Отсюда два пути: на волю или под шмитиху. 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Отсюда два пути: на волю или под шмитиху.



 

 

В морге, построенном совсем недавно, был уже собран неплохой "музей". На полках стояли банки с разными аномалиями органов. А посмотрев набор масок-макетов, можно было потерять (и даже - надолго) аппетит: остеосаркома, рожа, сифилитические гуммы и страшная трупная эмфизема.

- Итак, Евфросиния Антоновна, приветствую вас на новом поприще и смею обратить ваше внимание на тот факт, что отсюда лишь два пути: на волю или под Шмитиху. Советую из этого сделать надлежащий вывод и не ошибиться, - этими словами заключил Владимир Николаевич Дмоховский обход, во время которого он ознакомил меня с моим рабочим местом и попутно в легкой, шутливой форме объяснил мне значение, сущность и историю всех препаратов, заспиртованных или погруженных в раствор формалина. Все это пересыпалось остроумными замечаниями и такими пикантными подробностями, что трудно было не рассмеяться.

Тут же, на полках, были выставлены разные орудия преступления и результат их применения. Череп, в пяти местах пробитый кайлом, - результат картежного азарта. Проигравшийся урка играл... на свою собственную голову - по удару кайлом на ставку, но ему не везло: пять ставок было бито и пять ударов кайлом по черепу ему нанесли его товарищи-картежники. А вот кочерга - ее вынули из внутренностей другого азартного картежника. Он проиграл, и по условию игры ему эту кочергу затолкали в задний проход. Удивительнее всего то, что незадачливого игрока все же удалось спасти, заштопав его потроха.

Вообще последствия азартных игр были неплохо представлены в морге. Много курьезов довелось там увидеть. Расскажу один случай, смахивающий на детективный роман, и притом дурного вкуса.

Труп в матраснике

 

Все мы знаем, что карты – пагубная страсть. Слово «картежник» ассоциируется у нас с Германом из «Пиковой дамы», с пушкинским «Выстрелом». Но у тех, кто имел дело с преступным миром, все эти «пиковые дамы» вызывают лишь улыбку. Лично я вспоминаю труп в матраснике и еще тысячу нелепейших и жестоких фарсов.

Однажды в морг доставили труп... Впрочем, что я говорю? Морг – именно то учреждение, куда доставляют не фисгармонию и не букет лилий, а именно трупы, так что правильнее сразу же указать на то, что труп был из ряда вон выходящий. Даже для Норильска.

Страшен труп шахтера, задохнувшегося при обвале в шахте. Не менее страшен труп, превращенный колесами паровоза в бесформенную груду окровавленного месива из мяса, костей и тряпья.

Не буду скрывать, что очень тягостное впечатление производят скелеты, обтянутые серой шелушащейся кожей с глубоко запавшими мутными глазами, все похожие друг на друга и все с одинаково удивленным выражением мутных глаз, как бы желающих задать недоуменный вопрос: «За что?»

Все это так. Однако хоть это и печально, но понятно. Во всяком случае обычно. Но здесь...

 

 

Дело было под Новый год. Труп доставили ночью. Был он найден где-то за ТЭЦ, на окраине города, упакованный в серо-белый полосатый матрасник. Когда окоченелый труп был извлечен (для чего матрасник пришлось распороть), то даже тем, кто привык к виду трупов, стало не по себе! Рот заткнут кляпом. Глаза вылезли из орбит. Лицо не то синее, не то черно-фиолетовое. Руки и ноги стянуты за спиной проволокой – тоже фиолетовые. Все указывало на то, что умер он не сразу.

Содрогаясь, я думала: «Как он должен был страдать, умирая!»

Задушил ли его кляп? Задохнулся ли он, будучи в такой неестественной позе? К тому же – в матраснике... Замерз уже его труп. Ясно было лишь одно: налицо убийство и предстоит следствие.

Шестипалый следователь Рыжов повел его быстро, весьма остроумно и неожиданно успешно. Часов через десять все, что казалось загадочным, было распутано. Признаюсь, моя гипотеза рассыпалась прахом (я полагала, что это месть за предательство).

Следователь исходил из того, что это картежный проигрыш. Установить личность помог номер 212, вышитый на майке. Это номер, по которому белье сдавалось в прачечную. По нему узнали личность убитого. Затем – время убийства.

Тот, кто отвез за город и выбросил в снег свою жертву, допустил ошибку: он сразу завернул сани и вернулся в город. След поворота был явственно виден и лишь слегка припорошен снегом.

Звонок на метеостанцию:

– Когда ночью перестал идти снег?

– Около полуночи; в час пятнадцать ночи.

Еще звонок:

– Сколько лошадей на конбазе?

– Четыреста тридцать.

– Скольких не было на конбазе после полуночи?

– Пятидесяти.

– Кто из числа возчиков, за которыми закреплены эти лошади, – заядлый картежник?

На этот вопрос было труднее всего ответить: в карты играли все. Но самых заядлых было восемь. Не знаю, какими способами проверял следователь алиби подозреваемых, но так или иначе разыскал троих возчиков, игравших с тем, кто был найден в матраснике в результате очень уж неудачного для него кона.

Санитары Жуко и Петро

 

Оба уголовники, но не урки. Они имели пропуск и жили при морге.

Жуко – не то чеченец, не то кабардинец. Сидел за убийство, по его словам, неумышленное. Из ревности. Несмотря на свои шестьдесят лет, бравый, стройный, моложавый. Свою лагерную «жену» – Нюру Гусеву, прачку, – он изрядно поколачивал. Из ревности.

Его отец, овдовев в третий раз, вновь женился и прислал сыну письмо: «Извини, сынок, что не дождался твоего возвращения домой, чтобы отпраздновать свадьбу, когда вся семья вместе. Но, видишь ли, годы мои уже не такие, чтобы можно было ждать…»

И то сказать, жениху уже минуло... сто двенадцать лет!

В обязанности Жуко входила доставка обедов, а это при карточной системе не так уж просто. Заведующий моргом доктор Никишин имел «литер» в КДИТРе, секретарь Дмоховский столовался в первой столовой, в противоположной части города. Кроме того, надо было сходить в зону и получить в ЦБЛ на нас троих, «заполярных казаков» (Жуко,Петро и меня), лагерный паек. Жуко еще ведал бельем и ходил его менять в ЦБЛ.

Петро Артеев менее красочная, но более деятельная фигура. Сидел он за ворованное в колхозе сено.

Высокий, огромной силы, красивый той вульгарной красотой «кума пожарного», неотразимого для кухарок, он был груб, жаден и хитер.

Обладая приятным голосом и верным слухом, он постоянно пел, но дальше первого куплета не шел. Рассуждал он примитивно, но по-своему правильно:

– Надо жить в свое удовольствие и делать то, что нравится: есть, пить, баб мять.

Баба у него была – Серафима, или, короче, Сима, заключенная с лагпункта «Нагорный». Она тоже ходила по пропуску и через день его навещала. Жуко на это время уходил, предоставляя ему свою койку. Жили они в узенькой клетушке, их койки стояли в два яруса. Место Петра – вверху.

Когда Сима уходила домой, Петро ее провожал до самой конбазы. Дорога круто шла в гору. Все эти сто пятьдесят метров Петро колотил свою Симу: бум, бум, бум – как в подушку. И Сима тихо, вполголоса, выла. Петро считал это лучшим видом профилактики, чтобы жена не изменяла.

Может быть, с точки зрения Библии, это так...

Как я уже говорила, Петро был музыкален. Но это не главный из его талантов. Здесь Аполлон вынужден был уступить пальму первенства Меркурию. В торговых, и притом не слишком честных, сделках он проявлял незаурядный талант. Присмотревшись к его «комбинаторским» способностям, я диву далась!

Умерших в лагере обычно доставляли голыми, прикрыв сани рядном*. Тех, кто умирал в лагерных стационарах, привозили также голыми, но в матраснике, причем матрасник сразу же возвращали.

Бывало, что покойника, сунув в матрасник, выносили в сарай, где он и ждал оказии в морг. Если, прислоненный к стене, он сползал и замерзал в форме зигзага, то и помучиться же приходилось, прежде чем удавалось его разогнуть и извлечь оттуда! Тех, кто умирал в ЦБЛ, доставляли в белье, которое потом Жуко уносил обратно. На этих бедолагах поживиться было нечем. Но случалось, что трупы заключенных и вольнонаемных доставляли с производства. Тут было на чем погреть руки!

Понятно, вещи полагалось сдать под расписку на вещевой склад при ЦБЛ. Их сдавали «наборами»: белье, верхняя одежда, шапка, валенки – все это складывалось в телогрейку и связывалось ремнем. К этому прикреплялась бирка с номером. Вещи вольных, теоретически, могли забрать родственники, но какие там родственники, когда это обычно были люди одинокие, недавно освободившиеся из лагеря, жившие где-нибудь в общежитии... Если же и оставалась жена, то она ограничивалась тем, что присваивала вещи, оставшиеся дома, а на спецовку, особенно если она была замарана кровью, не претендовала.

Тогда-то на сцене появлялся Петро Артеев.

У него всегда был набор всякого тряпья. Предполагаю, что за умеренную мзду он приобретал на складе ЦБЛ актированные вещи.

Следует уточнить: время от времени вещи, остающиеся от покойников, вновь шли в дело, как бывшие в употреблении, второго и третьего срока, а те, что уже никуда не годны, актировались – их рубили топором и уничтожали.

Филипп Македонский говорил: «Любую крепость можно взять, если к ней ведет тропа достаточно широкая, чтобы по ней мог пройти осел, груженный золотом».

В Норильске, особенно в лагере, роль золота всегда играл спирт. Имея возможность ходить в город по пропуску, Петро мог покупать спирт девяностошестиградусный, который для выполнения плана продавали во всех лавках, даже обувных.

Быстрее, чем в цирке, происходило превращение: хорошая одежда, после того как к ней была привязана бирка, оказывалась лохмотьями, а над плитой нашей котельной сушились валенки, и Петро придавал вещам покойника «почти новый вид», напевая с иглой в руках:

– Ах, да ты кали-и-ну-у-ушка!

На следующий день он торопился на базар, который находился совсем рядом, за «озером Хасан».

Меркурий покровительствовал не только коммерсантам (и жуликам), но и дипломатам. Поэтому Петро ловко маневрировал, избегая встречи с оперативниками. Ведь заключенным, даже имеющим пропуск, точно указан маршрут, по которому они имеют право ходить. Базар в этот маршрут, увы, включен не был, а поэтому нередко Петро приходил с рынка в сопровождении оперативника. Они уединялись в клетушке санитаров, и Жуко, разумеется, опять уступал им свою жилплощадь. Спирт. Закуска. Спокойный сон... И оперативник уходил вполне довольным, а Петро избегал репрессий.

Обязанность Артеева заключалась в том, чтобы большой «цыганской» иглой зашить труп после вскрытия. Увы! Благородная цель – добиться, чтобы Смерть помогала Жизни, – вряд ли способна была его вдохновить...

Моя ошибка заключалась в том, что я не учла всеобщего желания поскорее отделаться от жмуриков: зашить их и перетаскать в ящик, заменяющий «заполярным казакам» катафалк.

Виртуоз Дмоховский

 

О Владимире Николаевиче Дмоховском я уже упоминала. Я знала его и раньше – он часто заходил к Мардне, который его очень уважал за ум, острый и гибкий, за порядочность и особенно за непоколебимый оптимизм и какую-то универсальную доброжелательность. В атмосфере уныния и гнетущего страха очень приятно встретить человека, который просто не способен на что-нибудь злое и любит и понимает природу.

Многие его недолюбливали за остроумие. Туповатые люди (таких большинство) не умеют ценить юмор и любую шутку воспринимают как нечто для себя обидное. В действительности же его шутки никогда не перерастали в злословие.

Он записывал протоколы вскрытий. Почерк у него был бисерный, мелкий, но четкий. Но главная его обязанность, в исполнении которой он достиг виртуозности, – это взятие отпечатков пальцев у покойников.

Отпечатки брал он и у больных, лежавших в больнице, но это штука нехитрая; взять же их у покойника, и притом красиво и без помарок, – дело нелегкое.

Но у каждого человека, даже самого идеального, всегда найдется слабое место. У Владимира Николаевича имелся существенный недостаток: никогда нельзя было с уверенностью сказать, что он выполнит то, за что взялся... Нет, он не забывал (память была у него поистине энциклопедическая, феноменальная), а просто относился к своим обязанностям легкомысленно.

Больше всего любил он прогулки в тундру. Летом спешил поскорее разделаться со своей работой и улизнуть в тундру, откуда приносил целые снопы цветов, делал из них букеты и дарил их всем медсестрам и просто больным, преимущественно женщинам.

Разумеется, писать протоколы – вещь скучная, и его вполне устраивало то, как производилось большинство вскрытий до моего появления в морге: разрезал брюхо, зашил и подтвердил то, что врач написал в эпикризе.

Он тоже не старался убедить Смерть помогать Жизни, но в силу своего добродушия не протестовал, тем более что за работой мы могли «посвистеть» вволю.

Жил грешно – умер не смешно

 

Самой красочной фигурой был «заведующий производством» доктор Никишин. В нем было столько противоречий, что вряд ли можно сказать: «Я его знаю; я понял его!»

De mortuis nihil nisi bene...

Он был святой, но я так и не разобрала – христианский или турецкий?

Это был бессребреник, и более того: он прилагал усилия и немалую изобретательность, чтобы раздать все, что у него было. Но все это выливалось в совершенно нелепую форму: чем более откровенным негодяем был человек, тем еще более безграничным кредитом он пользовался у Павла Евдокимовича!

Он был будто создан для того, чтобы быть обманутым. Его добротой злоупотребляли все, кто хотел. А такая доброта становится величиной отрицательной. Его все любили, но, боюсь, никто не уважал. Разгадка этого удивительного явления заключалась в том, что он... был трус!

Безусловно, он был коммунист. Пожалуй, единственный коммунист, которого я встречала в Советском Союзе или о котором я когда-либо слышала.

Но мне кажется, что тридцать седьмой год, когда Сталин так жестоко и нелепо расправлялся со своей же компартией, его сломал. И сломал окончательно.

Сломанный человек лишается своей души. Если до этой «травмы» душа в жизни такого человека играла второстепенную, а то и третьестепенную роль, то ее утрату он переносит легко, ведя счастливую жизнь самодовольного скота и становясь равнодушным ко всему, что хоть чуть-чуть выше его брюха. Он покорен и послушен, и то место, где была душа, зарубцовывается так, что и шрама не видно!

Иное дело, если у человека душа была чем-то важным, может быть, главным в жизни!

Такой, если и не сойдет с ума, – это уже не человек, а пустой футляр из-под человека, который продолжает испытывать боль в том месте, где была душа, – боль.фантом в том органе, которого уже нет!

Вот таким футляром, из которого вынута душа, но осталась боль, и был Павел Евдокимович.

Очень хотелось ему быть похожим на Суворова. Оттого и повелись все его чудачества.

Маленького роста, подвижный, он обычно двигался вприпрыжку, гримасничая и показывая язык. Обладая непропорционально маленькому росту мощным и красивым голосом, он охотно пел. Только Суворов пел на клиросе, а Никишин – в морге.

Суворов спал всегда на охапке сена, а Никишин – на семи стульях, подстилая вместо тюфяка старое ватное одеяло, давно развалившееся на куски.

Суворов питался из солдатского котла, и в этом Павел Евдокимович, пожалуй, заткнул его за пояс.

Нас было пятеро, и каждый получал свое питание. Мы, трое заключенных, – овсяный суп и кашу из могары (дикое просо, кормовое), Дмоховский – что-то вроде супа с макаронами и котлеты с гречкой из столовой №1, а сам Никишин был прикреплен к ДИТРу – лучшей из столовых – и получал что получше: суп с фрикадельками, жареную рыбу, оладьи... Все это смешивалось и делилось поровну. Получалось нечто невероятное, но по-суворовски.

 

 

Суворов при всех своих регалиях одевался всегда в походную форму. Павел Евдокимович постоянно носил треух, телогрейку и брюки, заправленные в сапоги, и все это далеко не первого срока.

Увы! На этом сходство кончалось.

Суворов по утрам обливался холодной водой, а Павел Евдокимович боялся воды как черт ладана. Зато по утрам бегал голышом по моргу и смазывал все тело техническим вазелином.

Самое же разительное отличие заключалось в том, что Суворов говорил всем правду в глаза, и, чем выше было начальство, тем больше ему доставалось от непокорного старика.

У Павла Евдокимовича получалось наоборот: он всем старался угодить, а уж перед начальством буквально распластывался на брюхе и вилял хвостом.

Суворов никогда не вызывал чувства жалости. Его просто нельзя было жалеть. Когда вместо почета и благодарности за неправдоподобно героические походы он умирал в опале, одинокий, страдающий от открывавшихся старых ран, – даже тогда этот маленький старичок был велик!

А на Павла Евдокимовича невозможно было смотреть без чувства жалости, особенно когда он делал потуги втиснуть в «футляр» взамен вырванной души свою партийность, надеясь, что она прирастет и закроет незаживающую рану.

Никишин часами просиживал в парткабинете, окруженный сочинениями «великого Сталина», и делал выписки своей вычурной славянской вязью. А над ним смеялись...

Он пошел даже на такую низость, которая была ему абсолютно не к лицу: стал добровольным и бескорыстным информатором, так как его убедили, что таким путем он служит интересам партии.

Завербовавшие сами презирали его и дали ему конспиративную кличку Абсцесс.

Когда в 1950 году Сталин и Ко сочли нужным вновь «прикрутить гайку» и по многострадальной стране прокатилась новая волна репрессий, то у этого самого «Якова верного, pаба примерного» отобрали паспорт.

По сути дела, его перевели вновь на положение ссыльного полузаключенного, которого без дополнительной процедуры можно посадить за решетку или выслать в любой глухой угол нашей Великой Страны, хотя можно и помиловать. А пока что он обязан ходить в комендатуру на регистрацию и работать без договора, без льгот, без права посетить родственников...

Это случилось как раз тогда, когда истек пятилетний срок поражения в правах (освободился он в 1945 году) и он так надеялся наконец получить «чистый паспорт» без параграфа 39!

Произошло это в канун Первомая.

Как смертельно раненный человек еще продолжает бежать, прежде чем рухнуть, так и Павел Евдокимович еще пошел на первомайский парад и даже нес красное знамя, а затем... умер от кровоизлияния в мозг.

Нет, к нему не подходит выражение «жил грешно и умер смешно».

Может быть, это и очень грешно – быть информатором, то есть потенциальным предателем тех, кто считал его другом, но я твердо верю, что он прилагал все усилия, чтобы не знать ничего такого, что могло бы кому-нибудь повредить.

Смертью своей он искупил свой грех: умер не «смешно», а как подобает настоящему человеку!

Он – врач. И симптомы начинающегося кровоизлияния были ему понятны. В соседней комнате спал доктор Миллер, только что освободившийся и временно проживавший в морге, но Павел Евдокимович не позвал его: «Помогите!» Он стал приводить в порядок деньги, доверенные ему заключенными.

Его репутация щепетильного и порядочного в денежных делах привела к тому, что очень многие заключенные отдавали ему на сохранение свои гроши, ведь в лагере денег держать невозможно – их или соседи украдут, или при шмоне дежурняки отберут.

У него накопилось много «вкладов», и, прежде чем потерять сознание, он разложил деньги на бумажки, написал, чьи они и сколько, перевязал каждый пакетик бинтиками и лишь после этого разбудил Миллера.

Говорить он уже не мог. Объяснил жестами и свалился. Взор был сознательный и выражал страдание. Физическое? Душевное? Кто знает... Из глаз текли слезы.

Вскоре он потерял сознание и через день умер.

Хочу надеяться, что перед смертью душа, вырванная в 1937 году, вернулась в свой «футляр».

Не исключена возможность, что ее, как и душу Фауста, ангелы отобрали у Сатаны со словами:

Wer immer strebend sich bemuht Den konnen wir erlosen.

(Кто стремился и не знал покоя, тот заслужил прощение!)

Я знаю, что добро перевесило зло: он так много моральных мук перенес, что с лихвой расплатился за свой единственный грех – трусость!

Рабочий день в морге

 

Утро. На работу я являюсь всегда раньше положенного времени. Иногда это вызывает переполох. Павел Евдокимович, думая, что это Жуко принес завтрак, бежит открывать дверь… несколько налегке. По утрам он делает разминку, как говорится, в чем мать родила, а, зная, как несчастливо сложилась его жизнь, никак не скажешь, что он в сорочке родился... Он голышом улепетывает по коридору, сверкая пятками (и не одними только пятками!). Затем со столов, на которых производится вскрытие трупов, срываются «призраки» и, кутаясь в белые покрывала, убегают по направлению к уборной. Ничего сверхъестественного в этом нет. Просто те, кто освобождается из ЦБЛ, до того как им удается отрегулировать свой жилищный вопрос, обычно проживают в морге, спят на столах в прозекторской и укрываются простынями, предназначенными для того, чтобы покрывать трупы.

Мы с Артеевым, а иногда и я одна, приносим из покойницкой трупы и раскладываем их на столах. Затем моем руки и идем в соседнюю комнатушку – канцелярию, куда Жуко приносит все завтраки. Павел Евдокимович все смешивает, делит поровну, и мы все вместе завтракаем.

Владимир Николаевич острит и балагурит. Павел Евдокимович рассказывает, и притом с увлечением, о курьезах в своей практике, делится воспоминаниями юных лет.

Затем мы принимаемся за дело.

Бывает, что Павел Евдокимович еще до завтрака что-то записывает в своих книгах и принимается за завтрак, когда я уже приступаю к первому вскрытию.

Просто диву даешься, до чего можно привыкнуть к обстановке морга, где все напоминает о смерти!

Впрочем... Сколько раз смерть от голода, непосильного труда и холода угрожала мне самой! И если вспомнить, скольких приходилось наблюдать «покойников», которые были еще не совсем мертвыми, еще бились, пытаясь заработать свою пайку и таким путем еще немного отсрочить смерть, то видеть этих несчастных, уже успокоившихся навеки, не так уж и тяжело.

 

 

И все-таки даже мне порой было странно смотреть, как Никишин, завтракавший в соседней комнате, вдруг вбегал в прозекторскую с миской пшенной каши в руке и начинал мне объяснять, тыча ложкой чуть ли не в самые потроха вскрытого трупа:

– Обрати внимание, Фросинька, на гиперемию толстого кишечника! Это колит, результат хронической дизентерии. Вот кровоизлияния! Тут! И тут!

После этого, зачерпнув кашу и отправив ее в рот, он продолжал пояснения с обычными для него выразительными жестами. Ничего необычного он в этом не видел. Привычка!

Следователь и самоубийца

 

В связи с этим мне вспоминается один комичный случай. Да, именно комичный, несмотря на обстановку macabre*!

Совсем рано. Жуко еще не принес завтраки. Павел Евдокимович в своей каморке был занят составлением месячного отчета, когда в прозекторскую вошел молодой лейтенант в форме НКВД. Он производил, скорее, приятное впечатление: брюнет с височками а-ля Пушкин; в новеньком кителе tire а quatre epingles* и начищенных до зеркального блеска сапогах.

Он сказал, что пришел присутствовать при судебно-медицинском вскрытии самоубийцы, и, несколько смущаясь, пояснил, что только что демобилизовался из армии, где служил военным юристом, и что это его первое вскрытие.

Откровенно говоря, с этим первым вскрытием ему явно не повезло. И не только оттого, что повесившийся старичок был пренеприятнейшим экземпляром покойника...

Как только Павел Евдокимович, занятый своим отчетом, сказал: «Фросинька, покажи товарищу Павловскому все что надо», – я твердо решила показать ему все... Даже то, чего вовсе не надо. «Ну, постой же, – подумала я, – поездили такие, как ты, следователи на мне... Дай-ка уж и я поезжу на одном из них вволю».

Собственно говоря, никакого подозрения на убийство тут и быть не могло.

Дело обстояло так. Старик освободился из заключения уже больным. Выезда освободившимся тогда не разрешали, особенно зимой. И он устроился сторожем на базу. Недуг прогрессировал, и положение бедняги стало явно безнадежное: у него был абсцесс легкого, или, точнее, рак.

Распад легкого – это ужасно не только тем, что больной страдает... Более потрясающего зловония, чем от расплавляющегося легкого, которое при кашле вытекает в виде зелено-желтого гноя, вообразить невозможно. Один такой больной наполняет смрадом всю больницу.

Видно, оттого его в нее и не положили, благо был предлог: он уже вольный, и больница лагеря – не для него. В то же время в больницу для вольнонаемного состава его не помещали, так как он еще не имел полугодового стажа по вольному найму.

Денег у него не было, от угла ему отказали. Ему негде было умереть! Он зашел к товарищу, выпил у него кружку кипятку и повесился на пожарной лестнице.

Что в таком случае нужно показать следователю? Внешний осмотр – что, мол, нет следов борьбы, насилия. Надрыв сонной артерии, который наблюдается у повешенных. Пятна Тардье на эпикарде сердца, указывающие на асфиксию. Содержимое желудка, чтобы установить, за сколько часов до смерти он принимал пищу и – для очистки совести – не был ли самоубийца пьян. Нет, такая программа меня не устраивала!

Я решила произвести вскрытие lege artis: «Уж ты у меня все посмотришь и оценишь!».

Он был бледен как мел. У него во рту все время собиралась слюна, и он ежеминутно отворачивался, чтобы сплюнуть то в умывальник, то в плевательницу.

 

 

Но я не давала ему передышки.

– Обратите внимание! – заливалась я соловьем. – Не только легкие, но и все органы вовлечены в распад: через диафрагму, per continuetatem, гнойники образовались в печени; воротной веной занесены в сердце...

И я находила, еще и еще, на что бы «обратить внимание».

Запах был такой, что даже мне трудно было устоять на ногах. Но следователь выдержал, и мне пришлось сложить оружие.

– Павел Евдокимович! – объявила я торжественно. – Вскрытие окончено!

– Ну вот и превосходно! – сказал жизнерадостно доктор Никишин, входя в прозекторскую и бодро потирая руки. – Теперь неплохо бы и подзакусить!

Бедный следователь! Все, что он ел последние три дня, пропало ни за что ни про что! Чего мне при всех стараниях сделать так и не удалось, Павел Евдокимович добился одной фразой.

Я, корчась от смеха, выскочила в покойницкую и упала на топчан.

Когда прокурор плачет...

 

В большой сушильной печи, где-то на Промплощадке, был обнаружен труп. Печь заперли в субботу, и вроде никого в ней не было. В понедельник, однако, когда печь открыли, там оказался труп мастера. Он был под вагонеткой (через печь проходили рельсы вагонеточной линии).

Что же произошло? Преступление? Несчастный случай?

Предположить можно было и то, и другое. Мастер мог быть убит наехавшей на него вагонеткой. Его, живого, могли запереть в печи, случайно или умышленно, где он и умер от перегрева, недостатка кислорода, от ядовитых газов... Но возможно, его убили и уже мертвого подбросили под вагонетку.

Буквально через пять минут, после того как труп был доставлен в морг, следом за ним явился прокурор города Случанко со своим штатом – всего человек восемь, все почему-то в парадной форме. В те годы работники НКВД (а ими являлись чуть ли не все вольнонаемные работники Норильского комбината) любили щеголять в военной форме, чем-то напоминая мне «земгусаров» времен Первой мировой войны.

Впервые видела я такое количество золотопогонников советского типа! Ведь я была уже в неволе, когда ввели все эти финтифлюшки: погоны, лампасы и всякие побрякушки.

Это дело всех всполошило: погибший был человеком партийным, и его очень недолюбливали подчиненные – сплошь заключенные.

Ни до, ни после я не видала подобного образца трупной эмфиземы!

Распухший как гора; голова распухшая, шаровидная, величиной чуть ли не с четверик, черного цвета, ничем не напоминающая черты человеческого лица.

А запах!..

Запах любого разлагающегося трупа отвратителен. Этот же труп был вдобавок какой-то полувареный, полупеченый, полугнилой, сладковато-тошнотворный. В довершение всего – горячий!

Вскрытие производила я под руководством Павла Евдокимовича, который, по обыкновению, страшно суетился, спешил и мешал.

Картина была ясна и не оставляла никаких сомнений: налицо было убийство.

Следы борьбы – ссадины, нанесенные еще живому. Размозженные вагонеткой ткани трупа. Отсутствие пятен Тардье, которые обязательно были бы на эпикарде при асфиксии и отравлении газами. И самое главное – это затылок, проломленный ударом тупого предмета. Кровоизлияния в мозг и в субарахнеидальное пространство.

На то, чтобы разобраться в этом, едва ли потребовалось бы больше пяти минут, если бы Дмоховский успевал записывать протокол.

Но тут случилось непредвиденное.

 

 

Павел Евдокимович, суетясь и стремясь проявить активность, вдруг ринулся к полке, схватил банку концентрированного формалина, густого, как мед, и... вылил содержимое банки во вскрытую брюшную полость.

Что тут было! Даже несколько капель формалина, вылитых на горячие внутренности, заставили бы всех чихать, а здесь – целая банка! Все схватились за носовые платки и ринулись к выходу, заливаясь слезами.

Я упала на топчан, задыхаясь от смеха и формалина, а Павел Евдокимович стоял с банкой в руках, чихал и повторял:

– Какой же я дурак!

Прокурор, чихая и кашляя, бормотал из-за дверей:

– Вы-то люди, должно быть, привычные, а нам с непривычки тяжеловато.

Да, за все эти тяжелые годы смеяться мне случалось, пожалуй, только в морге.

«Я убила своего ребенка!»

 

Но не следует думать, что в морге происходили исключительно комичные сцены.

Бывали и трагичные.

Однажды утром – мы не успели еще и позавтракать – дверь от толчка распахнулась и в прозекторскую с воплем ворвалась простоволосая полураздетая женщина:

– Я убила своего ребенка!

На вытянутых руках женщины беспомощно моталось тельце мертвого ребенка, очаровательной девочки месяцев пяти-шести.

Детоубийство – дело уголовное. И Павел Евдокимович связывается по телефону с прокурором Случанко, подробно пересказывая ему то, что успела сообщить убитая горем мать:

– Как это произошло? Да ведь теснота-то какая! Комнатушка метров одиннадцать. На столе старики, дед с бабкой. Под столом моя сестра. В углу, возле шкафа, квартирант с женой и ребенком. Ну а на кровати мы с мужем. В ногах двое старшеньких наших, а эта малышка возле меня.

– Сходите-ка вы сами на место происшествия, посмотрите, как там и что, – изрек прокурор.

 

 

Часа через полтора-два Павел Евдокимович вернулся.

– Ну, Фросинька! – сказал он, плюхнувшись на стул, и в удивлении развел руками. – Скажу я тебе, ума не приложу, как они живут. Единственное, что меня удивляет: как это бабушка не задавила дедушку? Как они не придушили квартиранта? И как вообще они не передушили друг друга?

Прокурор распорядился оставить дело без последствий. Состав преступления тут, безусловно, отсутствовал.

Бесперспективная ситуация

 

Если б я умела трезво смотреть на жизнь, то сразу бы сообразила, что со своим желанием добросовестно работать придусь в морге не ко двору. Если бы у меня сильнее был развит инстинкт самосохранения и слабее – совесть, мне следовало бы принять защитную окраску. Но... тогда я была бы не я.

Я не чистюля. Но я не могла примириться с тем, что называют показухой.

Уборка после окончания вскрытий сводилась к тому, что Павел Евдокимович, надев огромные резиновые перчатки, собственноручно размазывал по полу кровь, нечистоты, асцитную жидкость, гной и засовывал тряпку за батарею отопления.

Грязные топчаны, ставшие от засохшей крови похожими на изделия из дорогих сортов красного и черного дерева, покрывались чистыми простынями, а тела выпотрошенных и наскоро зашитых покойников санитары заносили в специальный ящик (на колесах или полозьях), заменяющий катафалк. И каждый принимался за свои, лично свои дела.

Никишин отправлялся на прогулку пешком до Горстроя. Эта прогулка называлась «Большой круг кровообращения». Дмоховский шел гулять, Артеев – на рынок; Жуко – также заниматься делами, то ли коммерческими, то ли любовными, а я... Я принималась за уборку. Настоящую.

Сколько селедочных головок, превратившихся в черную – вроде ихтиола – клейкую массу, выковыряла я из многочисленных батарей! Затем, вымыв половую тряпку, я принималась за мытье полов и вообще всего, что может быть вымыто.

За эти «санитарные мероприятия» мне крепко доставалось от всех: санитары ворчали, боясь, как бы и их не заставили работать, а Павел Евдокимович уверял меня, что это вредно и опасно, так как подобным образом можно разворошить инфекцию, помешав ей «самоуничтожаться».

Когда же я выстирала его простыни (были они цвета мореного дуба), он завопил, что этого не потерпит: они-де были пропитаны техническим вазелином, который, по его мнению, является лучшей дезинфекцией.

Больше я простыней не трогала, а делала лишь уборку.

Затем я принимала душ и садилась за учебники нормальной и патологической анатомии. Иногда приходилось рисовать для Кузнецова части органов, которые он удалял при операциях. Чаще всего это были отрезки тонкого кишечника.

Кузнецов писал научный труд об оперативном лечении геморрагических энтеритов. Нужно было или нет удалять полтора-два метра кишки, я не знаю, но «подопытных кроликов» было достаточно.

«Добро пожаловать!»

 

 

Доставляли покойников в любое время дня и ночи, но чаще всего после полудня, когда оставалась я одна. Нередко мне приходилось вносить их без посторонней помощи. Это было не так уж трудно: трупы с периферии, особенно с Каларгона и Алевролитов, – это были трупы истощенных до предела людей. Случалось, я подхватывала пару жмуриков под правую и под левую руку и без особенного труда волокла их в покойницкую. Их доставляли иногда совершенно голыми, но чаще – в матрасниках, которые сразу же возвращались. Впрочем, самым возмутительным было то, что можно довести людей до такого состояния... Однако трудно сказать, какой вид смерти ужаснее.

Двери морга для всех были открыты. Над его дверьми надо было написать не напыщенную фразу Сорбонны «Здесь Смерть радуется тому, что может помочь Жизни», а просто – «Добро пожаловать!»

Здесь, в глубоком тылу...

 

При возникновении поселка Норильск в 1935 году смертность среди заключенных была не так-то высока. Все приходилось создавать из ничего и работать в нечеловеческих условиях, но зэков было не так уж много и их преждевременная смерть являлась нежелательной, поскольку доставлять новые «кадры» было не так-то легко, ведь даже узкоколейки еще не было. Поэтому питание было значительно лучше: люди голодали, но умирали не от голода. Одежда выдавалась (особенно тем, кто работал на морозе) соответственная условиям Крайнего Севера с его морозами и пургой при ураганном ветре: бушлаты на вате, валенки и даже полушубки. Условия жизни были сносными: после работы разрешалось отдыхать, да и на работу можно было идти без особенной волокиты. Но постепенно все это начало изменяться. Разумеется, к худшему.



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2017-01-19; просмотров: 103; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 3.133.86.172 (0.154 с.)