Глава 6. Религиозная психология 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Глава 6. Религиозная психология



I

Название книги "Генеалогия морали" великолепно передает ее направленность. Для XIX в., вероятно, это название было шокирующим, по крайней мере по сравнению с нашим XX в. Ведь оно указывает на то, что мораль имеет свою генеалогию, что ей предшествовали другие формы морали, что она эволюционировала, а не была дарована свыше неким верховным сверхъестественным законодателем. Старая и хорошо укорененная идея заключается в том, что основаниями нашей морали служат изначально переданные нам заповеди, которым мы обязаны подчиняться. Люди часто ощущали, что сама идея верховного законодателя, то есть Бога, должна быть серьезно защищена, ибо они опасались, что если она исчезнет, то за ней исчезнет и мораль. Если окажется мифом то, что существует или, некогда существовал моральный наставник, тогда что могло бы поддержать людей в их стремлении быть нравственными? И в самом деле, более не будет смысла говорить о поступках, совершаемых в силу подчинения правилам. Так на протяжении веков страх перед моральной анархией поддерживал веру в богов.

Используя указанное название, Ницше хочет показать, что сим морали не имеет божественного или полубожественного происхождения и что наделение Бога нашим моральным кодексом есть не более чем миф, приписывание мнимой причины тому, что может быть объяснено как генетически, так и функционально в чисто натуралистических терминах. Будучи природными феноменами, разные виды морали эволюционируют в соответствии с необходимостью консолидировать, сообщества, гарантировать их сохранение, помогают сдерживать побуждения и импульсы, которые, не будучи обузданными или очищенными, могли бы угрожать устройству группы или даже разрушить ее.

Совокупность обстоятельств детерминирует характер морали, и, как несколько тяжеловесно выражает эту мысль Заратустра:

"...если узнал ты потребность народа, и страну, и небо, и соседа его, ты, несомненно, угадал и закон его преодолений, и почему он восходит по той лестнице к своей надежде".

Весьма сходную мысль он нередко высказывал и в отношении индивидов: если известен их характер и окружающие обстоятельства, то их поведение можно было бы легко предсказать. Ницшевская трактовка возникновения морали - это разновидность детерминизма: он все выводит из обстоятельств, в связи с чем мораль людей не является тем, что "упало к ним, как глас с небес".

Мораль работает и выполняет свою функцию. Тем не менее, всегда есть вероятность того, что тот или иной тип морали может пережить свою полезность, может просто в качестве обычая по-прежнему защищаться законом и иметь официальную поддержку, ему могут обучаться и он будет передаваться от поколения к поколению, в то время как условия, при которых он был полезен, уже изменились. Случись такое, мораль стала бы препятствовать росту той самой цивилизации, основу которой она составляет. Таким образом, мы, вырастая в этой морали, сами оказываемся жертвами тех правил, которые вырабатывались в иных условиях людьми - нашими предками, - отличными от нас, провозглашавшими идеалы, не относящиеся к нашему собственному состоянию, если не враждебные ему. Что же из этого следует? Случись такое - а Ницше и в самом деле верил в это, - потребуется новая мораль. Желая внести вклад в это дело, он надеялся наконец показать те естественные условия, в которых развивалась наша мораль, или же, по крайней мере, продемонстрировать, что мораль, как таковая, появляется подобным образом. Если после этого мы останемся приверженцами нашей привычной моральной практики, то все же будем трезво оценивать наши поступки и наши кажущиеся правильными убеждения. Он надеялся, что мы сотворим Новые ценности или что хотя бы высшие из нас смогут это сделать, именно эта надежда в сочетании с его диагностической целью, вероятно, и есть то, что помогает объяснить, почему его диагнозы переплетены с диатрибами и почему осуществляемый диагноз где-то в середине текста резко меняет тональность, заканчиваясь осуждением или призывом.

Обсуждение двух идеализированных типов морали - господина и раба - вместе с лингвистическими выражениями в рамках ценностной оппозиции "доброго", с одной стороны, и "злого" или "плохого" - с другой было углублено и заострено в "Генеалогии морали", будучи дополненным более детальным психологическим анализом духовного склада двух человеческих типов, чьими моралями и выступали упомянутые выше. Ницше чувствовал, что лингвистика, если она хочет служить адекватным инструментом в проводимом им виде исследования, должна быть дополнена психологией (знатоком которой он себя считал) и даже физиологией с медициной3. Так должно обстоять дело, если мы решим относиться не только к морали, как таковой, но и к любому конкретному типу морали как к "проблеме", спрашивая, какова ценность его ценностей. Например, мы обязаны решить, благоприятствует ли данная шкала ценностей тому или другому человеческому типу, той или иной форме жизни; способствует ли она появлению "более сильной разновидности индивида" или просто помогает данной группе как можно дольше поддерживать свое существование. Указанные во второй части предложения интенции не являются ни взаимозависимыми, ни даже совместимыми. Двумя психологическими понятиями - вторые сыграли исключительную роль, многое прояснив в его философии, - были мстительность и нечистая совесть.

Раб (если мы примем неудачную ницщевскую квалификацию с целью сохранения ясности связей с его идеей) не просто боится и преувеличивает Bosheit (злонамеренность (нем.). - Прим. перев.) своего господина; он негодует по поводу господской силы, равно как и по поводу своего относительного бессилия. Очевидно, он должен признать, что он schlecht (плохой (нем.). - Прим. перев.), далеко не совершенный человеческий тип. Однако же он не способен согласиться с идеей, что к нему следует относиться как-то иначе, чем к кому-либо другому, будь то выше- или нижестоящему; или же что к нему следует относиться лишь как к средству для господских целей или удовольствий. Будучи человеческим существом, он чувствует, что к нему относились без должного уважения, а то и вовсе без такового. Отсюда и проистекает его чувство мстительности. Однако что же он должен делать? Ведь он не может открыто выказать свою враждебность, как это способны сделать аристократы. И это в самом деле служит источником его затруднений. Если это должно быть выказано - а ницшевская психология предполагает, что чувства так или иначе найдут путь для своего выражения, - то это должно быть сделано некоторым окольным, неочевидным путем. Если он нанесет господину прямой удар, то в ответ получит такой отпор, что окажется еще более униженным, чем раньше. Поэтому он должен применять хитрость, скрыто дожидаясь реванша.

В основе нашего кодекса нравственного поведения как раз и лежит та скрытая месть, которую, согласно Ницше, осуществили рабы, если рассматривать этот процесс в исторической перспективе. Она заключалась в том, чтобы заставить господина принять шкалу ценностей самого раба, заставить оценить самого себя с точки зрения рабской перспективы. Ввиду этого странного косоглазия в моральной оптике господин становится злым в своих собственных глазах, он становится достойным порицания как раз за те ценности, благодаря которым прежде он был наделен достоинством и аристократичностью. Он также принял рабское понятие добродетели и руководствуется им. Он чувствует моральное обязательство быть как "они". Но сделать этого он не может. И поскольку он не способен высвободить переполняющие его агрессивные настроения и доминирующие в нем страсти вовне, то он направляет их внутрь, против самого себя. Его власть эхом отозвалась в самоагрессии, а раб обуздал враждебную ему силу, приведя ее в состояние бездействия.

Как же осуществилась эта фантастическая переоценка ценностей? Ответ Ницше таков: здесь поработала религия. С помощью религии сильные были скованы ограничивающим набором императивов, при которых они не могли жестоко не пострадать. Религия оказалась инструментом мести, который открыла озлобленная чернь. Во времена расцвета аристократов основой ценностных суждений всегда выступает "мощная телесность, цветущее, богатое, даже бьющее через край здоровье, включая и то, что обусловливает его сохранность, - войну, авантюру, охоту, танец, турниры и вообще все, что содержит в себе сильную, свободную, радостную активность". И все это стало объектом ненависти со стороны священников и объектом презрения в рамках [христианского] религиозного мировоззрения. В данном случае нам не следует ожидать от Ницше исторической точности, и мы разберемся с сутью этой странной оценки, когда глубже познакомимся с ней. Ницше утверждает, что священники (которых можно рассматривать как тактиков триумфа рабской морали, если это шло на пользу религии) оказались на нижней отметке шкалы витальности, я, то время как на высшей отметке стояли аристократы; "Священники... суть бессильнейшие", и они поддерживают максимальный уровень ressentiment. "Ненависть вырастает у них из бессилия до чудовищных и жутких размеров, до самых духовных и самых ядовитых форм". А переоценка ценностей, в конце концов, и есть их самый одухотворенный акт мести.

II

Если бы существовали лишь два основных типа морали, то можно было бы предположить, что все последующие рассуждения оказались бы лишь схематичной оценкой явлений, в большей или меньшей степени встречающихся везде и повсюду. В конце концов, речь идет о психологических предпосылках, и поэтому испытывать ressentiment будет не какая-то одна специфическая группа рабов; если анализ оказался верным, то его может испытывать любой человек и где угодно. Однако Ницше явно держит в уме свой собственный образ цивилизации и традиции, и при этом он делает некоторые неявные исторические утверждения, хотя не совсем ясно, в какой мере эти утверждения, если они окажутся ложными, необходимы для теорий, которые он будет на них основывать. Говоря о религии, он имеет в виду христианство, а также, возможно, иудаизм, ибо он клеймит (или хвалит) евреев за то, что они придали направление той моральной революции, которая на Западе отделяет современность, под знаком которой мы сейчас живем, от древних времен.

Вопрос об отношении Ницше к евреям всегда был острым и спорным. Сам он не был антисемитом. Иногда, правда, бывали периоды, а точнее период, когда он находился под вагнеровским влиянием и, будучи самоуверенным молодым профессором на взлете карьеры, озвучивал антисемитские взгляды Вагнера и Козимы, которая была еще более вагнеровской, чем он сам. Сестра Ницше была замужем за откровенным антисемитом Бернгардом Фёрстером. Она постоянно пыталась втянуть Ницше в свое дело, а ее слишком вольное использование его работ в то время, когда она жила в Южной Америке, привело Ницше в ярость. Он никогда не позволял употреблять свою философию для подобных целей, и если он не был просемитом, то был антиантисемитом. Читателю, который захочет определить его яичную позицию, которая сводилась к презрению и осмеянию антисемитизма (и сопутствующих расистских теорий), достаточно ознакомиться с его письмами. В его книгах можно найти весьма похвальные вещи, сказанные о евреях. Правда, если мы возьмем утверждения типа "... евреи произвели тот фокус выворачивания ценностей наизнанку, благодаря которому... начинается восстание рабов в морали", то трудно не задуматься о том, что он все-таки считал евреев (по природе) низшими существами и врагами жизни, если только рабская мораль сама по себе противоречит жизни, на чем он так много и часто настаивает. Но если кто-то увидит в этом обвинение евреев во всех грехах современного мира, то это будет выглядеть как предельная надуманность. Или дело в том, что его выражения оказываются безответственными и вводящими в заблуждение, ибо на деле, повторим, антисемитом он не был. Без сомнения, можно привести примеры и того, когда он говорит, что евреям следует приписать все самое лучшее в современной цивилизации, и я решусь утверждать, что он и в самом деле согласился бы с этим. Тем не менее, потребуется определенная казуистика, дабы показать, что его послание (читателю) не является очевидным (кстати, часть настоящей книги и есть упражнение в подобной казуистике). Следует признать, что пропагандист нацистской идеологии, читая Ницше весьма прямолинейно, смог бы найти поддержку для своей фанатичной идеологии, по крайней мере, в некоторых фрагментах. Разумеется, последовавшее вскоре наступление нацизма и полуофициальное признание Ницше в качестве главного философа этого ужасного движения придали данному малозаметному аспекту его мысли важность, не сопоставимую с её реальным значением. Если бы некий безумный диктатор пришел к власти с программой женоненавистничества и впоследствии оказался бы ответственным за смерть шести миллионов женщин, мы, предполагая, что этот человек читал и был вдохновлен Шопенгауэром, и! были бы склонны рассматривать антипатию этого философа к женщинам с тем же снисхождением, с которым мы сейчас относимся к нему. В любом случае я рад тому, что мне не приходится распутывать ничему не поучающее повествование о влиянии Ницше на историю мирового антисемитизма.

Ницше считает ressentiment исторически и психологически ответственным за развитие понятия христианской любви. И это потому, что именно страх перед своим соседом заставил человека желать любви со стороны этого соседа. Этого не произошло бы, если бы он мог каким-то иным образом разоружить соседа, расположить его к тому, чтобы он как бы по собственной воле стал вдруг уважать слабых, покорных и schlecht. Однако эта мысль требует дальнейшего пояснения.

Ницше настаивает на том, что рабская мораль не могла возникнуть иначе, как из ненависти. И это, как ни странно, скорее логическое, чем историческое утверждение: оно основывается, по крайней мере, на том, что при внимательном рассмотрении выступает в качестве логических составляющих системы морали, как таковой. Это имеет место в том же смысле, в каком логично утверждение Гоббса, что в естественном состоянии не бывает несправедливости, поскольку несправедливость логически предполагает социально-правовую структуру, по определению отсутствующую в естественном состоянии. Или же в смысле, в котором было бы нелогично говорить о том, что изолированный индивид поступает эгоистично, ибо можно поступать эгоистично только по отношению к желаниям, потребностям и интересам других. Рабская мораль логически требует наличия злонамеренных людей или, по крайней мере, чего-то, по отношению к чему само "добро" могло бы быть негативно охарактеризовано.

"...Мораль рабов с самого начала говорит Нет "внешнему", "иному", "несобственному": это Нет и оказывается ее творческим деянием... Мораль рабов всегда нуждается для своего возникновения прежде всего в противостоящем и внешнем мире, нуждается, говоря физиологическим языком, во внешних раздражителях, чтобы вообще действовать, - ее акция в корне является реакцией".

Ницше многое извлекает из этого положения. Его описания создают впечатление, что люди постоянно смотрят вовне и каждый человек норовит приспособиться к другому, который, как правило, тоже ищет опоры вовне для того, что ему следовало бы делать. В этом отношении рабу удается создать настроение, при котором каждый был бы похож на другого и внешне приспособлен к другому. Его мораль - это мораль группы, к которой он принадлежит. Наоборот, господская мораль пренебрегает внешними критериями, и сам аристократ отнюдь не стремится приспособить себя к другим:

"...Всякая преимущественная мораль произрастает из торжествующего самоутверждения... "Высокородные" чувствовали себя как раз "счастливыми"; им не приходилось искусственно конструировать свое счастье лицезрением собственных врагов, внушать себе при случае это и лгать самим себе... Они умели в равной степени, будучи цельными, преисполненными сипы, стало быть, неотвратимо активными людьми, не отделять деятельности от счастья... все это в решительной противоположности к "счастью" на ступени бессильных, угнетенных, гноящихся ядовитыми и враждебными чувствами людей..."

Ненависть, отрицание, нежелание идти с другими на компромисс - существенные черты морали рабов. Благородным, конечно, тоже свойственно чувство ненависти, но это происходит лишь время от времени и в принципе не существенно для их характера, это чувство отчасти объясняется психологическими причинами. Когда сильная личность ненавидит, она может проявить это свое чувство в непосредственном действии и тем самым избавиться от нее. Однако слабые на это неспособны. Они должны сдерживать свою ненависть, которая действует как психологический яд, отравляющий дух. В этом и кроется причина озлобленности и негодования.

Здесь в неявном виде присутствует специфическая физиопсихологическая теория, которая, окажись она ложной, могла бы оказаться суровым вызовом всему ницшевскому анализу. Побуждение, не получающее выхода, имеет тенденцию сохранять свою интенсивность, оказывая токсическое воздействие на того, кто его сдерживает. Это, разумеется, не означает, что побуждение должно реализовываться его "естественным" способом, а только то, что оно каким-то образом должно реализовываться. Раб на деле ничуть не лучше выглядит в. роли художника, чем солдата; его агрессивности, если она удерживается в нем, будет явно недостаточно, чтобы сделать что-то существенное, разве что вызвать озлобленность. В настоящее время существует теория, популярная среди социальных работников и прогрессивных деятелей образования, согласно которой для детей полезно выпускать агрессивность, как если бы в них находилось определенное количество этого "вещества", и что оно, подобно неудаленному нагноению, может повредить психику, если ему не будет позволено выйти наружу. В лучшем случае это сомнительный взгляд и весьма запутанный в случае с Ницше, характеризующего раба как того, кто не может отказаться от переполняющего его бремени озлобленности.

"Сам ressentiment благородного человека, коль скоро он овладевает им, осуществляется и исчерпывается в немедленной реакции; оттого о" не отравляет; с другой стороны, его, как правило, и вовсе не бывает там, где он неизбежен у всех слабых и немощных".

Это не просто странная и причудливая теория. Нигде Ницше не был столь человечен, слишком человечен, как в своих восхитительных описаниях проделок выдающихся людей, принадлежавших к тому, что я обозначил как его образцовое сообщество. Не может быть ни малейшего сомнения в том, что он восхищается этими человеческими типами, которые, скорее всего были порождениями его фантазии, чем какими-то реальными личностями, и это в большей мере является свидетельством его патологии, нежели философии. Мягко говоря, в этих афоризмах нельзя не увидеть стиль epater le bourgeois (эпатаж обывателя (франц.). - Прим. перев.), то есть нечто близкое тем крайностям, которыми отличаются наши современные писатели по вопросам секса, склонные драматизировать проблему, ибо, чувствуя некоторую инерцию, они считают себя обязанными преодолеть ее с помощью сексуального реформаторства. Что касается Ницше, то он размышляет по поводу варварских элементов в характере созданных его фантазией аристократов:

"В основе всех этих благородных рас просматривается хищный зверь, роскошная, похотливо блуждающая в поисках добычи и победы белокурая бестия; этой скрытой основе время от времени потребна разрядка, зверь должен наново выходить наружу, наново возвращаться в заросли..."

От выражения "белокурая бестия" обязательно вздрагиваешь. Важно сделать оговорку, что оно впрямую не указывает на германцев или арийцев. В этом отрывке он называет римскую, арабскую, германскую, японскую знать, гомеровских героев, скандинавских викингов. "Blonde Bestie" почти наверняка является литературным клише для льва, так называемого царя зверей. Если бы львы из-за какой-нибудь генетической случайности были бы скорее черными, чем рыжевато-коричневыми, это выражение превратилось бы в "черную бестию", и если оставить позицию Ницше неизменной, оно послужило бы поддержкой для африканских, а не германских националистов.

Но значительно важнее, чем перечисленное, было то, что он отнюдь не был почитателем варварства ввиду его нелюбви к крайностям. Он стал бы рассматривать это лишь как привходящее и сопутствующее обстоятельство изначальной витальности вышеназванных народов и как следствие того факта, что, к примеру, при неразвитом обществе у викингов лишь немногие из их институтов могли бы оказать одухотворяющее воздействие на варварские побуждения и сублимировать их. К "диким" индивидам у него такое же отношение, как и к страстям: от них не следует избавляться просто в силу их крайности или (по его словам) их "тупости".

"Может быть совершенно правы те, кто не перестает страшиться белокурой бестии, таящейся в глубинах всех благородных рас, и держит перед него ухо востро, - но кто бы не предпочел стократный страх, при условии, что здесь в то же время есть чем восхищаться, просто отсутствию страха, окупаемому невозможностью от гадливого лицезрения всего неудачливого, измельченного, чахлого, отравленного?"

Это, разумеется, риторический вопрос, и контрасты, которые Ницше рисует для нас, явно преувеличены. Представим, что нам пришлось бы наивно отвечать на вопрос, говоря, что мы бы предпочли отсутствие страха, что боязнь насилия отнюдь не лучшая вещь и что привилегия сосуществования с этими выдающимися личностями вряд ли окупится, Если последние четыре прилагательных в вышеприведенном отрывке должны характеризовать нас, то мы могли бы сказать, что выглядим не столь уж плохо друг для друга. Обнаруживая зверей среди нас, позволим им оставаться своего рода украшением общества до той поры, пока они способны сдерживать свои звериные инстинкты. В противном случае мы примем те меры, которые обязаны принять.

Ницше наносит ответный удар этому проявлению предпочтения, который наконец-то возвращает нас на философскую почву: в данном случае мы оказались жертвами одного из четырех великих заблуждений. Люди, продолжает он свое рассуждение, не имеют выбора (в требуемом смысле), они не могут стать иными, чем есть.

"Требовать от силы, чтобы она не проявляла себя как сила... же бессмысленно, как требовать от слабости, чтобы она проявляла как сила".

Здесь и в самом деле свидетельство того, что мы попались на удочку логики нашего собственного языка. Грамматика заставляет нас предполагать, будто сила - это активность деятеля, что проявление силы есть нечто, что он делает. Сходным образом, вероятно, люди могли бы посчитать молнию сущностью, которая нечто делает, а именно сверкает, но сама отличается от этой деятельности [сверкания]. Однако молния как раз и есть сверкание, а не нечто отличное от него, что может сверкать или нет в зависимости от ее выбора. Поскольку мы вынуждены подыскивать субъект для каждого глагола, нам не удается увидеть, что мы сделали фактическую ошибку, основываясь на логических требованиях нашего языка. И из этого вытекают моральные последствия.

Сильные являются непосредственными действиями силы, а вовсе не индивидами, которые могут или не могут вести себя в силовой манере. Поскольку они суть то, что они делают, у них нет выбора, делать ли им что-то еще, ибо для этого требуется, чтобы они были чем-то еще. Как молния не может не сверкать, так же и сильный не может не проявлять силу, а хищная птица - стать ягненком. По этой же причине слабый не может отличаться от слабости: они суть покорность и терпение в смысле тождества, а не предикации. В то же время они осмеливаются "вменять в вину хищной птице то, что она - хищная птица". Данное несбыточное пожелание рассеивается, когда мы рассматриваем покорность не в качестве их достижения, а в качестве их сущности, подобно тому, как жестокость не является преступлением сильных - такова их природа.

Это логически неуязвимая точка зрения. Но таковой она является только в случае совершенно тривиальной интерпретации. Хищная птица и в самом деле является хищной птицей и с логической точки зрения не может быть никакой другой птицей. Это логическая истина, которая, вероятно, объясняет то торжество, с которым Ницше выдвигал свой аргумент, гордясь его достоверностью (надо думать, Что заблуждающимся окажется тот, кто отвергает принцип тождества через основании того, что он является частью лишь нашей перспективы). Аналогичный тезис уже однажды выдвигался Фразимахом в "Государстве" Платона. Этот персонаж дал банальное определение справедливости как действия в интересах сильнейшей стороны, отказавшись называть сильным любого, кто не действует подобным образом. Аналогично математик не является математиком, когда он делает ошибку в расчетах. Это звучит поразительно, как если бы математики никогда не ошибались, однако фактически из этого следует вывод, что, кто бы ни заблуждался, а это часто случается с людьми, он в эти моменты не должен называться математиком. Для оценки ошибок, которые вообще делаются, нам необходимо понятие индивида, которое не сводится к его обязанностям как математика, однако такой индивид иногда бывает не прав (но не как математик). Фразимах и Ницше подняли логическую тривиальность на высоту метафизики морали. Попутно нужно заметить, что если кто-то и запутывался в силках грамматической структуры, то это были именно они.

Однако на деле мы не можем завершить рассмотрение этого вопроса, предъявив столь маленький козырь. Утверждение Ницше тоньше соответствующего утверждения Фразимаха и не столь прямо связано с указанным простым допущением. Он пытался соединить усложнившееся динамическое представление о мире с обновленной и разветвленной метафизикой, в которой онтологическая категория сущности должна была быть заменена онтологической категорией власти. Он хотел сказать, что мир состоит в некотором смысле из пульсаций, а не из вещей, которые пульсируют. Пульсация, будучи отличной от чего-то, что пульсирует, не может, так сказать, не пульсировать; только вещь могла бы это производить, однако пульсации вещами не являются. Как выяснится в дальнейшем, это положение является частью учения о воле к власти. Если мы согласимся, что все эти предположения правильны, то нам очень трудно придется с нашими привычными оборотами речи, и мы столь же остро почувствуем, как это случилось с Ницше, что наш язык всегда вводил нас я заблуждение и никогда не позволял высказываться о том, каково реальное положение дел. Это конечно же мало что значило для него, ибо он был убежден, что язык всегда вносит путаницу. Он знал, что будет сложно создать язык для его философии - язык, состоящий из глаголов и наречий, как я полагаю, а не из существительных прилагательных. Это даже придало бы особый смысл его нигилизм внушающему, что отныне не существует ни фактов, ни вещей, а суть только, так сказать, пульсации, каждая из которых не является какой-либо вещью. Или что-то вроде этого. Далее он мог бы доказывать, что наши моральные идеи основываются на неверной метафизике, выраженной в порочном языке. Именно это сложное взаимоотношение моральной и метафизической теорий Ницше и создает большую трудность для квалификации его философии, чем это предполагали его друзья или хулители.

Если расценить теорию, стоящую за всем этим, как истинную, то тогда окажется загадкой, как же слабым удалось обрести господство над сильными, определенным образом разоружив их, дабы заставить их вести себя подобно слабым. Если в соответствии с этой теорией ястреб действует, как ягненок, то он и есть ягненок, поскольку ягненок - это то, что он делает, то есть его существование и сводится к его действиям. Как же в таком случае сильные могут не поступать как сильные? Ведь это абсолютно противоречит отстаиваемой Ницше теории. Ответ заключается в том, что сильные продолжают поступать как сильные, несмотря ни на что. Просто их сила проявляется в действиях, отличных от развеселых поединков аристократии викингов. Ницше, возможно, прав, когда говорит, что сильные не могут быть слабыми и что их действия и есть манифестация силы, как таковой. Причудой его мышления, безотносительно к его философии, было постоянное упоминание об определенном наборе демонстрирующих силу действий - варварских действий, - о которых он писал не без удовольствия. Существует множество способов демонстрации силы, множество форм ее высвобождения. Можно быть одновременно сильным и не относиться к варварам, ибо варварские способы реализации силы суть один из возможных вариантов. В самой теории нет ничего такого, что должно было бы служить указанием не осуждать варварство. Так что снова необходимо различать риторику и анализ.

Мы еще не добрались до причины ницшевского обвинения рабской морали. Если мы не одобряем те способы, с помощью которых варвары и белокурые бестии демонстрируют свою жизненную энергию, Ницше осуждает те силовые акции, в которых сейчас участвуют, при других обстоятельствах могущие быть удачливыми воинами нам не следует оправдывать воинов, как таковых. Есть и другие пути высвобождения силы, устраивающие всех, а также много иных, до сих пор не исследованных, путей к счастью.

III

Давайте же взглянем на мир, по крайней мере на человеческий мир, как на состязание одних воль с другими. Просто сам факт, что мы живы, означает, что мы постоянно демонстрируем свою силу по отношению к другим людям и вещам, и они, в свою очередь, действуют аналогично по отношению к нам. Именно таков наш мир. В нем всегда присутствует страдание хотя бы в том смысле, что вы являетесь объектом, на которое направлена сила, что на вас оказывается воздействие, а не вы сами проявляете активность. Поэтому в таком смысле мы всегда либо страдаем сами, либо заставляем страдать других. Опять же: таков наш мир. И об этом свидетельствует тот факт, что тот, кто хотя бы на мгновение мог наблюдать страдание других и осознавать это, испытывал возрастание собственного чувства силы. Таким образом, лицезрение чужих страданий затуманивает взор и дарует некий опьяняющий опыт при непосредственном причинении страданий другому существу. Дерево должно пострадать, если нужно сделать стол, олень должен пострадать, если тигр собирается выжить, но люди всегда более тонко увеличивают степень своего удовольствия - злобную радость [Schadenfreude] - в случае простого наблюдения за страданиями: в поединках, казнях, публичных унижениях, травле животных, петушиных боях и т. п. Это и есть человеческое, слишком человеческое, Утверждение, что жизнь есть страдание в таком широком смысле, представляет собой, пожалуй, лишь наглядный пример краткого описания процесса метаболизма. А то, что люди должны получать удовольствие от самого лицезрения страдания и находить в этом подтверждение своей собственной силы, есть отдельный психологический тезис. Из первого утверждения следует, что для того, чтобы жить, мы должны причинять страдание и сами терпеть его. Желать, чтобы страдание исчезло, означает желать, чтобы исчезла сама жизнь. Стремление исключить страдание в только что указанном смысле не имеет ничего общего с тем, о чем говорится во втором - психологическом - тезисе. Причинение беспричинного страдания, которое вовсе не является тем, без чего мы не можем жить, а тем, что будоражит наше чувство могущества, вряд ли может считаться фактом метаболизма. Ницше же часто настаивает на последнем. Вместе с тем с присущей ему гибкостью он также осуждает человеческое, слишком человеческое пристрастие наслаждаться страданием. Как всегда, нам приходится проводить различие среди его установок.

Само навязывание формы и порядка может в широком смысле интерпретироваться как причина страданий. Мы все время должны толкать, тянуть и передвигать, и, делая это, мы вмешиваемся в естественный порядок всего, что бы ни было таким образом модифицировано. Там, где есть форма, там же есть и страдание в этом особом смысле. Там, где в дела человеческие привносится форма, там же имеется и субъективное страдание, или боль. Боль - важное объединительное звено общества, и в историческом плане она имеет исключительное значение. Об этом Ницше высказывается весьма оригинально. Он характеризует человека как животное, способное обещать (и, что более впечатляюще, выполняющее свои обещания) и, таким образом, обладающее "памятью воли". К примеру, договор является взаимным обменом обещаниями; наши правовые системы отчасти основываются на том допущении, что индивиды будут придерживаться заключенных между ними соглашений. Если этого не происходит, то наши правовые системы заставляют себя уважать. Тот, кто дает, а затем нарушает обещание, тем самым подвергается санкциям достаточно сильным, так что (если не принимать во внимание внутренне ощущаемую честность) окажется скорее исключением, чем правилом, то, что люди уступают определенному соблазну, дабы просто забыть обязательство, которым они себя связали. Ведь само чувство чести может быть объяснено как воплощение этих поддерживающих обещания механизмов, которые выработало общество.

Забывание не есть что-то происходящее с нами. Это то, что мы Делаем, В предвосхищении психоаналитического понятия "цензора" Ницше говорит о некоем "консьерже" у порога сознания, позволяющем некоторым мыслям просто исчезнуть, вынося содержание из ума. Человек по природе - это "забывчивое животное". Если рассуждать таким образом, то воспоминание оказывается не просто незабыванием, не вытеснением из своего ума желания что-то сделать, а "памятью воли", которую он привлекает, описывая обещание. Если подумать об этом, покажется необычным, что индивиды считают себя теми же самыми личностями, что дали определенное обещание, которое по-прежнему продолжает связывать их. Только благодаря чему-то, что напоминает данное представление, общество и могло бы существовать, по крайней мере в том виде, в каком мы его знаем. Ибо, преисполнившись памяти воли, люди начинают думать о себе как о непрерывно существующих во времени, возникающих вновь и вновь через определенные отрезки времени, и, как пишет Ницше, они начинают оценивать себя в каузальных терминах. Разумеется, это "образчик тирании против природы". Это достигается через принуждение людей к соблюдению правил, к их поведению в предсказуемой манере, вместо того чтобы позволить им спонтанно проявлять свою силу:

"Задача выдрессировать животное, смеющее обещать, заключает в себе... задачу сделать человека до известной степени необходимым, однообразным, равным среди равных, регулярным и, следовательно, исчислимым".

И это совершалось благодаря механизму нанесения боли. Ницше несколько преувеличивает, обсуждая данный вопрос, но это отнюдь не уменьшает силу его прозрения:

"Никогда не обходилось без крови, пыток, жертв, когда человек считал необходимым сотворить себе память... Чем хуже обстояло "с памятью" человечества, тем страшнее выглядели всегда его обычаи; суровость карающих законов, в частности, является масштабом того, сколько понадобилось усилий, чтобы одержать верх над забывчивостью и сохранить в памяти этих мимолетных рабов аффекта и вожделения несколько примитивных требований социального сожительства... Ах, разум, серьезность, обуздание аффектов!...Сколько крови и ужаса заложено в основе всех "хороших вещей".

Без сомнения, все мы до определенной степени рассуждаем примерно так же. О причинении боли очень часто говорят как о преподаваемом кому-то "уроке", а страж порядка нередко сопровождает одевание наручников словами: "Это тебя научит!". И тут наш язык предает все наши воспитательные теории. Вполне может случиться так, что чем более примитивна личность, тем труднее "научить" ее чему-либо, требуется куда большая боль, дабы урок был "усвоен". Такая ситуация



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2020-11-28; просмотров: 70; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 3.145.163.58 (0.026 с.)