Заглавная страница Избранные статьи Случайная статья Познавательные статьи Новые добавления Обратная связь FAQ Написать работу КАТЕГОРИИ: АрхеологияБиология Генетика География Информатика История Логика Маркетинг Математика Менеджмент Механика Педагогика Религия Социология Технологии Физика Философия Финансы Химия Экология ТОП 10 на сайте Приготовление дезинфицирующих растворов различной концентрацииТехника нижней прямой подачи мяча. Франко-прусская война (причины и последствия) Организация работы процедурного кабинета Смысловое и механическое запоминание, их место и роль в усвоении знаний Коммуникативные барьеры и пути их преодоления Обработка изделий медицинского назначения многократного применения Образцы текста публицистического стиля Четыре типа изменения баланса Задачи с ответами для Всероссийской олимпиады по праву Мы поможем в написании ваших работ! ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?
Влияние общества на человека
Приготовление дезинфицирующих растворов различной концентрации Практические работы по географии для 6 класса Организация работы процедурного кабинета Изменения в неживой природе осенью Уборка процедурного кабинета Сольфеджио. Все правила по сольфеджио Балочные системы. Определение реакций опор и моментов защемления |
Природные свойства императрицы ЗоиСодержание книги
Поиск на нашем сайте
CLVII. К старости стала Зоя уже нетверда рассудком, но не то чтобы лишилась разума или сошла с ума, а просто потеряла всякое представление о делах и была совершенно испорчена царским безвкусием. Если ее и украшали какие-то душевные добродетели, то ее нрав не сохранил их в чистоте, но, выказывая их больше, чем следует, придал им более безвкусия, нежели достоинства. Не стану говорить о ее благочестии, не хочу здесь обвинять царицу за его избыток, этой добродетелью ее никто не мог превзойти, она жила одним богом, и все происходящее возводила к его воле, за что я уже выше воздал ей должную похвалу.[100] В остальном же была она то мягкой и расслабленной, то жесткой и строгой, причем оба состояния сочетались в одном человеке и сменяли друг друга в мгновенье ока и без всякой причины. Если кто-нибудь при ее неожиданном появлении бросался на землю, притворяясь будто, как ударом молнии, поражен ее видом (такую комедию перед ней разыгрывали многие), то она сразу одаривала его золотой повязкой, но если он при этом начинал пространно выражать свою благодарность, тут же приказывала заковать его в железные цепи. Зная, что ее отец не скупился на наказания, лишая осужденных глаз, она подвергала такой каре за малейший проступок, и если бы не вмешивался самодержец, многим людям вырвали бы глаза без всякого повода. CLVIII. Она была щедрейшей из всех женщин, но меры в сей добродетели не знала и потому все сразу и погубила; одной рукой она еще отсчитывала деньги, а другую уже простирала к Всевышнему, чтобы снискать милость к одариваемому. Царица приходила в восторг и от сердца радовалась, если кто-нибудь подробно описывал ей доблести ее рода, а особенно дяди Василия. Достигнув семидесяти лет, она сохранила лицо без единой морщинки и цвела юной красотой, однако не могла унять дрожи в руках, и ее спина согнулась. Царица пренебрегала всякого рода украшениями, не носила ни золотошитых платьев, ни ожерелий, но не одевала и грубых одежд, а прикрывала тело легким одеянием. CLIX. Царских забот с самодержцем она не разделяла и желала оставаться вдали от подобных занятий; да и из того, что обычно привлекает женщин — я имею в виду ткацкий станок, веретено, шерсть и пряжу,— ничто ее не трогало, и владела царицей только одна страсть, которой она отдавала себя всю: приносить жертвы Богу — я говорю сейчас не о словесных мольбах, приношениях и покаяниях, а об ароматических растениях и всем том, что доставляют в наши земли из Индии и Египта. CLX. Когда подошел к концу отмеренный ей век, и настало время умирать, ее телесная природа начала обнаруживать коекакие признаки приближающейся смерти: аппетит угасал, все увеличивающаяся слабость возбуждала смертельную лихорадку и иссохшее и зачахшее тело предвещало близкую кончину. Царица обратила свои мысли к тюрьмам, освободила должников от платежей, избавила виновных от наказаний, отворила двери царской казны, и оттуда рекой хлынуло золото. Деньги тратились без счета и без удержу, а царица после недолгой агонии, едва изменившей ее черты, ушла из этой жизни, прожив на свете семьдесят два года. CLXI. Закончив рассказ о царице, я вновь возвращаюсь к императору и при этом обязан сказать следующее: моим желанием было не писать историю и не стараться прослыть другом истины, а сочинить хвалу этому самодержцу, и, чтобы прославить его, у меня нашлось бы немало прекрасных слов, вполне им заслуженных. Дело в том, что славословящий обычно опускает все дурное в своем герое и плетет хвалу только из его достоинств, а если плохое преобладает, то оратору довольно и одного случая, когда этот человек вел себя хорошо и достохвально; порой же он сочиняет с таким софистическим искусством, что и дурное превращает в предмет славословий. Напротив, пишущий историю — судья нелицеприятный и беспристрастный, который не склоняется ни в ту, ни в другую сторону и все меряет равной мерой, он не изощряется в описаниях дурного или хорошего, но просто и без затей повествует о событиях. Если же какой-то из героев его рассказа, будучи сам по себе человеком достойным, чем-то обидел автора, а другой, хотя и полная противоположность первому, сделал ему что-то хорошее, то историк должен описать в своем сочинении их самих и их деяния, не принимая в расчет ни зла, ни добра. А если бы историку дано было по благомыслию или из душевного благородства воздавать благодарность людям, к нему благорасположенным, и ради этого извращать истину, кому, как не мне, следовало бы украсить славословиями этого самодержца, который до восшествия на престол даже не видел меня ни разу, но с первой встречи так пленился моим красноречием, что, казалось, приник ушами к моим устам. CLXII. Но я не знаю, как мне в своей истории и истину соблюсти, и Константину должное почтение оказать. Ни в чем не желая отступаться от исторической истины, я в то же время не отрекаюсь совсем от своего доброго расположения к царю, и, хотя правдиво и без утайки рассказываю о пороках Константина, не меркнет его сияющая добродетель, и, как на весах, под грузом его благих деяний клонится книзу чаша добра. Да и как не быть. ему выше всех самодержцев, похвальные речи которым вызывают подозрение и кажутся скорее убеждающими, нежели достоверными. Какой человек (я говорю это в оправдание его слабостей), особенно из числа сподобившихся царской участи, мог бы быть украшен венком похвал за все без исключения свои деяния? CLXIII. Если уж у самодержцев, прославленных за их нрав, речи и деяния (Александра Македонского, обоих Цезарей, Пирра, Эпирского, Эпаминонда Фиванского, Агесилая Лакедемонского[101] не говоря уже о прочих, на чью долю не досталось стольких похвал от панегиристов), как мы знаем из их жизнеописаний, добродетели и пороки не находились в равновесии, но дурные свойства явно преобладали, то что можно сказать об их подражателях, пусть и уступающих им совсем немного,— я имею в виду не все виды добродетели, а лишь те, в которых они более всего отличились. CLXIV. Сравнивая с ними этого великого самодержца, я вижу, что мужеством он им уступал. Но недостаток этой доблести с лихвой возмещался превосходством в других добродетелях. Одаренный от природы, он обладал острым умом и прекрасной памятью и так умел обуздывать порывы гнева, что, казалось, не было в мире человека более кроткого. От меня, однако, не укрылось, что поступал он в этом случае, как возница, осаживающий норовистого коня: кровь приливала к щекам, он начинал весь дрожать, но немедленно овладевал собой и подчинялся рассудку. Если же, исполняя царские обязанности, он с кем-нибудь разговаривал сердитым тоном или угрожал побоями, то сразу же краснел, как бы стыдясь необычной для себя резкости. CLXV. Когда Константин вершил суд, трудно было понять, кто выиграл, а кто проиграл дело: получивший белый камешек [102] уходил, сияя от радости, но и его противник, который, не успев выслушать приговор, уже приготовился к поражению, вопреки ожиданиям покидал суд с победой и прибылью. CLXVI. Немало людей злоумышляло против Константина, кое-кто даже уже заносил над его головой меч, но царь неизменно предпочитал замять дело и вести себя с заговорщиками, как ни в чем не бывало, будто он ни о чем не имеет никакого понятия, а иногда тут же забывал об их бесстыдстве. Когда же приближенные к престолу, которым было не отказано в праве свободного суждения,[103] старались возбудить в царе гнев и утверждали, что он погубит себя, если не защитится от заговорщиков, то он выказывал больше интереса к собственному триумфу, чем к наказанию виновных. Он назначал судей, как красноречивый оратор растекался потоком слов и громогласно обличал дерзость заговорщиков, но стоило ему заметить на их лицах страх, как он завершал речь коротким оправданием, которое к тому же перемежал шутками, и сразу же рсвобождал подсудимых от всякого наказания. CLXVII. Рассказать о том, что Константин совершал у всех на глазах, я предоставлю сонму жаждущих описать его деяния, сам же приоткрою немного завесу над вещами более сокровенными, теми, что привлекали к себе большое внимание и вызвали разноречивые толки у его почитателей и хулителей; при этом я буду выбирать главным образом свидетельства в его пользу. Какие же именно? Царь сознавал, что душа у него мягкая и человеколюбивая, не помнящая зла к тем, нто его ненавидел; и вот к виноватым в меру (я говорю о людях, которые не причинили большого вреда другим) он был до конца великодушен, а осмеливавшихся поносить самого Всевышнего приговаривал к ссылке, назначал им для жительства определенное место или бросал в тюрьмы и при этом сам себе давал клятвы никогда не оказывать им никакого снисхождения. CLXVIII. Когда я как-то заметил, что нелегко будет ему соблюсти такую клятву, он принялся меня убеждать, что иначе никак нельзя обуздать негодяев. И действительно, несколько дней в нем еще горело пламя справедливого гнева и царь оставался при своем решении, но вскоре негодование прошло (случилось это после того, как кто-то при нем стал восхвалять милосердие и превозносить за него прежних самодержцев), и Константин, сразу вспомнив о заточенных в тюрьмы, расплакался и стал мучительно думать, как ему найти выход из трудного положения. В конце концов он попросил меня помочь ему разобраться в своих сомнениях и отдал предпочтение человеколюбию, а Бога умилостивил иным способом. CLXIX. Я никогда не знал раньше, да и не вижу сейчас в нашем поколении человека более сострадательного, более щедрого и царственного, нежели Константин. Будто власть была ему только для того и дана; он даже царем себя не считал в тот день, когда не выказывал человеколюбия или не проявлял щедрости своей души; при этом он бросал, если можно так сказать, семена благодеяний в благородную душу отнюдь не для того, чтобы тут же взрастить на ней колосья благодарности, да и давала она ему не больше плодов признательности, чем сеял он в «жирную землю».[104] CLXX. Для любопытствующих коротко расскажу об этой его добродетели. Некоего человека, уличенного в присвоении воинских денег, присудили к уплате крупной суммы, намного превосходившей все, чем тот владел. Человек этот был состоятелен и богат, и фискал оставался неумолим, поскольку речь шла о царской и государственной казне. Осужденный попросил Константина выслушать его дело, чтобы подчиниться царскому приговору и не нести всего наказания, которое ему определил государственный суд.[105] Обеим сторонам разрешили предстать перед императором, при словопрениях присутствовало много людей, и один из первых я, исполнявший секретарские обязанности и записывавший речения Фемиды.[106] И вот они вдвоем явились к царю, и укравший, или, вернее, подозреваемый в краже, горячо и искренне стал просить, чтобы в пользу казны у него забрали только его собственное имущество, но не принуждали оставлять долговых обязательств в наследство детям, при этом он сразу же совлек с себя одежды, показывая готовность отдать все до последней, рубашки. CLXXI. В ответ на это царь с полными слез глазами сказал: «Дорогой мой, не стыдно ли тебе лишать свой род всего состояния и себя самого доводить до крайней бедности, так что ты должен будешь искать человека, который бы накормил и одел тебя?» «О царь,—ответил обвиняемый,—при всем старании не уплатить мне такой суммы». Что же сказал на это царь? «Остался бы ты доволен и счел бы справедливым, если бы ктонибудь разделил с тобой твой долг?»—спросил он. «Такой человек, — ответил он, — явился бы мне, как бог из машины;[107] но не вижу я, чтобы слетел с неба какой-нибудь ангел или божественная душа, надзирающая над людским благозаконием и пекущаяся о городах». «Так вот, я сам,—сказал самодержец,—сделаю это и освобожу тебя от части долга». CLXXII. Услышав такое, осужденный, не в силах сдержать своих чувств, бросился на колени и разве что не испустил дух от избытка радости. Тронутый его видом самодержец сказал: «Я прощаю тебе две трети долга» — и, прежде чем эти слова достигли его ушей, добавил вслед: «А заодно и первую». Человек этот, который и представит» себе не мог, что самодержец способен на подобное великодушие, сбросил с души гнетущую тяжесть, подобно победителю облачился в роскошные одежды, надел на голову венок и принес Богу благодарственные жертвы. CLXXIII. Много еще такого рода историй можно было бы при желании рассказать о самодержце, а искусный оратор, решив составить похвалу, не преминул бы, как должно, прославить его даже за те деяния, которые осудил бы историк. Чтобы упомянуть также и о противоположных его свойствах, скажу, что царь немало времени уделял развлечениям, и если для других людей забавы забавами и были, то он относился к ним, как к настоящему делу, и предавался им со всей торжественностью. И если царю вдруг хотелось насадить рощу, обнести стеною сад или расширить ристалище, то делал он не только то, что ему с самого начала приходило в голову, но и многое другое: одни луга засыпались, другие огораживались, старые виноградники и деревья с корнем вырывались, а на их месте возникали новые, сразу с плодами. CLXXIV. Что я имею в виду? Задумал как-то царь превратить голую равнину в цветущий луг, и его желание сразу было исполнено. Откуда-то привезли и посадили деревья с плодами, покрыли равнину пластами земли, которые с травой взяли где-то в рощах и горах, а Константин еще огорчался, что на деревьях, появившихся как по мановению руки, не стрекочут цикады и рощу не оглашают соловьи. Он приложил все старания и вскоре уже мог наслаждаться разноголосым пением. CLXXV. Эти свойства царя и все, что из них проистекало, по моему мнению, были недостойны, согласно гомеровской Каллиопе, «мужа совета, коему вверено столько народа и столько заботы».[108] Кто-нибудь, восхищаясь внешней красотой, может быть, выразит восхищение и величием дел Константина и для пущей убедительности станет утверждать, что избыток ума позволял ему делить время между серьезными занятиями и забавами и одно-де не мешало другому. Но, как полагал и Константин, к серьезным занятиям добавить ему было нечего, так как они и сами по себе сияют красотой, а вот забавы он расцвечивал всеми прелестями, приукрашивал, более того, придавал им торжественное обличье, и ума его хватало на то, чтобы громоздить одно на другое, разумом брать верх над трудолюбием, поля делать неистощимыми без возделывания, подобно первому зиждителю творить и создавать сущее и свойства его из не-сущего, одолевать силой преображения времена года, не нуждаться благодаря хитроумию выдумок в руках землепашцев и по своей воле творить чудеса. Так что люди и поверить не могли, будто уже на третий день видят перед собой ту самую землю, на которой еще вчера была равнина, а позавчера — холм. CLXXVI. Я рассказываю об этом, почти не пользуясь правилами искусства красноречия и убеждения, и пусть кто-нибудь другой, придав совершенство речи, покоряет слух и души слушателей. Я же занятий такого рода не одобряю, и мне ненавистно красноречие, похищающее истину. CLXXVII. Итак, я сторонник истинной истории и считаю, что в круг его добродетелей такие деяния не входят, точно так же и то, как по-мальчишески обошелся он с одним простецким и глупым мальчишкой, за год до того и в руки не бравшим стила и чернильницы, которого он из трущоб и уличных перекрестков вознес к оси Ромейской державы. Константин так привязался к этому негодяю, что разве только не вручил ему царскую власть, он называл его сладким чадом своим и сделал одним из первых в сенате. И хотя это чадо было ни к чему не годно, Константин считал божественным каждое его слово, а поступки боговдохновенными.[109] Причина такого взлета и внезапной страсти царя заключались в том, что… но вернусь немного назад, ко времени, предшествующему его возвышению. CLXXVIII. Завладев ромейским скипетром и, будто после странствий по открытому морю, причалив в царской гавани, Константин решил, что настало время вздохнуть свободно, и передал управление государством другому человеку. Его избранником был благородный и отменной учености муж, искушенный во всех видах красноречия, знаток гражданских дел. Риторику, которой этот человек владел в совершенстве и которой придал еще большую убедительность, он соединил с юриспруденцией и сочленил их крепкими связями, иными словами, украшал толкование законов искусством красноречия. Наделенный свыше деловым умом, он со своей природной сообразительностью и способностями глубоко проник в государственные дела и, чувствуя пристрастие ко всем видам красноречия, приспособил свою речь к практическим темам. Его слог отличался красотой и аттическим изяществом в ораторских сочинениях и был безыскусен и чист в выступлениях по вопросам политическим и гражданским. Этот муж был также замечателен своим видом, ростом и голосом, звучавшим красиво и сильно, особенно когда он, стоя на возвышении, оглашал царские слова.[110] CLXXIX. Такому достойному человеку доверил самодержец власть и, спасшись от бури и еще сплевывая соль горестей, смог, наконец, спокойно перевести дух. Дела или шли уже хорошо, или были на пути к исправлению, и этот муж, постепенно поднимаясь все выше и выше, дошел до вершины власти. Что же дальше? Самодержец возревновал к нему и, уязвленный мыслью, что царская власть перешла в другие руки, пожелал царствовать самодержавно, причем целью имел не столько улучшать состояние государственных дел, сколько осуществлять свою волю, ведь до этого он, казалось, был скорее соправителем, чем царем, и каждый раз как собирался идти царской дорогой, его оттеснял этот могущественный человек. CLXXX. Догадавшись по некоторым признакам о происходящем, я сам сообщил ему о сокровенных намерениях самодержца, но этот благородный человек ничуть не умерил своего усердия, не вернул императору бразды правления и только философски заметил, что по своей воле губить царя не станет, а когда сойдет с государственной колесницы и власть снова окажется в царских руках, зла из-за своего падения помнить не будет. CLXXXI. Как-то раз после очередной вспышки гнева самодержец отстранил его от государственных дел и, не желая слушать ничьих возражений, остался глух ко всем доводам разума. Может быть, какой-нибудь ритор и врославит Константина за такое решение, что-де мудрый царь сам был способен исполнять все обязанности и не нуждался в чужой помощи. Как бы то ни было, царь лишил его власти, а бог уготовил ему лучшую долю и поставил посвящающим и посвященным в таинства своей божественной мудрости, но об этом подробней дальше.[111] CLXXXII. Подобные поступки самодержца вызывали противоречивые толки, и люди судили о них по-разному в зависимости от своих убеждений. Что же касается других его действий, о которых я собираюсь рассказать, то ни в одном из них царь не проявил чувства меры, но во все свои начинания привносил напряжение, резкость и крайности. Если он пылал страстью, то страсть эта не знала границ, если на кого-нибудь гневался, то трагическим тоном и с жаром живописал пороки предмета своей ненависти, при этом многие из них выдумывал, а если уж любил, то сильней его привязанности ничего нельзя было и вообразить. CLXXXIII. Когда в глубокой старости ушла из жизни Зоя, сердце Константина наполнилось такой скорбью, что он не только оплакивал умершую, орошал слезами ее могилу и молил небо смилостивиться над покойной царицей, но захотел воздать ей и божественные почести. Когда одна из окружавших гробницу и обитых серебром колонн притянула влагу к тому месту, где благородный металл разошелся, и по законам природы произвела на свет маленький гриб, Константин пришел в восторг и громогласно возвестил по всему дворцу, что всевышний на могиле царицы явил чудо, дабы все узнали, что душа ее сопричислена к ангелам; никто не сомневался в том, что произошло в действительности, но все еще больше подогревали его пыл, одни из страха, другие — чтобы извлечь из этой выдумки выгоду для себя. CLXXXIV. Так он относился к царице. Что же касается сестры Елены, то царь почти и не заметил ее смерти, и его не трогало, когда кто-нибудь упоминал об ее уходе из этого мира. Да если бы и другой его сестре, о которой я уже упоминал, случилось умереть до него, Константин бы и глазом не повел. CLXXXV. Рассказывая о свойственных царю крайностях, я подошел к главному пункту обвинения — я имею в виду сооружение храма великомученику Георгию, храма, который он полностью разрушил и уничтожил, и в конце концов, уже нынешний, возвел на обломках прежнего. Не из лучших побуждений начато было строительство, но говорить об этом нет нужды.[112] Предполагаемые размеры первого здания не удовлетворяли Константина: фундамент заложили небольшой, соответствующей величины было и все остальное, да и особой высотой оно не отличалось. Прошло немного времени, и царя стало мучить желание соорудить храм, который бы не только не уступал, но и намного превосходил все когда-либо существовавшие здания, и вот уже большая ограда окружила церковь, одни из опор выросли и поднялись вверх, другие еще глубже вросли в землю, а возле — колонны, больше и красивее прежних, и все выполненные самым искусным образом. Крыша золоченая, камешки зеленеющие, одни в пол, другие в стены вделанные, один подле другого сверкающие, по подобию или чередованию цветов подобранные. Золото же, как из неиссякаемого источника, бурным потоком потекло из казны. CLXXXVI. Храм еще не был закончен, как снова принялись все менять и переиначивать: разрушили совершенную гармонию камней, сломали стены и сравняли с землей всю постройку. Причиной же послужило то, что в соперничестве с другими зданиями этот храм не одержал полной победы, но уступил первенство одной церкви. И вот опять возвели новые стены, и проведенный, как из центра, идеальный круг еще искусней, если можно так сказать, описал третью по счету церковь, высокую и величественную. Подобно небу, весь храм был украшен золотыми звездами, ио если парящий свод только местами покрыт золотистыми крапинками, то здесь хлынувший из центра обильный золотой поток сплошь затопил собой все видимое пространство. А вокруг — здания с галереями, с двух или со всех сторон опоясывающими, все широкие, как ристалища, для взора неохватные и вдали едва различимые, одни других больше. А рядом луга, цветами покрытые, одни по кругу, а другие посредине разбитые. И струи вод, и бассейны, ими наполняемые, рощи дерев, высоких и к долу клонящихся, и купания прелесть невыразимая. Всякий, кто бранит храм за размеры, замолкает, ослепленный его красотой, а ее-то уж хватает на все части этой громады, так что хочется соорудить егоеще обширнее, чтобы придать очарование и остальному. А луга в ограде не объять ни взором, ни мыслью. CLXXXVII. Глаз нельзя оторвать не только от несказанной красоты целого, из прекрасных частей сплетенного, но и от каждой части в отдельности, и хотя прелестями храма можно наслаждаться сколько угодно, ни одной из них не удается налюбоваться вдоволь, ибо взоры к себе приковывает каждая, и что замечательно: если даже любуешься ты в храме самым красивым, то взортвой начинают манить своей новизной другие вещи, пусть и не столь прекрасные, и тут уже нельзя разобрать, что по красоте первое, что второе, что третье. Раз все части храма столь прекрасны, то даже наименее красивая способна доставить высшее наслаждение. Все в храме вызывало восторг и восхищение: величина, красота пропорций, соответствие частей, сочетание и смешение прелестей, струящиеся воды, ограда, цветущие луга, влажные, постоянно орошаемые травы, тени дерев, прелесть купания—и каждому казалось, что движение остановилось и в мире нет ничего, кроме представшего перед его глазами зрелища. CLXXXVIII. Однако самодержец считал это только началом, парил душой в облаках и готов был выдумывать все новые чудеса. Все завершенное и уже заблиставшее красотой сразу теряло для него всякий интерес, но волновали и наполняли страстью к неизведанному новые замыслы. CLXXXIX. Переменчивый душой, порой сам на себя не похожий, Константин хотел прославить свое царствование, и нельзя сказать, что вовсе не достиг цели. Он расширил пределы империи на востоке, присоединил к ней большую часть Армении, изгнал оттуда князей и ввел их в круг своих подвластных.[113] Вместе с тем, отправляя посольства к другим властителям, он, вместо того чтобы разговаривать с ними как господин, искал их дружбы и слал им чересчур смиренные письма. CXC. Так, например, он не без умысла оказывал слишком много чести правителю Египта,[114] а тот только глумился над его слабостью и, подобно борцу, которого освистывают, не повторял прежнюю схватку, а старался выказать свою силу в других.[115] Константин часто делился со мной своими тайными планами относительно египтянина и поручал мне составлять к нему письма, но, зная мою любовь к родине и ромеям, предлагал при этом, чтобы я как мог царя принижал, а египтянина возвеличивал. Я, однако, незаметно все выворачивал наизнанку и царю представлял одно, а египтянину устраивал ловушки и исподволь унижал его своими рассуждениями. Поэтому если стиль мой бывал темен, царь сам диктовал мне письма к египтянину. Рассуждая о свойствах тел, Гиппократ из Коса говорит, что они не могут оставаться в покое, и, развившись до предела, падают вниз из-за непрерывности движения. Сам Константин на себе этого не испытывал, но друзей пережить заставил: возвышал он их постепенно, а низвергал сразу и тогда уже все делал наоборот; впрочем, иногда, словно в кости играя, он возвращал людей на прежние их должности. Постриг Пселла СХCI. Это соображение и станет причиной и основанием моего обращения к лучшей жизни. Многие поражались, как это я, избавившись уже от людской зависти,[116] отказался от блестящего положения,[117] которого к тому времени мало-помалу достиг, и внезапно перешел к божественной жизни. Принудили же меня к этому две вещи: врожденная, с младенчества укоренившаяся в моей душе страсть и неожиданная перемена обстоятельств; я видел непостоянство царя, который, подобно воину в бою, кидался то на одного, то на другого, и я боялся…, но, чтобы последовательно изложить всю свою историю, начну с самой сути. СХCII. У меня было немало дружеских связей с разными людьми, но только два человека (тот и другой переселились в священный Рим из иных мест) заключили меня в объятия своей души; основой нашего союза стали основы науки, мои друзья были старше меня, я — много их моложе, и — да не обвинят меня в отступлении от истины — оба они были только любителями философии, а я истинным философом. Сблизившись со мной, они распознали во мне родственную душу, точно так же в душах каждого из них жило и мое я, и мы стали неразлучными. Однако разумом я был постарше, да и душа тоже, так сказать, имела преимущества, и во дворце я оказался прежде, чем они. Но жить вдали от друзей казалось мне невыносимым, и вот одного из них я приблизил к царю сразу, а другого позднее, ибо он сам не пожелал немедленно появиться у императора.[118] СХСIII. Войдя в круг царских приближенных, мы досыта вкусили так называемого блаженства и, познакомившись со всем, как положено, не почувствовали никакого влечения к этой мишуре. Высказать вслух свои мысли мы не решались и, тая их в душе, ждали удобного случая. Главной же причиной, побудившей нас к этому, был самодержец, который направил колесо власти против тех, кто поднялся на ее вершину, и многих низринул в пропасть; оказавшись в этом колесе, мы и сами очень боялись, как бы, еще больше его раскрутив, он не сбросил бы и нас, не слишком крепко державшихся за обод.[119] CXCIV. Такова была причина нашего общего преображения. Эта страсть привела нас к лучшей жизни. И вот, собравшись как-то раз все вместе, как по данному нам знаку, мы открыли друг другу тайные желания, сошлись во мнениях и заключили незыблемый договор; при этом по необходимости мы решили менять образ жизни не сразу и не все вместе, но в то же время торжественными клятвами обязались последовать примеру того, кто сделает это первым. CXCV. Первым же вступил на путь к Богу тот, кого судьба вознесла выше всех. Со свойственной ему твердостью духа он укрепил свою волю, мысли и желания обратил к Богу, и выставил вымышленный телесный недуг как предлог для своего преображения. Тяжелым дыханием он постепенно привлек внимание царя к своей болезни и попросил Константина дозволить преображение. Очень недовольный, тот все же дал соизволение, но терзался душой от того, что вскоре должен будет лишиться такого мужа. CXCVI. Случившееся не давало мне ни спать, ни свободно вздохнуть, ни спокойно ожидать своего часа; находясь с другом, я проливал потоки слез и говорил с надеждой, что и сам за ним вскоре последую. А он, сочинив новый предлог, будто, как только наденет монашеское одеяние, сразу сподобится и божьего врачевания, без промедления отправился на божественную гору Олимп.[120] CXCVII. Следуя его примеру, я ссылаюсь на болезнь печени и сердечный недуг, притворяюсь безумным и делаю вид, будто рассуждаю про себя о предстоящем деле и при этом, не произнося ни звука, пальцами изображаю пострижение. До слуха царя немедленно доходит весть о том, что я переселяюсь из этого мира, что нахожусь при смерти, что погружен душой в пучину бедствий и, приходя в себя, лишь мечтаю о лучшей и возвышенной жизни. Царя удручали известия о моей болезни много больше, чем постриг, он рыдал, и глубоко вздыхал, считая, что жизнь моя висит на волоске, и был напуган мыслью лишиться человека, которого так горячо любил за красноречие (какой мне смысл скрывать правду?). CXCVII (bis)[121]. Если мне будет дозволено немного похвастаться своим искусством, скажу, что я являлся царю в разных обличьях и, продолжая любомудрую жизнь, умел ловко к нему приспособиться. Он быстро насыщался тем, чего добивался, жаждал перемен, из одной крайности бросался в другую или обе их объединял вместе, поэтому и я философствовал и рассуждал с Константином о первопричине, о всяческом благе, о добродетели н о душе; я разъяснял ему, какая часть души тяготеет к телу, а какая, будто пробка, плавающая на поверхности, только слегка касается своих оков и подобна змею, который на легком крыле парит сам по себе и не удерживается веревкой. Заметив же, что он этими рассуждениями утомлен и с удовольствием послушал бы что-нибудь более занятное, я брал в руки лиру риторики, ее ритмом и гармонией слов зачаровывал царя и наставлял его в ином виде добродетели с помощью сочетания слов и фигур, в которых заключается сила красноречия. Риторика украшена не только ложной убедительностью и способностью один и тот же предмет трактовать в разных смыслах — знакома она и с истинной музой, умеет рассуждать по-философски и цветет красотою слов, покоряя слушателей как тем, так и другим. Она расчленяет суждения, не смешивает их в переплетениях, но распределяет и постепенно их обосновывает, ее искусство не сумбурно, не туманно, приспособлено к предметам и обстоятельствам (если говорить просто, не пользуясь ни периодами, ни градациями). Я все это объяснял царю и вселял в него любовь к красноречию. Видя же, что и эти темы уже тяготят Константина, я снова начинал о другом, утверждая, будто забыл все, что знал, и якобы случилось со мною то же, что и с Гермогеном: огонь угас из-за чрезмерного жара.[122] CXCVIII. Обо всем этом царь хорошо помнил и никак не хотел позволить мне предаться любомудрию и переменить образ жизни: сначала он искушал меня письмами, подсылал ко мне знатных мужей и, чтобы заставить переменить решение, обещал исцелить меня от болезни и удостоить еще больших почестей. И поныне не могу без слез читать его письма, в которых он называл меня очами своими, лекарством души, сердцем, светом и жизнью и просил не погружаться во мрак, но я оставался глух ко всем увещеваниям, ибо меня непреодолимо влекло к тому, кто уже успел избрать уделом лучшую жизнь.[123] Когда царь ничего не добился ласковыми увещеваниями, он сменил лисью шкуру на львиную, занес надо мной палицу и поклялся немедленно испепелить меня вместе с моими советчиками и обрушить лавину бедствий не только на меня одного, но и на всю мою родню. CXCIX. Но я слушал его угрозы, как благое предвестие и, бросив якорь в гавани церкви и сняв покров с головы, удалился от мирской жизни. Услышав о моем постриге, царь не стал мстить, но сразу переменил тон писем, радовался моему радостному вступлению на стезю духовной жизни и вселял в меня силы для преображения, он бранил дорогие и красивые одежды, хвалил темный плащ и увенчивал меня победным венцом за то, что я не поддался ни на какие уговоры. СС. Но хватит о себе. Не о себе решил я писать в своей истории, хотя меня насильно побуждают к этому вставные рассказы Что касается этого отступления, то поводом для него была изменчивость нрава императора, которой мы опасались и из-за которой сменили худшую жизнь на лучшую, бурную и беспокойную — на безмятежную. ССI. Лишенный радостей общения со мной, оставшись без услады моей словесной лиры, Константин снова предался грубым удовольствиям. Посреди изобилующего всякими плодами луга он велел вырыть глубокий пруд с плоским, вровень с водой, берегом и прорыть каналы для подвода воды. Люди, не знавшие о пруде посреди луга, хотели, ни о чем не подозревая, сорвать яблоко или грушу и… проваливались в воду: сначала они шли ко дну, затем выныривали и к вящей радости самодержца начинали барахтаться на поверхности. А чтобы пруд доставлял не одни только забавы, Константин соорудил рядом внутри высокой ограды домик для удовольствий. В один из дней, когда царь несколько раз купался в теплом бассейне и все время то входил, то выходил из воды, в его бок незаметно впилась стрела из воздуха. Сначала она ударила несильно, но затем влила яд в его нутро и поразила плевру.[124] CCII. Потеряв всякую надежду на жизнь, как только что принесенная жертва, Константин лежал в предсмертных муках; в думах о власти он обошёл Феодору и, скрывая от нее свои намерения, в тайне подыскивал себе другого преемника. Однако утаить эти замыслы было нельзя, Феодоре доложили о его планах, и она без промедления вместе с первыми людьми из свиты села на царский корабль и, словно бежав от бури, приплыла в царский дворец.[125] Там она заручилась поддержкой всей царской стражи, ибо пурпурные пеленки,[126] кротость души и пережитые муки служили для людей неотразимыми доводами в ее пользу. Известие о ее прибытии огорчило царя и еще больше увеличило его страдания. Не в силах ни справиться с болезнью, ни придумать что-нибудь разумное, он тут же погрузился в полузабытье, закрыл глаза, и мысли его где-то блуждали, а язык заплетался. Затем он ненадолго пришел в себя, осознал, в каком тяжелом состоянии находится, и в горести испустил дух. CCIII. Так окончил жизнь император Константин Мономах. Процарствовав двенадцать лет, он заслужил добрую славу прежде всего управлением гражданскими делами, в то же время и нравом своим он подал пример тем, кто стремится к достойной жизни. Если закрыть глаза на невоздержанность Константина, его можно было бы назвать самым человеколюбивым из всех людей; поэтому и рассказ о нем, изменяясь и преобразуясь вместе с героем, кажется таким противоречивым. Тем не менее составлен он по законам правды, а не риторики и как бы уподобляется и сопереживает царю.[127]
|
||||
Последнее изменение этой страницы: 2017-01-19; просмотров: 150; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы! infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 18.224.73.150 (0.063 с.) |