и снова взвивался вверх. Около управления стоял худой человек. Он улыбался, оглядываясь на пассажиров, точно скелет, не разжимая челюстей. Сзади всех, на самой последней скамейке, сидел молодой пьяный парень.

Еще в начале пути с головы пьяного сдуло кепку, она упала прямо в толпу, около американских гор. Парень требовал моментально остановки. Народ хохотал. Когда поезд взлетел на самый верх, Ирина от страха закрыла глаза и уцепилась за Васю.

Вместе с ними взлетела тяжелая Нева, черные граниты, электрический пунктир мостов, синие бастионы, коричневые дворцы, трубы Монетного двора и плоский ангел.

Пьяный крикнул:

– Спускайся, черт!

Поезд ухнул вниз, упал в туннель, в сердце горы, там замигал багровый глаз и застонали рельсы. Шамшин нагнулся и крепко поцеловал Ирину. Тут поезд замедлил ход и подполз к игрушечному дебаркадеру. У Ирины билось сердце и кружилась голова. Она улыбалась. А Шамшин подумал: «Она счастлива».

И позавидовал ей. Он тоже хотел счастья. Ночью Ирина пришла к нему. В коридоре опять зазвонил телефон. Шамшин, набросив на себя пальто, побежал к аппарату. Он думал, что звонит Апрельский.

– Да! – крикнул он.

– Добрый вечер!.. Это Брук!

– Не мешай мне спать. Я сплю.

– Да погоди… Не вешай трубку… Я был сегодня у тебя. Открыла мне твоя старуха… Я видел эту вещь… – Брук явно волновался. – Сто хочешь?

– Слушай, Брук. Не сходи с ума. Я хочу спать.

– Откуда ты ее достал?

– Я хочу спать! Я вешаю трубку. Спокойной ночи…

– Погоди, погоди, Вася‑… двести хочешь?

– Отстань, пожалуйста. Я хочу спать.

– Я думаю, это подделка, но все‑таки… А ты, Вася, как думаешь?

– Я ничего не думаю… Меня ждут.

– Ты же сказал, что ты спишь?

– Да, я сплю.

– Погоди… Как ты думаешь, может быть, все‑таки следует отдача на экспертизу?

– Позвони завтра… Я сейчас сплю.

– Что значит спишь? Ты же не спишь… Ты же стоишь у телефона…

– Я больше не в силах стоять…

– Ты болен, что ли?

– Да, болен.

– Странная болезнь… Когда человеку предлагают деньги…

– Я больше не могу…

– Да погоди, мне надо выяснить…

– Мне некогда!

– Что значит – некогда?

– Всего!

Шамшин брякнул трубкой.

На следующий день Брук встретил Шамшина и первый подбежал к нему.

– Ты сердишься? Зачем?

Шамшин молчал.

– Ну! Триста хочешь? – Брук хлопнул Васю по плечу. – И кончим дело… Что за канитель?

– Это моя вещь… – сказал Шамшин, улыбаясь. – Моя!

Пойми!

– Твоя? – Брук плутовато подмигнул. – за твою я дам тебе три копейки, а за эту даю триста рублей… Ты меня, надеюсь, понял?

– Вполне! Ты сволочь и арап!

Расхохотавшись, Шамшин круто повернул от Брука.

Брук стоял на тротуаре Невского. Прохожие толкали его, звенели трамваи, извозчики кричали «берегись», поджаривало солнце. Опомнившись, Брук почесал коротко остриженный затылок, поправил кепку и пробормотал:

– Однако!

 

5

 

Однажды в соседней комнате, у Александры Петровны, веселились гости. Из‑за стены непрерывно слышались шутки, шум и смех. Шамшин злился. Его раздражало это веселье. Он не был желчным человеком, но ему опротивел быт. На столе две недопитые чашки чая. У окна груда неоконченной работы для журнала. На мольберте надоевший портрет. В кресле Ирина, читающая книжку Перелистывая страницы, она поднимает голову и смотрит на Шамшина влюбленными глазами. За стенкой кто‑то пропел пьяным голосом: «Мальчик резвый, кудрявый, влюбленный…» Шамшин не выдержал и стукнул в стенку кулаком; «Эй, Моцарт, тише! Здесь Сальери!»

На минуту за стеной притихли, затем раздался взрыв хохота.

Обхаживая комнату вдоль и поперек, Шамшин думал: «Хоть потолок бы провалился, что ли».

Когда в коридоре позвонил телефон, Шамшин кинулся к нему, точно птица за пищей. Шамшина спрашивал незнакомый, свистящий голос. Шамшин ответил, что он у телефона.

– Очень рад. Я давно ищу случая с вами познакомиться. Говорит Агафон Бержере.

Шамшин был изумлен.

– Вы ко мне?

– Да, именно к вам.

– Собственно, по какому делу?

– Разрешите мне объяснить это при личном свидании. Где мы можем встретиться? Может быть, мы вместе позавтракали бы в «Европейской»?

Шамшин замялся.

– Я затрудню вас только на полчаса.

– Ладно, – согласился Шамшин.

– Значит, завтра, – сказал Агафон Бержере, – в два часа в «Европейской». Спокойной ночи.

Ровно в два часа Шамшин вошел в ресторан «Европейской гостиницы». Официанты, одетые в белые куртки и белые брюки, толклись без дела. Зал был освещен только одной люстрой. В самом конце зала, под эстрадой, скрывшись за вазочкой с цветами, сидел у столика немолодой человек, сухой, коренастый, с коротенькими, почти выстриженными усиками и гладкими, приклеенными волосами. На нем был жакет бутылочного цвета.

Стоячий крахмальный воротничок повязан узким черным галстуком. Синий абажур скрывал выражение его лица. Этого человека знали все. Агафон Бержере, полуфранцуз‑полуголландец, получив от своего отца, выходца из Голландии, небольшое дело, развернул его до европейских масштабов. Драгоценности, дорогие камни, украшения, ювелирные работы, статуэтки зверей, выточенные из минералов, – все эти вещи с маркой Агафона Бержере всюду в мире считались первоклассными. Собственно, биография знаменитого ювелира была довольно банальной: мраморный дом на Морской, двуглавый орел поставщика его величества, одна, законная, семья в апартаментах, другая, незаконная, в скромном доме на набережной Мойки, у Крестовского яхт‑клуба яхта, в Левашове богатый особняк, наполненный коллекциями, и т. д…

Семнадцатый год прихлопнул все великолепие Агафона Бержере, Законная жена с детьми отправилась в Париж. Агафон переселился к незаконной, записался с нею в загсе и занялся антиквариатом. Девять раз его сажали, девять раз он выходил.

К революции он относился точно к погоде. Даже в камерах он вытачивал перочинным ножичком деревянные мундштучки и ставил свою марку. Находились любители, за эту дрянь платили деньги…

Бержере встал, приветствуя Шамшина. Метрдотель, выгнув. шею, как лошадь, почтительно принял от Бержере заказ: омары, рыба, утка по‑руански, апельсины, французский сыр и теплое старое бордо. Ничего лишнего… И разговоры самые общие.

Потом черный кофе. Агафон подымает узенькую рюмку с тяжелым ликером.

– За искусство! – холодно говорит он Шамшину. Он краснеет от еды и выпитого вина, в его голосе прорывается что‑то грубое. – Я довольно внимательно всматриваюсь в ваши работы.

Вы будете или великим, или ничем.

– Почему же такая дистанция? – смеется Шамшин.

Бержере дергает головой.

– Вам не хватает пустяка! Но этот пустяк имеет большое значение.

– Какой пустяк?

– Признание! Одних оно губит, а других окрыляет и ведет к вершинам. Я это знаю по себе…

Бержере хвастливо дергает рукой.

– Что такое полупризнанный художник? Полупочтенный дворянин… Признание – это. мостик к славе.

Бержере понюхал ликер и вздохнул.

– Да, в искусстве страшно жить. Вообще сейчас страшно жить. Смотрите, что происходит во всем мире… Но я люблю жизнь.

Он улыбнулся, и Шамшин увидел рот Бержере, наполненный маленькими, как у женщины, зубами.

– Больше жизни я люблю искусство… – продекламировал он; он все‑таки был французом, – А кто сейчас понимает искусство? Никто! Нигде! В особенности здесь.

Шамшин решил вскочить, но удержался. Из любопытства к людям хотелось узнать этого человека поглубже.

– Зачем же тогда вы остались жить здесь, у нас? – нарочно подчеркивая, спросил Шамшин.

– Видите ли… – Агафон загадочно улыбнулся. – Мне необходим воздух революции… Да, да, не удивляйтесь. В эпоху войн и революций рождаются великие антиквары. Они идут в тылах – армий и…

– Грабят! – смеясь, закончил Шамшин.

– Смело сказано! Если хотите – да… Если хотите – нет…

Я покупаю! Кстати…

Тут он нагнулся к Шамшину и шепнул:

– Мне говорили, у вас есть хороший Рембрандт, Шамшин рассмеялся.

– Я отослал его, – сказал он.

– А разве он не ваш?

Шамшин отрицательно покачал головой.

– Кому же он принадлежит?

– Одной старухе.

Шамшин расхохотался, сам удивляясь своему нелепому, случайному ответу. Агафон разочарованно поправил бровь, ткнул окурок в пепельницу и кивнул метрдотелю. Оба гостя встали из‑за стола. В вестибюле гостиницы Бержере мимоходом, как будто небрежно, спросил Шамшина:

– А вы знаете эту старуху?

– Да нет… – Шамшин иронически пожал плечами. – Неизвестная старуха.

 

6

 

История с картиной странно оживила Шамшина. Дней через пять после встречи в «Европейской гостинице» Бержере опять звонил ему по телефону и спрашивал: не может ли он взять на себя хлопоты по разысканию этой неизвестной старухи?

– Нет! – Шамшин отрезал начисто. – Я не знаю, где эта старуха… А может быть, ее и нет…

Звонил Юсуп об этом же. Очевидно, антикварный муравейник кишел слухами. Только Брук пропал, он перестал существовать на свете. Шамшин всем отказал, но его самого втянула эта фантастическая игра с картиной. В том, что она замечена, было какое‑то признание, это странно бодрило.

Он встретил Бержере в балете. Был первый дебют молодой, только что выпущенной из школы артистки. Они подошли друг к другу в конце спектакля. Много раз подымался занавес. Уже потухли люстры. В партере и наверху публика еще отхлопывала себе руки.

– Какая прелесть… – сказал Бержере. – Это Тальони!

Шамшин балета не любил, балет казался ему глупым, но спорить на эту тему не хотелось. Первый снег покрыл площадь перед Мариинским театром, кричали извозчики, подзывая седоков. Гудели редкие машины. Бержере – предложил Шамшину поехать с ним отужинать во Владимирский клуб. «Чем я рискую…» – подумал Шамшин и принял приглашение. По дороге Бержере забавлял Шамшина анекдотами из жизни старого балета. Шамшин почувствовал, что все это опять только предлог к дальнейшим разговорам. «Пусть его…» – решил Шамшин.

Сани остановились около подъезда с чугунными столбами.

В прямоугольных фонарях, оставшихся еще из‑под газа, желтело электричество. Швейцар выбежал навстречу саням, распахнул теплую медвежью полость и с поклонами кинулся отворять двери. Раздевшись, они поднялись во второй этаж по широкой лестнице, сплошь затянутой красным бобриком. Лепные стены, грубые картины, пыльные амуры, маляром написанные фрески, гипсовые грязные богини – все говорило о вертепе. На эстраде танцевала худая, стройная еврейка в желтых мягких сапогах, сверкая монетами и бусами. За столиками аплодировали: «Бис, Берта! Браво, Берта!» Журчал серый фонтан. В бассейне дремали золотые рыбки. Пальмы свешивали над столами искусственные веера. Сиял свет люстр в хрустальных подвесках. Было жарко, душно, пахло жареным мясом и вином. Сновали официанты. Шныряли женщины, почти полуодетые. Шамшин оглядывался, точно путешественник. За одним из столиков сидел Юсуп. Увидав вошедших, он вскочил. Бержере отвел Шамшина в сторону:

– Нам неудобно быть вместе с этой бандой.

Бержере брезгливо кивнул на компанию, окружавшую Юсупа. Они стояли посреди ресторана, не зная, куда приткнуться.

Все места были заняты. Тогда Юсуп, подмигнув своим, подкатился к Бержере:

– Устроить, Агафон Николаевич?

– Да нет… мы сами… – сморщился Бержере.

– Я вас устрою отдельно. – Юсуп улыбнулся и схватил за рукав мимо пробегавшего официанта, – Сафар, сделай столик. Почтенные гости!

Бержере вежливо поблагодарил Юсупа. Юсуп поклонился и прижал руки к сердцу:

– Хоп май ли, Агафон Николаевич… Хоп!

«Однако буржуазия чувствует себя довольно бодро», – подумал Шамшин, усаживаясь с Бержере. Подали ужин. В соседнем помещении, за огромными дверями из красного дерева, шумела толпа. Там шла игра.

Волнение, люди, нагретый воздух, духи, глаза и плечи женщин, улыбки их, возгласы, холодок, азарт, гул вентиляторов, шелест бумажных денег – все это смешалось и дразнило воображение. Бержере подливал шампанского.

– Кстати, вас можно поздравить… Вы женились?

– Да нет.

– А мне говорили, что вы женились на соседке по квартире.



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2021-01-14; просмотров: 62; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 3.19.29.89 (0.188 с.)