Заглавная страница Избранные статьи Случайная статья Познавательные статьи Новые добавления Обратная связь FAQ Написать работу КАТЕГОРИИ: АрхеологияБиология Генетика География Информатика История Логика Маркетинг Математика Менеджмент Механика Педагогика Религия Социология Технологии Физика Философия Финансы Химия Экология ТОП 10 на сайте Приготовление дезинфицирующих растворов различной концентрацииТехника нижней прямой подачи мяча. Франко-прусская война (причины и последствия) Организация работы процедурного кабинета Смысловое и механическое запоминание, их место и роль в усвоении знаний Коммуникативные барьеры и пути их преодоления Обработка изделий медицинского назначения многократного применения Образцы текста публицистического стиля Четыре типа изменения баланса Задачи с ответами для Всероссийской олимпиады по праву Мы поможем в написании ваших работ! ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?
Влияние общества на человека
Приготовление дезинфицирующих растворов различной концентрации Практические работы по географии для 6 класса Организация работы процедурного кабинета Изменения в неживой природе осенью Уборка процедурного кабинета Сольфеджио. Все правила по сольфеджио Балочные системы. Определение реакций опор и моментов защемления |
Как севаста была введена во дворецСодержание книги
Поиск на нашем сайте
LVIII. До каких-то пор эта любовная связь оставалась полуоткрытой, но постепенно все тайное выходило наружу, Константин уже во всеуслышание объявил о любви и искусными доводами убедил царицу жить вместе со Склиреной. Заручившись ее согласием, он простер свои замыслы еще дальше — велел изготовить грамоту о дружбе и разбить по такому случаю царский шатер. Там они восседали и туда же ради этой неслыханной грамоты пришли и члены синклита. Лица синклитиков порозовели от стыда, они бурчали, но вслух расхваливали документ, будто это некая упавшая с неба скрижаль, называли его сосудом дружбы и другими сладкими названиями, которые обманывают и очаровывают пустые и легкомысленные души. LIX. Когда был заключен договор и принесены клятвы, бывшую любовницу вводят во внутренние царские палаты и уже называют не прежним ее именем, а прямо-таки госпожой и царицей; и что самое удивительное, в то время как почти все были уязвлены в самую душу тем, как обманули и унизили царицу,[37] сама она ни в чем не переменилась, всем улыбалась и была довольна случившимся. Она часто прижимала к сердцу и целовала соправительницу, и они обе, беседуя с царем, рассуждали об одних и тех же предметах. Константин же равной мерой делил внимание между той и другой, но, случалось, чаще обращался с речами ко второй царице. LX. В ее внешности не было ничего замечательного, но не давала она поводов и для осуждения или насмешек; что же касается ее нрава и ума, то первый мог смягчить и камень, а другой способен был постичь что угодно; несравненной была и ее речь: утонченная, украшенная цветами красноречия, ритмизированная, как у искусных ораторов; сладостные слова сами собой струились с ее уст и придавали говорящей несказанную прелесть. Нередко покоряла она и мое сердце вопросами об эллинских мифах и сама добавляла, если ей довелось что-нибудь услышать по этому поводу от знатоков. Слух у нее был чутким, как ни у какой другой женщины, и связано это, как я полагаю, не с ее природой, а с тем, что все кругом, и она знала это, судачили на ее счет; слово, процеженное сквозь зубы, было для нее уже молвой, а шопот давал основания для подозрений. LXI. Как-то раз, когда все мы, секретари, собрались, был устроен торжественный выход царицы с ее свитой. Впереди шла сама Зоя с сестрой Феодорой, за которой следовала и севаста (таким новым титулом по желанию самодержца пожаловали ее императрицы);[38] и вот во время этого шествия, когда процессия направлялась в театр, народ впервые и увидел возлюбленную царя Константина бок о бок с царицами. Какой-то не в меру усердный льстец тихонько произнес слова Поэта: «осуждать невозможно» — и тут же оборвал строку.[39] В первый момент она не проявила никакого интереса к услышанному, но после завершения процессии разыскала произнесшего эти слова и осведомилась об их смысле, при этом повторила слова, чисто выговаривая строку и соблюдая правила произношения. Человек этот изложил всю историю целиком, и когда многие из присутствующих подтвердили его толкование, сердце севасты переполнилось гордостью, и она вознаградила льстеца не скупо и не бедно, а так, как привыкла сама получать и другим дарить. Чтобы люди, а в особенности царицы, полюбили Склирену, самодержец давал своей возлюбленной средства одаривать каждого и каждую по их вкусу. LXII. У сестер были свои пристрастия. У старшей — к грудам золота, которое она не держала при себе и не копила в сокровищнице, а дождем изливала на других, и к индийским ароматическим растениям (особенно к деревьям, сохранявшим естественную влагу, карликовым маслинам и лавру с белоснежными плодами); младшая любила ежедневно получать тысячи золотых дариков,[40] которыми она набивала медные ларцы; и вот, одаривая каждую по их вкусу, севаста умела угодить обеим. Дело в том, что первая царица в своем преклонном возрасте уже забыла о ревности и, подточенная временем, не испытывала никакой ненависти и не мучилась завистью к сопернице. Ну, а Феодора, получая все, что хотела, беспокоилась еще меньше сестры. LXIII. В результате сокровища, которые с такими трудами и потом скопил во дворце Василий, расточались на радость и забавы женщин. Непрерывно тратились они на подарки и награды, а кое-что уплывало и к другим людям, и в короткое время все было расхищено и погублено. Но об этом речь еще впереди, прежде закончу свой рассказ. Они разделили между собой палаты: императору досталась средняя из трех, царицы поселились в крайней, а внутренние покои заняла севаста, и царица входила в комнату самодержца не иначе, как предварительно убедившись, что он у себя и вдали от возлюбленной. В противном случае она принималась за свои дела. Какие же именно? LXIV. Зоя терпеть не могла женских занятий, не притрагивалась руками к веретену, не касалась ткацкого станка и ничего другого в этом роде. В то же время пренебрегала она и царскими украшениями, не знаю уж, как было дело в молодые годы, но в пожилом возрасте она потеряла к ним всякий интерес. Одно только увлекало ее и поглощало все внимание: изменять природу ароматических веществ, приготовлять благовонные мази, изобретать и составлять одни смеси, переделывать другие, и покои, отведенные под ее спальню, выглядели не лучше рыночных лавок, в которых хлопочут ремесленники и приставленные к ним слуги. Перед спальцей горело обычно множество горнов, одни служанки раскладывали кучи ароматических веществ, другие их смешивали, третьи делали еще что-нибудь. Зимой от всего этого царице еще была какая-то польза: пылающий огонь подогревал ей холодный воздух, в жаркое же время года тяжко было даже приблизиться к этому месту, и лишь одна Зоя, казалось, оставалась бесчувственной к жару и, как стражей, окружала себя многочисленными огнями. Странной была природа обеих сестер: к свежему воздуху, к роскошным жилищам, к лугам и садам проявляли они полное равнодушие, но когда запирались в своих покоях и одна скрепляла печатью струящийся к ней поток золота, а другая открывала ему выход, то ощущали они ни с чем не сравнимое удовольствие. LXV. Я не очень-то склонен хвалить первую царицу (расскажу о ней подробней, пока самодержец блаженствует со своей севастой), но одно ее свойство вызывает мое неизменное восхищение — я имею в виду ее любовь к Богу, которой превосходила она и всех женщин, и весь мужской род. Как те, что сливаются с божеством посредством созерцания, и те, что, воспарив еще выше, достигают истинного обожения, живут лишь совершенным своим стремлением и им только возносятся, так и ее, можно сказать, насквозь пронизало первым и чистейшим светом пылкое благочестие, и на устах ее постоянно было имя божие. Антифонит[41] LXVI. Так, например, она изготовила для себя точнейшее, если можно так сказать, изображение Иисуса, украсила его всевозможными драгоценностями и только что не вдохнула в икону жизнь. Цветом своим образ подавал знак просящему и краской лица предвещал грядущие. С его помощью Зоя многое могла предсказать в будущем. Случалось ли что-нибудь приятное, постигала ее какая-нибудь беда, Зоя сразу приходила к иконе, чтобы благодарить или просить о помощи. Нередко видел и я, как в тяжелую годину она то обнимала образ, преданно смотрела на него и, обращаясь, как к живому, называла самыми ласковыми именами, то, распростершись на полу, орошала землю слезами и терзала ударами грудь, и если видела его лик побледневшим, уходила мрачная, а если пламенеющим и озаренным ярким сиянием, немедля извещала об этом царя и предрекала будущее. LXVII. Я вычитал из эллинских книг, что душистые благовония, поднимаясь в воздух, изгоняют дурных духов и замещают их в соответствующих материях добрыми (точно так же в иных случаях камни, травы и тайные обряды вызывают явление божества);[42] уже впервые прочтя об этом, я не согласился с подобными утверждениями, позднее отказался поверить, опираясь на факты, но камнями отогнал прочь от себя такие мысли. Зоя же воздавала почести божеству не по-эллински и не суетно, а выказывала страсть души и посвящала Богу самое драгоценное из того, что нами признается за благо. LXVIII. Доведя до этого места повествование о царице, снова вернемся к севасте и самодержцу и, если угодно, разбудим их, разъединим и Константина прибережем для дальнейшего рассказа, а жизнь Склирены завершим уже здесь. Смерть севасты LXIX. Вероятно, самодержец, — и об этом ходили многочисленные слухи — уготовлял ей царскую власть; не знаю уж, как он собирался осуществить свои планы, но мысли такие действительно вынашивал. Однако замыслам Константина и надеждам его возлюбленной не дано было исполниться, и причиной тому — болезнь севасты, не посчитавшаяся ни с какими стараниями и ухищрениями. Лечение не помогало, грудь у нее болела, дышать ей было очень больно, и возмечтавшая было о лучшей доле должна была преждевременно расстаться со всеми надеждами.[43] LXX. Как только самодержец ни оплакивал ее смерти! Но стенания, которые он испускал, поступки, которые совершал, слезы, которые, как ребенок, в горести проливал, — все это излишне вплетать в ткань моей истории. Ведь излагать дела и слова героя во всех подробностях и до самых мелочей — это задача не историка, но хулителя, когда эти мелочи постыдны, или панегириста, когда они служат основанием для похвалы. Если же я порой и сам пользуюсь тем, от чего предостерегаю других историков, то ничего тут удивительного нет, ибо историческое сочинение не заключено в узкие рамки и не строго со всех сторон ограничено, а напротив, допускает отступления и отвлечения. Тем не менее историку следует быстро возвращать назад отклонившийся в сторону рассказ, обращать все внимание на основной сюжет, а остальное привлекать лишь постольку поскольку. LXXI. О всех страданиях Константина я умолчу — расскажу только о главном, какие дела он творил на могиле севасты, но сделаю это не сейчас, а в свое время,.после того как изложу события, которые этому предшествовали. Дело в том, что, заговорив о севасте, я счел своим долгом поведать всю ее историю в целом и обошел молчанием многое другое, достойное внимания, иначе я должен был бы упоминать ее при каждом случае и всякий раз нарушать последовательность рассказа. Повествование о севасте оборвалось вместе с ее жизнью, так вернемся же вновь к самодержцу, которого и сделаем предметом этого раздела нашей истории. LXXII. Как я уже не раз говорил, после многих бурь, причалив к безмятежному брегу и тихой гавани, Константин не желал более выходить в открытое море. Иными словами, он властью распоряжался скорее как император мирный, нежели воинственный, так же, впрочем, поступало и большинство его предшественников. Однако, поскольку события развиваются не по нашей воле, но выше нас, существует некое могущественное начало, которое направляет нашу жизнь, куда захочет, порой по гладкой дороге, а порой к бурям и разладам, то и действия Константина не приводили к желанной цели, а волны бедствий накатывались на него одна за другой. То державу потрясали междоусобные войны, то обширные ее пространства опустошались набегами варваров, которые возвращались в свои пределы, унося добра и добычи, сколько хотели. LXXIII. От подробного рассказа о дальнейших событиях я воздержусь; потребовалось бы слишком много времени и слишком много слов, чтобы исследовать, с чего каждое из них начиналось и во что вылилось, и чтобы перечислить боевые порядки, лагеря, стычки, рукопашные схватки и все прочее, о чем обычно повествуют обстоятельные историки. Ведь ты, самый мне дорогой из людей,[44] не требовал от меня исторического сочинения по всем правилам, а только просил рассказывать о самом главном, поэтому я умолчал о многих значительных событиях, не распределил материал своей истории по олимпиадам,[45] не разделил, подобно Историку,[46] по временам года, но без затей сообщил о самом важном и о том, что всплыло в моей памяти, когда я писал. Как уже говорилось, я избегаю здесь всяких подробностей и избрал средний путь между теми, кто повествовал о владычестве и деяниях старшего Рима,[47] и теми, кто составляет летописания в наши дни,[48] — я не подражаю растянутому повествованию первых и не беру за образец краткость вторых, дабы сочинение мое не навевало скуку, но и не упускало ничего существенного. LXXIV. Но хватит об этом. Придерживаясь последовательности событий, мой рассказ в первую очередь должен коснуться первой из навязанных самодержцу войн, однако я немного вспомню и о предыдущем и как бы приставлю голову к телу моего повествования. Труден путь добра, гласит пословица, а раз так, зависть подкрадывается и к людям избранным. Стоит где-нибудь распуститься цвету одаренной природы (я говорю о том, что случается во все времена), совершенного ума, благородства, твердой и мужественной души или какой иной добродетели, как наготове уж и нож, — цветущий побег обрезается, бесплодные же ветви разрастаются и идут в рост колючки. Не то странно, что люди, обделенные природными достоинствами, обычно начинают рано или поздно с завистью на них коситься. Но, как я вижу, страсть эта захватила и царей, не хватает им короны и пурпура, они места себе не находят, если не оказываются мудрее самых мудрых, искуснее самых опытных, одним словом, вершиной всех добродетелей, и царствовать желают не иначе, как являясь нам в образе богов. Я и сам видел таких, которые скорее согласились бы умереть, чем принять чужую помощь и своей властью быть обязанным другим людям. И хотя следовало бы гордиться тем, что бог сотворил для них руку помогающую, они готовы ее отрубить только потому, что приняли ее помощь.[49] LXXV. Такое предисловие я сделал с мыслью о том, кто расцвел в наше время, кто показал силу полководческого искусства, более того, кто отвагой и опытностью обуздал натиск варваров и обеспечил ромеям неприкосновенную свободу.[50] LXXVI. Этот Георгий Маниак не вышел сразу из носильщиков в полководцы и не так, чтобы вчера еще трубить в трубу и служить глашатаем, а сегодня уже командовать целым войском, но, как по сигналу, начал он медленно продвигаться вперед и постепенно, поднимаясь со ступени на ступень, достиг высших воинских должностей.[51] Однако стоило ему добиться успеха, как он тут же, украшенный победным венком, попадал в оковы; он возвращался к царям победителем и угождал в тюрьму, его отправляли в поход и отдавали под начало ему все войско, но по обе стороны его уже становились молокососы-военачальники, толкавшие его на путь, идти которым было нельзя, где все должно было обернуться и против нас, и против него самого. Он взял Эдессу, но попал под следствие,[52] его послали завоевывать Сицилию, но, чтобы не дать овладеть островом, с позором отозвали назад.[53] LXXVII. Я видел этого человека и восхищался им. Природа собрала в нем все, что требовалось для полководца: рост его достигал чуть ли не десяти стоп,[54] и окружающие смотрели на него снизу вверх, как на холм или горную вершину, видом он не был изнежен и красив, но как бы смерчу подобен, голосом обладал громовым, руками мог сотрясти стены и разнести медные ворота, в стремительности не уступал льву и брови имел грозные. Да и в остальном он был такой же, а молва еще и преувеличивала то, что было в действительности. И варвары опасались Маниака, одни — потому что своими глазами видели его и удивлялись этому мужу, другие — потому что наслышались о нем страшных рассказов. LXXVIII. Когда у нас отторгли Италию и мы лишились лучшей части империи, второй Михаил отправил его воевать с захватчиками и вернуть государству эту область (под Италией я сейчас имею в виду не весь полуостров, а лишь часть его, обращенную к нам и принявшую это общее наименование).[55] Явившись туда с войском, Маниак пустил в ход все свое военное искусство и, казалось, что скоро он уже прогонит завоевателей и меч его послужит лучшей защитой от их набегов. LXXIX. Когда же Михаила свергли и власть перешла к самодержцу Константину, которого я ныне описываю, новый царь должен был бы оказать Маниаку честь всякого рода посланиями, увенчать тысячами венков, уважить его иными способами, но он ничего такого не сделал, дал ему повод для подозрений и, таким образом, с самого начала потряс основы царства. Когда же Маниак сам о себе напомнил, подпал под подозрение и был уличен в мятежных замыслах, то и тогда Константин не обошелся с ним, как следовало бы, не притворился, будто ничего о его планах не знает, а ополчился на Маниака, как на открытого мятежника.[56] LXXX. Царь послал людей к Маниаку с приказом не угодить полководцу, не смягчить и не наставить его на путь истинный, но, можно сказать, погубить его, или же, говоря мягче, выбранить его за враждебность и разве только что не высечь, не заключить в оковы и не изгнать из города. Возглавлял же посольство не человек, опытный в таких поручениях и состоявший долгое время на военной или гражданской службе, но один из тех, что с уличных перекрестков сразу попадают во дворец.[57] LXXXI. Когда этот человек высадился в Италии, Маниак уже начал мятеж и стоял во главе войска, и потому он с тревогой ожидал царского посланника. Тот же никак не предуведомил его о мирных своих намерениях, да и вообще не известил о своем приходе, а незаметно для людских глаз явился к Маниаку и неожиданно предстал перед ним верхом на коне; при этом он не произнес и слова умиротворяющего, не сделал никакого предисловия, чтобы облегчить беседу, а сразу осыпал полководца бранью и пригрозил страшными карами. Воочию видя, как сбываются его подозрения, и опасаясь еще и тайных козней, Маниак воспылал гневом и замахнулся на посла, но не для того, чтобы ударить, а только испугать. Тот же, как бы на месте преступления уличив Маниака в мятеже, призвал всех в свидетели такой дерзости и прибавил, что виновному уже не уйти от наказания. Маниак и его воины решили, что дела плохи, поэтому они набросились на посла, убили его и, не ожидая уже ничего хорошего от императора, подняли мятеж. LXXXII. К этому отважному и непревзойденному в воинской науке мужу стекались толпы народа, причем не только те, что по возрасту годились для военной службы, но стар и млад — все шли к Маниаку! Он, однако, понимал, что трофеи воздвигаются не числом, а искусством и опытом, и отобрал только самых испытанных в бою воинов, с которыми разорил многие города и захватил немало добычи и пленных; вместе с ними он незаметно для сторожевых постов переправился на противоположный берег, и никто не решился выйти ему навстречу. Все боялись Маниака и старались держаться от него подальше. LXXXIII. Так обстояли дела с Маниаком. Самодержец же, узнав о смерти посла и безрассудстве мятежника, сколотил против него многотысячное войско, но позднее стал опасаться, как бы будущий военачальник после победы не возгордился своим успехом, не обратил против государя оружия и не учинил мятежа еще более грозного (ведь армия под его началом соберется огромная и к тому же только что разгромившая противника), и потому поставил во главе воинов не какого-нибудь доблестного мужа, а одного верного себе евнуха, человека, который никакими особыми достоинствами похвастаться не мог.[58] С многочисленным войском тот выступил против узурпатора. Когда Маниак узнал. что на него движется вся ромейская армия, он не испугался ее численности, не устрашился натиска, но, ни о чем уже, кроме мятежа, не помышляя, попытался застигнуть врага врасплох и неожиданно напал на него во главе легко вооруженных отрядов.[59] LXXXIV. В конце концов нашим воинам все-таки удалось построиться в боевые порядки, но и тогда они оказались скорее в роли зрителей, нежели соперников Маниака, а многим он даже и взглянуть на себя не позволил: слепил их, как молния, оглушал громом боевых команд, врывался в наши ряды и сеял ужас везде, где только появлялся. Благодаря своей доблести он сразу одержал верх над нашим воинством, но сам отступил перед высшим решением, смысл которого нам неведом. Когда Маниак приводил одни за другим в замешательство наши отряды (стоило ему появиться, как сомкнутые ряды разрывались и строй воинов подавался назад) и весь строй уже распадался на части и приходил в смятение, в правый бок полководца вдруг вонзилось копье, которое не только задело кожу, но проникло в глубь тела, и из раны тут же хлынул поток крови. Сначала Маниак вроде бы и не ощутил удара, но, увидев текущую кровь, приложил руку к месту, откуда она струилась, понял, что рана смертельна, и распрощался со всеми надеждами; сначала он сделал попытку вернуться в свой лагерь и даже отъехал на некоторое расстояние от войска, но, почувствовав слабость во всем теле, не смог управлять конем. Перед его глазами поплыл туман, он тихо, сколько позволяли силы, застонал, сразу выпустил из рук поводья, вывалился из седла и — о, скорбное зрелище! — рухнул на землю. LXXXV. Но, и лежа на земле, внушал он страх нашим воинам, и они попридержали коней, опасаясь, как бы все это не оказалось уловкой. Но когда и почувствовавший свободу конь стал беспорядочно носиться по полю (коновода вблизи не оказалось), они все толпой кинулись к мертвому и, рассмотрев его, были поражены тем, сколько места занимало распростершееся на земле тело; отрубив Маниаку голову, они доставили ее начальнику войска. Многие потом приписывали себе убийство этого мужа и сочиняли по этому поводу разные истории, а поскольку доказать ничего нельзя было, утверждали даже, что на Маниака набросились какие-то неведомые всадники и обезглавили его. Немало сочинялось подобных историй, но доказательств ни для одной из них не было; так как у Маниака оказался рассечен бок, считают, что его поразило копье, но кто нанес удар, остается неизвестным и ныне, когда я пишу это сочинение. LXXXVI. Много зла претерпел этот муж, немало его и сам сотворил и такой смертью умер. Что же касается его армии, то отдельные отряды скрытно вернулись на родину, но большая чacть перешла к нам. Еще до возвращения воинов самодержцу была послана голова мятежника, и он, будто схлынул окативший eго морской вал, немного перевел дух, вознес благодарение Богу, а голову Маниака велел укрепить высоко над Великим театром, чтобы всем можно было издалека видеть ее как бы парящей в воздухе. LXXXVII. Когда войско вернулось (большинство воинов шли, украшенные победными венками) и раскинуло лагерь у стен города, самодержец решил устроить триумф в честь победы. Зная толк в зрелищах, умея торжественно обставить любое дело, он устроил эту процессию следующим образом: впереди, по его при казу, с оружием в руках, неся щиты, луки и копья, но без порядка и строя шли легковооруженные воины. За ними следовали отборные всадники — катафракты, наводящие ужас своим облачением и боевыми рядами, а затем уже мятежное войско — не в строю и не в пристойном виде, но все на ослах, задом наперед, с обритыми головами, с кучей срамной дряни вокруг шеи; дальше уже справлялся триумф над головой узурпатора, а за ней несли его облачение, потом шли воины с мечами, равдухи и потрясающие в своих десницах секирами[60] — вся эта огромная толпа двигалась перед полководцем, вслед ей ехал и он сам, приметный благодаря коню и платью, а за ним и вся свита. LXXXVIII. В таком порядке совершалось шествие, а в это время самодержец, высокий и ослепительный, восседал перед так называемой Медной стражей у того самого божьего храма, который соорудил великий царь Иоанн, правивший после Никифора Фоки;[61] сидя по обе стороны от него, наблюдали за триумфом и царицы. После окончания столь величественного шествия царь, сопровождаемый торжественными славословиями, с венком на голове отправился во дворец и в соответствии с собственным нравом больше уже не купался в лучах славной победы, а вновь стал скромен, как и прежде. LXXXIX. Прекрасной и достойной всяческих похвал была эта черта у царя: он никогда не чванился успехами, хвастливо не разглагольствовал и, порадовавшись, сколько положено, снова становился прежним. Таким уж обладал он характером. В то же время не проявлял он и достаточной осторожности; напротив, как человек, после многих испытаний нуждающийся в отдыхе, он вел себя легкомысленно, поэтому и беды накатывались на него, как волны, одна за другой. Восстание росов (и мятеж Торника) XC. Не успели подавить мятеж, как началась война с варварами. Неисчислимое, если можно так выразиться, количество русских кораблей прорвалось силой или ускользнуло от отражавших их на дальних подступах к столице судов и вошло в Пропонтиду. Туча, неожиданно поднявшаяся с моря, затянула мглой царственный город. Дойдя до этого места, хочу рассказать, почему они без всякого повода со стороны самодержца пустились в плаванье и двинулись на нас походом. XCI. Это варварское племя все время кипит злобой и ненавистью к Ромейской державе и, непрерывно придумывая то одно, то другое, ищет предлога для войны с нами.[62] Когда умер вселявший в них ужас самодержец Василий, а затем окончил отмеренный ему век и его брат Константин и завершилось благородное правление,[63] они снова вспомнили о своей старой вражде к нам и стали мало-помалу готовиться к будущим войнам. Но и царствование Романа сочли они весьма блестящим и славным, да к тому же и не успели совершить приготовлений; когда же после недолгого правления он умер и власть перешла к безвестному Михаилу, варвары снарядили против него войско; избрав морской путь, они нарубили где-то в глубине своей страны лес, вытесали челны, маленькие и покрупнее, и постепенно, проделав все в тайне, собрали большой флот и готовы были двинуться на Михаила. Пока все это происходило и война только грозила нам, не дождавшись появления росов, распрощался с жизнью и этот царь, за ним умер, не успев как следует утвердиться во дворце, следующий, власть же досталась Константину, и варвары, хотя и не могли ни в чем упрекнуть нового царя, пошли на него войной без всякого повода, чтобы только приготовления их не оказались напрасными. Такова была беспричинная причина их похода на самодержца.[64] XCII. Скрытно проникнув в Пропонтиду, они прежде всего предложили нам мир, если мы согласимся заплатить за него большой выкуп, назвали при этом и цену: по тысяче статиров[65] на судно с условием, чтобы отсчитывались эти деньги не иначе, как на одном из их кораблей.[66] Они придумали такое, то ли полагая, что у нас текут какие-то золотоносные источники, то ли потому, что в любом случае намеревались сражаться и специально выставляли неосуществимые условия, ища благовидный предлог для войны. Поэтому, когда послов не удостоили никакого ответа, варвары сплотились и снарядились к битве; они настолько уповали на свои силы, что рассчитывали захватить город со всеми его жителями. XCIII. Морские силы ромеев в то время были невелики, а огненосные суда,[67] разбросанные по прибрежным водам, в разных местах стерегли наши пределы. Самодержец стянул в одно место остатки прежнего флота, соединил их вместе, собрал грузовые суда, снарядил несколько триер,[68] посадил на них опытных воинов, в изобилии снабдил корабли жидким огнем, выстроил их в противолежащей гавани напротив варварских челнов и сам вместе с группой избранных синклитиков в начале ночи прибыл на корабле в ту же гавань; он торжественно возвестил варварам о морском сражении и с рассветом установил корабли в боевой порядок. Со своей стороны варвары, будто покинув стоянку и лагерь, вышли из противолежащей нам гавани, удалились на значительное расстояние от берега, выстроили все корабли в одну линию, перегородили море от одной гавани до другой и, таким образом, могли уже и на нас напасть, и наше нападение отразить. И не было среди нас человека, смотревшего на происходящее без сильнейшего душевного беспокойства. Сам я, стоя около самодержца (он сидел на холме, покато спускавшемся к морю), издали наблюдал за событиями. XCIV. Так построились противники, но ни те, ни другие боя не начинали, и обе стороны стояли без движения сомкнутым строем. Прошла уже большая часть дня, когда царь, подав сигнал, приказал двум нашим крупным судам потихоньку продвигаться к варварским челнам; те легко и стройно поплыли вперед, копейщики и камнеметы подняли на их палубах боевой крик, метатели огня заняли свои места и приготовились действовать. Но в это время множество варварских челнов, отделившись от остального флота, быстрым ходом устремилось к нашим судам, Затем варвары разделились, окружили со всех сторон каждую из триер и начали снизу пиками дырявить ромейские корабли; наши в это время сверху забрасывали их камнями и копьями. Когда же во врага полетел и огонь, который жег глаза, одни варвару бросились в море, чтобы плыть к своим, другие совсем отчаялись и не могли придумать, как спастись.[69] XCV. В этот момент последовал второй сигнал, и в море вышло множество триер, а вместе с ними и другие суда, одни позади, другие рядом. Тут уже наши приободрились, а враги в ужасе застыли на месте. Когда триеры пересекли море и оказались у самых челнов, варварский строй рассыпался, цепь разорвалась, некоторые корабли дерзнули остаться на месте, но большая часть их обратилась в бегство. Тут вдруг солнце притянуло к себе снизу туман и, когда горизонт очистился, переместило воздух, который возбудил сильный восточный ветер, взбороздил волнами море и погнал водяные валы на варваров. Одни корабли вздыбившиеся волны накрыли сразу, другие же долго еще волокли по морю и потом бросили на скалы и на крутой берег; за некоторыми из них пустились в погоню наши триеры, одни челны они пустили под воду вместе с командой, а другие воины с триер продырявили и полузатопленными доставили к ближайшему берегу. И устроили тогда варварам истинное кровопускание, казалось, будто излившийся из рек поток крови окрасил море.[70] XCVI. Разгромив таким способом варваров, царь покинул берег и победителем вернулся во дворец. Все кругом говорили — я вник в эти разговоры и не обнаружил в них ничего серьезного и никаких оснований для пророчеств — итак, говорили, что царя ждут многие напасти, как внешние — от варваров, так и от своих, прежде покорных подданных, но что все они его минуют, ибо добрая судьба придет на помощь самодержцу и легко разрушит все козни. Да и сам царь с гордостью рассказывал о пророчествах и гаданиях, касавшихся его царствования, вспоминал о видениях и необычных снах, одни из которых видел сам, о других узнал с чужих слов и толкований, и говорил по этому поводу удивительные вещи. Поэтому и тогда, когда беда уже надвигалась и все остальные боялись и с ужасом ожидали будущего, он уповал на счастливый исход, умерял страхи окружающих и оставался беспечным, будто ничего дурного и не случилось. XCVII. Мне, однако, ничего не известно о пророческом даре Константина, и я отношу его поведение за счет легкомыслия и беспечности души. В самом деле, люди осторожные и знающие, что и незначительные причины могут привести к большим несчастиям, обычно беспокоятся по любому пустяковому поводу, а коли беда уже пришла, страшатся исхода событий, пугаются каждого неприятного известия и не могут прийти в себя, даже если все снова стало хорошо. С другой стороны, люди простоватые не умеют различить начало грядущих бед, не пытаются устранить причины несчастий, но, предаваясь удовольствиям, мечтают наслаждаться ими вечно, склоняют к тому же самому всех окружающих, и, чтобы этих беззаботных не тяготили никакие заботы, предрекают им скорое избавление от неприятностей. Есть и третий, лучший род душ, которых подкрадывающаяся беда не застает врасплох, не оглушает гремящим со всех сторон громом, не наполняет робостью и не превращает в рабов, напротив, даже среди всеобщего отчаяния они не склоняются перед несчастиями и черпают силы не в материальной опоре, а уповая на мужество ума и высший суд. Такого, однако, мне не пришлось видеть в людях моего поколения — для нас уже и то хорошо, когда человек умеет как-то предвидеть беду, старается устранить ее причины, а если уж она пришла, защищается. Что же до самодержца, то он нередко презирал опасность и этим внушал многим мысль, что знает об исходе событий из высших источников и потому ни о чем не волнуется и не беспокоится. XCVIII. Я должен был сделать такое предварение, чтобы читатели, узнавая из моего повествования о том, как царь говорил о будущем, произойдут или не произойдут те или иные события, не приняли этого мужа за провидца, а отнесли бы эти речи за счет его характера, исход же событий связали с волей всевышнего. Намереваясь поведать о восстании против самодержца, еще более грозном, чем предыдущее, я возвращаю к началу свой рассказ и сообщу прежде, как оно возникло и каковы его причины, поведаю о возмущении, ему предшествовавшем, каким оно было и почему, а также о человеке, решившемся на то и другое, и о том, что его вдохновило на мятеж. XCIX. Продолжу свой рассказ с того места, где остановился. У этого самодержца был родственник по материнской линии, именем Лев, родом Торник, живший в Адрианополе и весь переполненный македонской спесью.[71] Он обладал недурной внешностью, но нрав имел коварный и постоянно носился с какими-то мятежными планами. Еще в юности многие предрекали ему блестящую участь (так неосторожно высказываются иногда о некоторых людях). Когда же он возмужал и успел обнаружить коекакую твердость нрава, все македонцы сразу сплотились вокруг него. Не раз уже готовы были они дерзко начать бунт, но каждый раз неверно выбирали время, и то Торника с ними не было, то им недоставало благовидного предлога для возмущения. В душах же своих они таили мятежные замыслы. Затем, однако, случилось нечто, что толкнуло их к мятежу и восстанию. С. У самодержца Константина было две сестры. Старшую звали Еленой, а другую Евпрепией. Елену царь не ставил ни во что, а Евпрепию, которая, и сподобившись славной участи, не кичилась окружавшим ее блеском, обладала несомненным умом и отличалась самым, твердым и неколебимым характером из всех виденных мною женщин, остерегался, как я уже говорил, к советам ее относился с сомнением и скорее побаивался, нежели уважал. Она же, расставшись с честолюбивыми надеждами, которые возлагала на брата, воздерживалась от каких бы то ни было выходок против самодержца, но приходила к нему только изредка, веАа себя с ним не как с братом, а, вступив в разговор, держалась надменно и с прежней своей суровостью, при этом чаще всего ругала и порицала его, когда же видела, что он сердится, уходила с презрительным видом, шепча оскорбления в его адрес. Заметив, что брат не жалует, а вернее — терпеть не может Торника, она приветила и приблизила к себе этого человека, часто с ним беседовала, хотя прежде и не питала к нему никаких пристрастий. Царь сердился, но свои мысли затаил поглубже, так как не было у него еще достаточных поводов для наказания. Чтобы их разъединить, Константин, скрывая истинные намерения от сестры, удалил Торника из города под благовидным предлогом: поручил ему управление Ивирией и отправил в почетную ссылку.[72] СI. Однако слава и в изгнании сопутствовала этому мужу. Более того, многие сочли ее даже поводом для обвинения Торника, выдумывали, будто он готовит мятеж, и побуждали самодержца предупредить зло. Слушая такие речи, царь оставался в душе спокоен. Когда же увидел, что за Торника заступается сестра, и когда как-то раз услышал ее слова, что-де никакой беды с ее племянником не случится, так как его бережет всевышний, был в самое сердце поражен услышанным и не мог уже сдержать гнева; собираясь, однако, отнять у Торника не жизнь, а возможность бунтовать, царь поспешно отправил людей с приказом постричь его и облечь в черную рясу. Так разбились надежды Торника, и, облаченный еще недавно в блестящее платье, он предстал перед царем в монашеском одеянии. А Константин и теперь не взглянул на него милостиво, не посочувствовал в судьбе, вознесшей его в надеждах, а потом низринувшей вниз, и сколько Торник к нему ни приходил, каждый раз сурово отправлял его назад и высмеивал несчастного. И лишь одна Евпрепия, то ли из родственных чувств, то ли из каких иных побуждений, ласково принимала его, и родство доставляло ей безупречный предлог для дружелюбия. СII. Неподалеку от столицы обитало тогда множество выходцев из Македонии, в большинстве своем бывших жителей Адрианополя, все люди коварные, на уме имевшие одно, а на языке другое, которые и задумать готовы были любую нелепость, и осуществить способны что угодно, искусные притворщики, а между собой верные сообщники. Самодержец считал, что лев уже укрощен и лишен когтей, и потому пребывал в беспечности, а македоняне, решив, что настал, наконец, удобный момент для восстания, которого они так долг
|
||||
Последнее изменение этой страницы: 2017-01-19; просмотров: 141; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы! infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 3.133.107.11 (0.023 с.) |