Редактору «Русского инвалида» 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Редактору «Русского инвалида»



 

1868 г. Апреля 11. Москва.

Милостивый государь!

Я сейчас прочел в 96 № вашей газеты статью г‑на Н. Л.* о 4‑м томе моего сочинения.

Позвольте вас просить передать автору этой статьи мою глубокую благодарность за радостное чувство, которое доставила мне его статья, и просить его открыть мне свое имя и, как особенную честь, позволить мне вступить с ним в переписку.

Признаюсь, я никогда не смел надеяться со стороны военных людей (автор, наверное, военный специалист) на такую снисходительную критику.

Со многими доводами его (разумеется, где он противного моему мнения) я согласен совершенно, со многими нет. Если бы я во время своей работы мог пользоваться советами такого человека, я избежал бы многих ошибок.

Автор этой статьи очень обязал бы меня, ежели бы сообщил мне свое имя и адрес*.

С совершенным почтением

имею честь быть

ваш покорный слуга

гр. Лев Толстой.

11 апреля.

 

П. И. Бартеневу

 

1868 г. Мая 14. Ясная Поляна

В день выезда из Москвы я заболел и, приехав сюда, провалялся 4 дня не в силах приняться за работу. Только поэтому не присылаю еще рукописи.

Я очень скоро буду совсем готов.

Только что уехал из Москвы, как у меня набралась куча забытых дел. О некоторых из них сим низко кланяюсь, прося вас исполнить, ежели вам не в труд, в противном же случае написать, что некогда.

1) Выпустить всю историю Пьера в деревне с стариками и юродивыми и отнятием лошади. «Сбежав в конце Бородинского сражения, во второй раз с батареи, Пьер замешался с толпами раненых, дошел до перевязочного пункта, а оттуда до большой дороги. Там он сел на землю. Он не помнил, долго ли он просидел там и т. д.»*. В сновидении его надо выпустить воспоминание про старика*.

2) В том месте, где говорится об Элен, надо выпустить: «только немногие видели в этом поругание таинства брака» и т. д. до «Большинство же и т. д.» и на место этого вставить: «Только М. Д. Ахросимова, приезжавшая в это время в Петербург для свидания с одним из своих сыновей, не одобряла намерения Элен и с свойственной ей грубостью, встретив граф[иню] Безухую на вечере [у]очень важного лица, через всю залу прокричала ей, как будто для кулачного боя засучивая свои широкие рукава (это была ее привычка): «А ты, говорят, матушка, новенькую штучку выдумала. За двух мужей сразу идти хочешь. Напрасно, мать моя, напрасно*. Да и не ты первая выдумала. Это уже давно придумано во всех…»

И Марья Дмитриевна сказала такое грубое слово, которое не могло быть понято и услышано тем высоким обществом, в котором она находилась. Слово это было принято comme non avenu*. Большинство же и т. д.»

3) В том месте, где Наполеон думает, что он посвятит богоугодные заведения своей матери, после слов: «нет, просто à ma mère» надо прибавить: «думал он, как думают все французы, непременно приплетающие «Mère,mère и ma pauvre mère»* ко всем тем обстоятельствам жизни, где они хотят быть патетичны»*.

Впрочем, эти корректуры я не возвратил в Москве, а поэтому надеюсь получить их еще.

4) Я просил князя Одоевского и Соболевского* дать мне выписку из Данта о несчастной любви*.

Соболевскому мне не хочется писать, и я боюсь, что он мне не ответит, а князя Одоевского я забыл, как зовут. Ежели вы увидите того или другого, передайте им мою просьбу и пришлите мне, если они дадут вам.

5) Вы развратили меня своими сигарами. Если вы будете брать себе, и есть мои деньги, пришлите мне ящик 15‑тирублевых.

Теперь сразу услышьте мою слезную просьбу исполнить все 5 поручений и услышьте мои извинения за мою докучливость.

Гр. Л. Толстой.

14 мая.

 

М. П. Погодину

 

1868 г. Ноября 7. Ясная Поляна.

На лестное и заманчивое предложение ваше*, многоуважаемый Михаил Петрович, я не могу отвечать иначе, как отрицательно; по многим причинам, из которых достаточно одной: я не свободен и нахожусь все еще в рабстве своего начатого и неконченного (последнее время близко подвинувшегося к концу) труда*. Я говорю лестное предложение потому, что, как ни старайся быть равнодушным к успеху, ваше предложение (хотя, вероятно, преувеличено вами) дает мерку слишком высокую моему литературному имени.

Заманчиво же ваше предложение потому, что иногда и часто в последнее время мне приходят мысли о бессрочном историко‑философском издании, направление которого вам известно лучше всех из вашей книги «Исторические афоризмы», которую вы мне прислали в Москве*. Издание это, чтобы кличкой определить его направление, я мечтал бы назвать: «Несовременник».

Все то, что могло бы рассчитывать на неуспех в 19‑ом и на хотя не успех – но на читателей в 20 – и дальнейших столетиях, имело бы место в этом издании.

История, философия истории и грубые матеръялы истории.

Философия естественных наук и грубые матерьялы этих наук, не тех наук, которые могли бы служить для практических целей, но тех, которые служили бы к уяснению философских вопросов.

Математика и ее прикладные науки – астрономия, механика. Искусство – несовременное.

И всё.

Исключено бы было только то, что наполняет теперь работой 99/100 всех типографий мира, то есть критика, полемика, компиляция, то есть непроизводительный задор и дешевый и гнилой товар для бедных умом потребителей.

Вот мои мечтания, живо опять вспомнившиеся мне при вашем предложении.

Я сообщил их вам, потому что вы тот самый Погодин, который написал «Исторические афоризмы», и как ни далеки кажутся газета и такое издание, мне представилась возможность сделки.

Читали ли вы книгу Урусова «Обзор 1812 и 13 гг.»*. Ежели читали, то вы бы очень обязали меня, написав мне короткое словечко, выражающее ваше о ней мнение.

Пятый том мой быстро подвигается, но я не смею думать об окончании его ранее месяца и до того времени ни о чем другом не смею думать.

Истинно уважающий вас

гр. Лев Толстой.

7 Nоября.

 

 

1869

 

С. А. Толстой

 

1869 г. Января 18. Москва.

Милый друг!

Я приехал в Москву прекрасно. Спал почти всю дорогу. Заехал к Рису. С ним все благополучно. Послал к Урусову. Он пришел ко мне. С ним проговорил все утро и с ним поехал к Юрьеву и Самарину. Обоих их пригласили вечером к Урусову. Обедал у Урусова. От него, чтобы отдохнуть голове и посмотреть новую пьесу Островского, пошел в театр*. Недосидел там и всей пьесы и вернулся к Урусову, где вчетвером договорили до 3‑го часа. Исторические мысли мои поразили очень Юрьева и Урусова и очень оценены ими; но с Самариным, вовлекшись в другой философский спор, и не успели поговорить об этом. Я несколько разочаровался в нем. Вчера пришел домой в ½ 3‑го с головной болью и, главное, оттого, что не было бумаги и конверта, не мог написать тебе. Нынче проснулся в 12, освеженным и здоровым, послал за чаем (право, умен) и сейчас все переговорил с Рисом. Шерсть еще не продана, и он сейчас едет за ней на железную дорогу, и ему я поручаю отдать это письмо кондуктору, чтоб доставить его на почту в Тулу.

Можешь себе представить, что Натальи Петровны известие ложно, как всегда. Машенька с 15 числа в Москве*. Я знаю это [от] Урусова, который был у них в тот день, когда я приехал, и от княгини, у которой был Петр Иванович* вчера же. Они знают, что я приехал, но я еще не был у них, нынче поеду обедать или вечером. Вот и все существенное. Захарьина постараюсь увидать. Но ты не можешь себе представить, как мало времени, когда есть дела, как мои, такие, как переговорить с Самариным, с Юркевичем, – дела, которые требуют сосредоточенного внимания. Я вчера, например, ничего не сделал с Самариным, потому что был уставши и не хотел кое‑как высказать то, что мне нужно.

Прощай, душенька, до свиданья. Кроме мысленных потребностей, нет ничего на свете, чтобы хоть немножко занимало меня и отвлекало от мысли о тебе и доме. Это вчера мне показал театр. Ушел от скуки, не доглядев новую пьесу и игранную прекрасно. Скучно стало.

 

П. И. Бартеневу

 

1869 г. Февраля 6. Ясная Поляна.

Посылаю последние листы пятого тома*. Это последние и последний раз. Ради бога, не покидайте меня и просмотрите эти листы так же, как вы просмотрели предпоследние, и поторопите Риса набирать, печатать и выпускать книжку. Эти листы по содержанию лучше мною проверены, чем прежние, только корректуры и рукопись очень измараны и местах в двух не сделаны переводы. Дети мои вне опасности, как могут быть вне опасности после 10 дней в скарлатине.

В случае если бы все‑таки нашлось что‑нибудь очень безобразное, пришлите мне все через Риса с нарочным. Но я этого не желаю.

До свиданья. Мне ужасно совестно мучать вас, но утешаюсь тем, что последний раз и что вы всегда были так обязательны.

Как скоро поправятся дети, я приеду в Москву*, но надеюсь, что все будет уже отпечатано*.

Благодарю вас за то, что обласкали Ивана Ивановича*.

Да, еще, ежели найдете удобным, напечатайте в «Архиве» прилагаемое объяснение.

Ваш гр. Л. Толстой.

6 февраля.

На отдельном листке:

В напечатанном в… № «Русского архива» мною объяснении на книгу «Война и мир» было сказано, что везде, где в книге моей действуют и говорят исторические лица, я не выдумывал, а пользовался известными матерьялами*. Князь Вяземский в № «Русского архива» обвиняет меня в клевете на характер императора Александра и в несправедливости моего показания*. Анекдот о бросании бисквитов народу почерпнут мною из книги Глинки, посвященной государю императору, страница такая‑то*.

 

П. И. Бартеневу

 

1869 г. Февраля 10…15? Ясная Поляна.

Петр Иваныч!

Сделайте милость, напечатайте в «Русском архиве» мою заметку*. Мне необходимо это.

Ежели вы не нашли того места, то только потому, что не брали в руки «Записки» Глинки, посвященные (кажется, государю), 1‑го ратника ополчения.

Пожалуйста, найдите и напечатайте. У меня на беду и досаду пропала моя книга Глинки. И напечатайте поскорее, чтобы вышло вместе с 5‑м томом. «В объяснении моем, напечатанном… сказано…»

В №… князь Вяземский, не указывая, на основании каких матерьялов или соображений, сомневается в справедливости описанного мною случая о бросании государем бисквитов народу. Случай этот описан там‑то так‑то. Пожалуйста, любезный Петр Иванович, потрудитесь взглянуть в книгу эту и напечатайте это*. Очень меня обяжете.

Ваш Л. Толстой.

 

А. А. Фету

 

1869 г. Мая 10. Ясная Поляна.

10 мая.

Любезный друг!

Получил ваши книги и письмо*, и за то и другое очень благодарю. О Третьякове – не знаю, никого не хочется*. Участие ваше к моему эпилогу* меня тронуло. Юркевичу я читал, и он на мои речи ничего не сказал мне, кроме отрывка из своей лекции*. Главное же, почему я не бо[юсь?]*, потому, что то, что я написал, особенно в эпилоге, не выдумано мной, а выворочено с болью из моей утробы. Еще поддержка то, что Шопенгауэр в своей «Wille»* говорит, подходя с другой стороны, то же, что я. Я жду каждую минуту родов жены*. Если бог даст благополучно, то, так как вы меня знать не хотите, я к вам непременно приеду.

Ваш Л. Толстой.

 

A. A. Фету

 

1869 г. Августа 30. Ясная Поляна. 30 сентября*

Получил ваше письмо* и отвечаю не столько на него, сколько на свои мысли о вас. Уж, верно, я не менее вашего тужу о том, что мы так мало видимся. Я делал планы приехать к вам и делаю еще, но до сих пор вот не был. 6‑й том, который я думал кончить 4 месяца тому назад, до сих пор, хотя весь давно набран, – не кончен*.

Знаете ли, что было для меня нынешнее лето? Неперестающий восторг перед Шопенгауэром и ряд духовных наслаждений, которых я никогда не испытывал. Я выписал все его сочинения и читал и читаю (прочел и Канта), и, верно, ни один студент в свой курс не учился так много и столь многого не узнал, как я в нынешнее лето.

Не знаю, переменю ли я когда мнение, но теперь я уверен, что Шопенгауэр гениальнейший из людей*.

Вы говорили, что он так себе кое‑что писал о философских предметах. Как кое‑что? Это весь мир в невероятно ясном и красивом отражении.

Я начал переводить его. Не возьметесь ли и вы за перевод его?*

Мы бы издали вместе. Читая его, мне непостижимо, каким образом может оставаться имя его неизвестно. Объяснение только одно, – то самое, которое он так часто повторяет, что, кроме идиотов, на свете почти никого нет.

Жду вас с нетерпением к себе. Иногда душит неудовлетворенная потребность в родственной натуре, как ваша, чтобы высказать все накопившееся. Душевный поклон Марье Петровне.

Ваш Л. Толстой.

Уже написав это письмо, решил окончательно свою поездку в Пензенскую губернию для осмотра имения, которое я намереваюсь купить в тамошней глуши. Я еду завтра, 31, и вернусь около 14‑го.

Вас же жду к себе и прошу вместе с женой к ее именинам, то есть приехать 15 и пробыть у нас, по крайней мере, дня три.

 

С. А. Толстой

 

1869 г. Сентября 4. Саранск.

Пишу тебе из Саранска, милый друг. Доехал почти до места. Отсюда 46 верст. Я беру вольных и еду прямо до места.

Что с тобой и детьми? Не случилось ли что? Я второй день мучаюсь беспокойством. Третьего дня в ночь я ночевал в Арзамасе, и со мной было что‑то необыкновенное. Было 2 часа ночи, я устал страшно, хотелось спать, и ничего не болело. Но вдруг на меня нашла тоска, страх, ужас такие, каких я никогда не испытывал. Подробности этого чувства я тебе расскажу впоследствии; но подобного мучительного чувства я никогда не испытывал, и никому не дай бог испытать*. Я вскочил, велел закладывать. Пока закладывали, я заснул и проснулся здоровым. Вчера это чувство в гораздо меньшей степени возвратилось во время езды, но я был приготовлен и не поддался ему, тем более, что оно и было слабее. Нынче чувствую себя здоровым и веселым, насколько могу быть вне семьи.

В эту поездку в первый раз я почувствовал, до какой степени я сросся с тобой и детьми. Я могу оставаться один в постоянных занятиях, как я бываю в Москве, но как теперь без дела, я решительно чувствую, что не могу быть один.

Кажется по всему, что я узнал здесь, что я поеду назад в Моршанск, что гораздо ближе. В Саранск и в Нижний я напишу на почту со вложением марки, чтобы мне прислали твои письма в Тулу.

Ехал я все время один, как в пустыне, не встретив ни одного цивилизованного человека.

От Нижнего до 2/3 дороги один характер местности: песчаный грунт – прекрасные мужицкие постройки вроде подмосковных. Я не люблю этот характер. К Саранску начинается чернозем, похожее все на Тулу и очень живописно.

Я надеюсь сократить свой отпуск, но ничего решительно не пишу, пока не был на месте. Страшно, главное, ненастье. Мороз подирает по коже при одной мысли ехать назад эти 300 верст по грязи.

Я забыл две вещи: кожан и варенье. Но кожан я намерен заменить кафтаном, который куплю, а варенье заменяю сахаром.

Прощай, душенька. Одно хорошо, что мыслей о романе и философии совсем нет.

 

 

1870

 

А. А. Фету

 

1870 г. Февраля 16? Ясная Поляна.

Я вам не писал тотчас же, потому что надеялся поехать к вам 14‑го в ночь, но не мог*. Как я вам писал, мы все были больны – я последний; и я вчера в первый раз вышел. Остановила же меня боль глаз, которая усиливается от ветру и бессонницы. Теперь откладываю невольно и с большой грустью поездку к вам до поста*. Мне же теперь необходимо съездить в Москву проводить тетушку* к сестре, да и самому повидать сестру и предпринять что‑нибудь насчет ее здоровья и свои глаза показать окулисту. Пишите мне, пожалуйста, почаще, чтобы я знал, дома ли вы и что предпринимаете; с тем, чтобы я, если глаза лучше, мог все‑таки приехать. Мне так этого хочется. Горе то, что к вам нельзя приехать иначе, как по бессонной, папиросо‑накуренной, жарко поддувающей вагонной, подло‑пошлой разговорной ночи. Вы мне хотите прочесть повесть из кавалерийского быта*. Я жду от этого добра, если только просто, без замысла положений и характеров.

А я ничего прочесть вам не хочу, и нечего, потому что я ничего не пишу; но поговорить о Шекспире, о Гете и вообще о драме очень хочется. Целую зиму нынешнюю я занят только драмой вообще и, как это всегда случается с людьми, которые до 40 лет никогда не думали о каком‑нибудь предмете, не составили себе о нем никакого понятия, вдруг с 40‑летней ясностью обратят внимание на новый ненанюханный предмет, им всегда кажется, что они видят в нем много нового.

Всю зиму наслаждаюсь тем, что лежу, засыпаю, играю в безик, хожу на лыжах, на коньках бегаю и больше всего лежу в постеле (больной), и лица драмы или комедии начинают действовать. И очень хорошо представляют.

Вот про это‑то мне с вами хочется поговорить, вы в этом, как и во всем, классик и понимаете сущность дела очень глубоко. Хотелось бы мне тоже почитать Софокла и Еврипида.

Прощайте, наш поклон Марье Петровне. Если письмо мое очень дико, то это происходит оттого, что пишу натощак. Тетушка едет в Тулу.

Ваш Л. Толстой.

 

А. А. Фету

 

1870 г. Февраля 21. Ясная Поляна.

21 февраля.

Я, уезжая от вас, забыл вам сказать еще раз, что ваш рассказ по содержанию своему очень хорош*, и что жалко будет, если вы бросите его или отдадите печатать кое‑как, и что он стоит того, чтобы им заняться, ибо содержание серьезное и поэтическое, и что если вы можете написать такие сцены, как старушка с поджатыми локтями и девушка, то и все вы можете обделать соответственно этому; и лишнее должны все выкинуть и сделать изо всего, как Анненков говорит, перло. Добывайте золото просеванием. Просто сядьте и весь рассказ сначала перепишите, критикуя сами себя, и тогда дайте мне прочесть*. Мой поклон Марье Петровне.

Весь ваш Л. Толстой.

 

H. H. Страхову

<неотправленное>

 

1870 г. Марта 19. Ясная Поляна.

19 марта 1870.

Милостивый государь!

Я с большим удовольствием прочел вашу статью о женщинах* и обеими руками подписываюсь под ее выводы; но одна уступка, которую вы делаете о женщинах бесполых, мне кажется, портит все дело*. Таких женщин нет, как нет четвероногих людей. Отрожавшая женщина и не нашедшая мужа женщина все‑таки женщина, и если мы будем иметь в виду не то людское общество, которое обещают нам устроить Милли и пр., а то, которое существует и всегда существовало по вине непризнаваемого ими кого‑то, мы увидим, что никакой надобности нет придумывать исход для отрожавшихся и не нашедших мужа женщин: на этих женщин без контор, кафедр и телеграфов всегда есть и было требование, превышающее предложение. Повивальные бабки, няньки, экономки, распутные женщины. Никто не сомневается в необходимости и недостатке повивальных бабок, и всякая несемейная женщина, не хотящая распутничать телом и душою, не будет искать кафедры, а пойдет насколько умеет помогать родильницам. Няньки – в самом обширном народном смысле. Тетки, бабки, сестры – это няньки, находящие себе в семье в высшей степени ценимое призвание. Где семья, в которой бы не было такой няньки, кроме нанятой? И счастлива та семья и те дети, где она есть. И женщина, не хотящая распутничать душой и телом, вместо телеграфной конторы всегда выберет это призвание, – даже не выберет, а сама собой нечаянно впадет в эту колею и с сознанием пользы и любви пойдет по ней до смерти. Не говорю о наемных няньках, которых мы выписываем из Швейцарии, Англии, Германии.

Под экономками, кроме наемных, опять я разумею тещ, матерей, сестер, теток, бездетных жен. Опять призвание женственное, в высшей степени полезное и достойное. Не знаю, почему для достоинства женщины – человека вообще выше передавать чужие депеши или писать рапорты, чем соблюдать состояние семьи и здоровье ее членов.

Вы, может быть, удивитесь, что в число этих почетных званий я включаю и несчастных б….. Это я обязан сделать потому, что мои доводы строятся не на том, что бы мне желательно было, а на том, что есть и всегда было. Эти несчастные всегда были и есть, и, по‑моему, было бы безбожием и бессмыслием допускать, что бог ошибся, устроив это так, и еще больше ошибся Христос, объявив прощение одной из них. Я только смотрю на то, что есть, стараюсь понять, для чего оно есть. То, что этот род женщин нужен нам, доказывает то, что мы выписали их из Европы; то же, для чего они необходимы, нетрудно понять, если мы только допустим то, что всегда было, что род человеческий развивается только в семье. Семья только в самом первобытном и простом быту может держаться без помощи магдалин, как это мы видим в глуши, в мелких деревнях; но чуть только является большое скопление в центрах – большие села, маленькие города, большие города – столицы, так являются они и всегда соразмерно величине центра. Только земледелец, никогда не отлучающийся от дома, может, женившись молодым, оставаться верным своей жене и она ему, но в усложненных формах жизни, мне кажется очевидным, что это невозможно (в массе, разумеется). Что же было делать тем законам, которые управляют миром? Остановить скопление центров и развитие? Это противоречило другим целям. Допустить свободную перемену жен и мужей (как этого хотят пустобрехи‑либералы) – это тоже не входило в цели провидения по причинам ясным для нас – это разрушало семью. И потому по закону экономии сил явилось среднее – появление магдалин, соразмерное усложнению жизни. Представьте себе Лондон без своих 80 тысяч магдалин. Что бы сталось с семьями? Много ли бы удержалось жен, дочерей чистыми? Что бы сталось с законами нравственности, которые так любят блюсти люди? Мне кажется, что этот класс женщин необходим для семьи, при теперешних усложненных формах жизни. Так что, если мы только не будем думать, что общественное устройство произошло по воле каких‑то дураков и злых людей, как это думают Милли, а по воле, непостижимой нам, то нам будет ясно место, занимаемое в нем несемейной женщиной.

Они смотрят с точки зрения гордости, то есть желания показать, что они устроят мир лучше, чем он устроен, и потому ничего не видят; но стоит только посмотреть с точки зрения существующего, и все станет ясно. Они говорят о женщине хорошо. Призвание женщины все‑таки главное – рождение, воспитание, кормление детей. Мишеле* прекрасно говорит, что есть только женщина, а что мужчина есть le mâle de la femme*. Посмотрите же на эту женщину, исполняющую свой прямой долг. Тот, кто жил с женщиной и любил ее, тот знает, что у этой женщины, рожающей в продолжение 10, 15 лет, бывает период, в котором она бывает подавлена трудом. Она носит или кормит; старших надо учить, одевать, кормить, болезни, воспитание, муж и вместе с тем темперамент, который должен действовать, ибо она должна рожать. В этом периоде женщина бывает, как в тумане напряжения, она должна выказать упругость энергии непостижимую, если бы мы не видали ее. Это вроде того, как наши северные мужики в 3 месяца лета убирают поля. В этом‑то периоде представьте себе женщину, подлежащую искушениям всей толпы неженатых кобелей, у которых нет магдалин, и главное – представьте себе женщину без помощи других несемейных женщин – сестер, матерей, теток, нянек. И где есть женщина, управившаяся одна в этом периоде? Так какое же нужно еще назначение несемейным женщинам? они все разойдутся в помощницы рожающим, и все их будет мало, и все будут мереть дети от недосмотра и будут от недосмотра дурно накормлены и воспитаны.

 

А. А. Фету

 

1870 г. Мая 11. Ясная Поляна.

Я получил ваше письмо*, любезный друг Афанасий Афанасьич, возвращаясь потный с работы с топором и заступом, следовательно, за 1000 верст от всего искусственного, и в особенности от нашего дела. Развернув письмо, я – первое – прочел стихотворение*, и у меня защипало в носу: я пришел к жене и хотел прочесть; но не мог от слез умиления. Стихотворение одно из тех редких, в которых ни слова прибавить, убавить или изменить нельзя; оно живое само и прелестно. Оно так хорошо, что, мне кажется, это не случайное стихотворение, а что это первая струя давно задержанного потока*. Грустно подумать, что после того впечатления, которое произвело на меня это стихотворение, оно будет напечатано на бумаге в каком‑нибудь «Вестнике»*, и его будут судить Сухотины и скажут: «А Фет все‑таки мило пишет».

«Ты нежная», да и все прелестно. Я не знаю у вас лучшего. Прелестно все.

С этой почтой пишу Ивану Ивановичу* в Никольское, чтобы он посылал за кобылой, и радуюсь и благодарю вас и Петра Афанасьича*. О цене все‑таки вы напишите. Я только что отслужил неделю присяжным, и было очень, очень для меня интересно и поучительно*.

15 мая я еду в Харьков*, а после устрою так, чтобы побывать у вас. Не оставляйте давать о себе знать. Передайте, пожалуйста, наши поклоны с женой Марье Петровне.

Желаю вам только посещения музы. Вы спрашиваете моего мнения о стихотворении; но ведь я знаю то счастье, которое оно вам дало сознанием того, что оно прекрасно и что оно вылезло‑таки из вас, что оно – вы. Прощайте до свидания.

Ваш Л. Толстой.

11 мая.

 

А. А. Фету

 

1870 г. Ноября 17. Ясная Поляна.

Жду я и жена вас и Марью Петровну к 20‑му. Неудобства к 20‑му никакого не предвидится; а предвидится только великое удовольствие от вашего приезда. Так и велела сказать жена Марье Петровне.

Интересен мне очень заяц. Посмотрим, в состоянии ли будет все понять, хоть не мой Сережа, а 11‑летний мальчик*.

Еще интереснее велосипед*. Из вашего письма* я вижу, что вы бодры и весело деятельны. И я вам завидую. Я тоскую и ничего не пишу, а работаю мучительно. Вы не можете себе представить, как мне трудна эта предварительная работа глубокой пахоты того поля, на котором я принужден сеять. Обдумать и передумать все, что может случиться со всеми будущими людьми предстоящего сочинения, очень большого, и обдумать миллионы возможных сочетаний для [того], чтобы выбрать из них 1/100000, ужасно трудно. И этим я занят*. Попался мне на днях Béranger последний том. И я нашел там новое для меня «Le bonheur». Я надеюсь, что вы его переведете*.

Тоскую тоже от погоды. Дома же у меня все прекрасно, – все здоровы.

До свиданья.

Ваш Л. Толстой.

17 Nоября.

 

H. H. Страхову

 

1870 г. Ноября 25. Ясная Поляна.

Милостивый государь Николай Александрович*.

Вы не поверите, как мне больно отказать в содействии уважаемому журналу и в особенности вам;* но я не могу поступить иначе. Судите сами: у меня не только нет названия тому, что я буду писать (названий вообще я никогда не умею придумывать и приискиваю большей частью, когда все написано), но и нет ничего, над чем бы я работал. Я нахожусь в мучительном состоянии сомнения, дерзких замыслов невозможного или непосильного и недоверия к себе и вместе с тем упорной внутренней работы. Может быть, это состояние предшествует периоду счастливого самоуверенного труда, подобного тому, который я недавно пережил, а может быть, я никогда больше не напишу ничего. Так вот почему я решительно не могу ничего обещать, как ни сильно я бы желал напечатать в «Заре»*. Одно, что могу сказать, – что если мне суждено написать еще что‑нибудь, то, если это будет не длинно, я все отдам в «Зарю», если длинно, то часть всего. Я понимаю, что для журнала нужно теперь, сейчас, в декабре, по крайней мере, а потому, если бы я вдруг начал работать и дошел бы до того состояния, в котором чувствуешь, что работа завладевает тобою и потому уверен, что кончишь, я бы тотчас же известил вас и прислал бы вам название. Но это мало вероятно. Вот и все о делах. Теперь позвольте мне благодарить вас – не благодарить – потому что не за что, так же, как и вам меня, а выразить ту сильнейшую симпатию, которую я чувствую к вам, и желание узнать вас лично. Я в Москве не был уже с год, а в Петербурге надеюсь не быть никогда, поэтому мне мало шансов увидеть вас; но я воспользуюсь всяким случаем и прошу вас сделать то же;* может быть, вам придется когда‑нибудь проезжать по Курской дороге. Если бы вы заехали ко мне, я бы был рад, как свиданью с старым другом. Искренно любящий и уважающий вас

гр. Л. Н. Толстой.

25 Nоября 1870.

 

С. С. Урусову

 

1870 г. Декабря 29...31. Ясная Поляна.

Очень рад был, любезный друг, получив от вас известие – и известие хорошее*. Вижу, что вы духом бодры – работаете, и работа спорится. С нетерпением жду геометрии*.

Про себя не знаю, что сказать – быть ли довольным своим состоянием или нет. Я хвораю почти всю зиму, две недели как не выхожу из дома. И ничего не пишу. Занят же страстно уже три недели – не угадаете, чем? Греческим языком. Дошел я до того, что читаю Ксенофонта почти без лексикона. Через месяц же надеюсь читать также Гомера и Платона*. Поездка в Оптину все манит меня. У меня все здоровы и кланяются вам и княгине.

Прежде чем вас увидать – радости, жду с волнением родов, чем ближе они приближаются.

Ваш Л. Толстой.

 

Н. А. Чаеву

 

1870 г. – начало 70‑х годов. Москва.

Многоуважаемый Николай Александрович!

Увлекаемый своей работой*, на днях только раскрыл вашу книгу* и… не отрываясь прочел ее всю с великим наслаждением. Особенно меня поразило богатство и разнообразие правдивых и поэтических и, главное, русских образов. Посылаю ее вам и благодарю вас за нее и вашу супругу за разрешение взять ее*.

Le Brun* я прочел, но хотелось бы еще подержать, если нельзя, то напишите, и я с первой почтой пришлю.

Ваш Л. Толстой.

 

 

1871

 

А. А. Фету

 

1871 г. Января 1...6? Ясная Поляна.

Получил ваше письмо* уже с неделю, но не отвечал, потому что с утра до ночи учусь по‑гречески. Письмо с стихами – хорошими, не прекрасными, потому что мотив слишком случайный, и картина воображаемого недостаточно ясна*. Радуюсь же тому, что вы пишете твердо и легко, и жду еще.

Я ничего не пишу, а только учусь. И, судя по сведеньям, дошедшим до меня от Борисова, ваша кожа, отдаваемая на пергамент для моего диплома греческого, находится в опасности. Невероятно и ни на что не похоже, но я прочел Ксенофонта и теперь à livre ouvert* читаю его. Для Гомера же нужен только лексикон и немного напряжения.

Жду с нетерпением случая показать кому‑нибудь этот фокус. Но как я счастлив, что на меня бог наслал эту дурь. Во‑первых, я наслаждаюсь, во‑вторых, убедился, что из всего истинно прекрасного и простого прекрасного, что произвело слово человеческое, я до сих пор ничего не знал, как и все (исключая профессоров, которые, хоть и знают, не понимают), в‑третьих, тому, что я не пишу и писать дребедени многословной, вроде «Войны»*, я больше никогда не стану. И виноват и, ей‑богу, никогда не буду.

Ради бога, объясните мне, почему никто не знает басен Эзопа, ни даже прелестного Ксенофонта, не говорю уже о Платоне, Гомере, которые мне предстоят. Сколько я теперь уж могу судить, Гомер только изгажен нашими, взятыми с немецкого образца, переводами. Пошлое, по невольное сравнение – отварная и дистиллированная теплая вода и вода из ключа, ломящая зубы – с блеском и солнцем и даже со щепками и соринками, от которых она еще чище и свежее. Все эти Фосы и Жуковские* поют каким‑то медово‑паточным, горловым подлым и подлизывающимся голосом, а тот черт и поет, и орет во всю грудь, и никогда ему в голову не приходило, что кто‑нибудь его будет слушать.

Можете торжествовать – без знания греческого нет образования*. Но какое знание? Как его приобретать? Для чего оно нужно? На это у меня есть ясные, как день, доводы.

Вы не пишете ничего о Марье Петровне. Из чего с радостью заключаем, что ее выздоровленье хорошо подвигается. Мои все здоровы и вам кланяются.

Ваш Л. Толстой.

 

В. П. Мещерскому

<неотправленное>

 

1871 г. Августа 22. Ясная Поляна.

Еще прежде получения приятного письма вашего, любезный князь, я отвечал князю Дмитрию Оболенскому, что очень, очень сожалею, что не могу быть полезен вам и вашему изданию*, сожаление это было только усилено вашим письмом. Я ничего не пишу, надеюсь и желаю ничего не писать, в особенности не печатать; но если бы даже я по человеческой слабости поддался опять дурной страсти писать и печатать, то я во всех отношениях предпочитаю печатать книгой. Если бы даже я вздумал печатать в журнале, то я обещал прежде «Заре», потом «Беседе»*. Из этого вы видите, что я не могу быть вам полезен, и, вероятно, согласитесь, что и ваше издание в этом ничего не потеряет.

Если же вы подумаете, почему бы ему не написать так что‑нибудь для нашей газеты и для «Зари» и «Беседы», то я уверен, судя по тому лестному мнению, которое вы выражаете о моем писании, что вы догадываетесь, что я так писать не могу – так, то есть для каких‑нибудь других целей, кроме удовлетворения внутренней потребности.

По правде же вам сказать, я ненавижу газеты и журналы – давно их не читаю и считаю их вредными заведениями для произведения махровых цветов, никогда не дающих плода, заведениями, непроизводительно истощающими умственную и даже художественную почву. Мысль о направлении газеты или журнала мне кажется тоже самою ложною. Умственный и художественный труд есть высшее проявление духовной силы человека, и потому он направляет всю человеческую деятельность, а его направлять никто не может. Если же газета или журнал избирает своей целью интерес минуты и – практический – то такая деятельность, по‑моему, отстоит на миллионы верст от настоящей умственной и художественной деятельности и относится к делу поэзии и мысли, как писание вывесок относится к живописи.

Я бы не написал вам всего этого, если бы ваша личность, по вашему письму, по статье в «Русском вестнике»*, которую я пробежал, и в особенности по вашей породе*, не была бы мне в высшей степени симпатична. По этой‑то причине я прибавляю еще одно – совет лично вам – не сердитесь за него, а, пожалуйста, подумайте над ним. Газетная и журнальная деятельность есть умственный бордель, из которого возврата не бывает. Я видел я вижу на своем веку много людей, погубивших себя безвозвратно, и людей горячих, благородных и умственно здоровых, каким я вас считаю.

Как ваше письмо вылилось от сердца, так и мое, поэтому не взыщите, если оно вас покоробит. Жму вашу руку и очень желаю сойтись с вами.

Ваш Л. Толстой.

22 августа.

 

H. H. Страхову

 

1871 г. Сентября 13. Ясная Поляна.



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2020-03-02; просмотров: 103; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 3.141.31.240 (0.169 с.)