ТОП 10:

Братья «во Сатане» и сестры без милосердия



 

Применимо ли в данном случае изречение: «Каков поп, таков и приход»? Нет! Доктор Миллер был не попом, а Папой Римским. И все в Филиале было пропитано духом католицизма времен упадка. Власть. Нерассуждающее повиновение. Видимость, а не сущность. Цель оправдывает средства. Разделяй и властвуй. Собственное благополучие превыше всего...

 

 

Лесть! Она на первом месте. Тем, кто умеет курить фимиам, обеспечено место в сердце Грозного Владыки. К ним он снисходил до дружбы ...

Самым большим мастером по этой части был Саша Лещинский. Он так умел очаровать доктора Миллера, что тот во всем на него полагался и санкционировал все, что Саша ему подсказывал.

Кроме прямой лести, которая все-таки требует ума, есть более примитивная ее форма: подхалимство. Во всех поступках должны сквозить строки Беранже:

Но я червяк в сравненье с ним, С Его Высочеством самим.

Каждый, кто хотел благоденствовать в Филиале, должен был стать подхалимом; дозировка подхалимажа допускалась индивидуальная.

Доктор Реймасте, еще молодой инфекционист, брал молчаливой покорностью. Возмущаясь в душе грубостью и бессердечием Миллера по отношению к больным и бранью и оскорблениями, чаще всего незаслуженными, по отношению к среднему медперсоналу, он молчал, плотно сжав губы и опустив голову. Не будучи согласен, он никогда не возражал. Если мог, поступал по-своему, не вступая в конфликт с Миллером, а иногда и со старшей сестрой. В противном случае шел на уступки. Реймасте терпеть не мог шахмат, но часами играл с Миллером – большим любителем и знатоком этой игры.

У Флисс подхалимаж был иного свойства: она во всем подражала своему шефу. С подчиненными – груба, но, встречая лесть, смягчалась; с больными – бессердечна и строго официальна. В отношении доктора Миллера – подчеркнуто дисциплинированна. Хотя, будучи уже вольной, могла бы к врачу-заключенному относиться свысока. Напротив, она старалась всегда ему угодить. Например, быть полезной на воле: что-нибудь купить или переслать письмо.

Довольно красочной фигурой был Вострецов Иван Васильевич, или, как его называли за сходство с китайцем, Ван-Вас. До 1937 года видный партийный работник Башкирии, он отлично умел ладить с Миллером. Назначений врача не выполнял, был плохим работником, но хорошим дипломатом. Он работал по совместительству в венерологическом кабинете поликлиники для вольнонаемных, и вольняги в обмен на услуги, не всегда легальные, расплачивались с ним продуктами, сахаром, что при карточной системе весьма ценилось. Он хорошо изучил своего шефа. Зная, что он легко взрывается, но скоро отходит, Ван.Вас никогда не попадал ему под горячую руку.

Бывало, забудет Ван-Вас выполнить какое-нибудь назначение, взять желудочный сок или иной какой анализ, сдаст дежурство и уйдет в барак. Вдруг вбегает санитар:

– Иван Васильевич! Вас вызывает доктор!

– Ага! – и садится пить чай.

Проходит четверть часа.

– Иван Васильевич! Доктор – страх как шумит!

– Ничего! Успокоится! – и наливает еще одну чашку.

Минут этак через пятнадцать–двадцать Ван-Вас говорит:

– Ну, теперь уже можно...

Запирает в тумбочку сахар и предстает пред грозные очи. Там он «припадал к стопам»: каялся и обещал исправиться. Доктор к этому времени уже остывал... Да и стоит ли ссориться с тем, кто выходит за зону?

Третий медбрат – Яков Ежов. Миллер вообще предпочитал мужчин в роли среднего медперсонала. Иначе трудно объяснить, как такой безнадежный тупица мог быть медработником. Наверное, Миллер держал его за глупость.

Ежов вскоре освободился, а все освобождавшиеся из ЦБЛ проходили через морг – жили там. Жмурики в морге не задерживались и после вскрытия с привязанной к пальцу левой ноги биркой направлялись под Шмитиху. Новоиспеченные же вольняги обычно задерживались на более продолжительный срок, до оформления на работу, после чего их обычно устраивали в общежитие или они сами устраивались где-нибудь в балках – в домишках из упаковочной тары, прилепленных целыми «грибницами» друг к другу.

Ежова назначили врачом в лагпункт. Что требовалось от такого врача? Чтобы он мог отличить живого от мертвого: живого гнал на работу, а мертвого отправлял в морг, а тех, кто и не живой и не совсем еще мертвяк, отправлял для «доработки» в ЦБЛ. Приехал туда с инспекцией сам Мездриков – «крупная шишка», начальник САНО (санитарного отдела Управления лагеря), шумливый, суматошный самодур, хотя человек и неплохой. Вот об этой встрече – Мездрикова и Ежова – рассказывал, когда я уже работала в морге, живший там Ежов.

– Подходит ко мне, значит, Мездриков, – с видимым самодовольством повествует Ежов, – и этак грозно спрашивает: «Вот вы мне и расскажите, какой профилактикой вы здесь занимаетесь?» – «Что вы, Глеб Борисович! Стыдно вам такие слова говорить! Никакой я профилактики в глаза не видывал! Я честно тружусь и делаю все, что положено!»

– Ну а Мездриков что на это сказал? – не моргнув глазом, спросил Владимир Николаевич Дмоховский, наступая мне под столом на ногу.

– Ни слова не сказал! – торжественно заявил Ежов. – Больше и не заикнулся! Ну, постой: я-то доищусь, кто это на меня наговаривает! Кто порочит меня как медработника?

В Филиале работали и сестры. Таня Туркина – хмурая, строгая и очень деловитая татарка из Астрахани, смуглая, со сросшимися на переносице бровями, кудрявая и, пожалуй, миловидная. Ее внешность портили землистый цвет лица и лиловые губы: в тринадцать лет она заболела сифилисом, и в двадцать пять у нее был люэтический эндокардит, аортит и все что положено, если учесть, что она никогда не лечилась и даже не знала, что больна.

Зоя Шевченко – рыхлая блондинка, лживая, хитрая и вороватая до мозга костей. И – о чем трудно было догадаться, судя по внешности, – похотливая, как кошка, чего с цинизмом и не скрывала. Жила она с Ван-Васом.

– Хоть и старик, но хорошо снабжает продуктами с воли и, что еще важно, махоркой.

С Ван-Васом путалась и Таня, но до сцен ревности у них не доходило.

– Зачем нам ссориться? – говорила она. – Тебе нужно пожрать, мне покурить... Поделим старика по-хорошему.

Жила Зоя и с нарядчиком Белкиным («Иметь нарядчика – значит уберечь себя от опасности попасть на этап!»), и со всеми выздоравливавшими сифилитиками. Это уже для удовольствия.

Я помню, меня даже передернуло, когда она с поразительным бесстыдством «консультировалась» у Туминаса:

– Ну как, Станислав Игнатьевич? Леня Бубнов... можно?

– Лучше обожди еще недельку! – подумав, ответил Туминас.

Наконец, Ядвига Черепанова – Глазастая Задвига. Ни минуты она не сомневалась, что «пуп земли», вокруг которого вращается вся вселенная, – это она сама! И ни с кем, кроме своей персоны, считаться она не обязана. Меня возмущало в ней буквально все, но больше всего то, с какой бесцеремонностью она отбирала для себя все самое лучшее – седьмой стол, который выписывали для особо тяжелых почечных больных, и брала себе столько белых паек, сколько хотела, хотя медперсоналу полагался обычный лагерный паек. Глядя на нее, все остальные медбратья и медсестры выбирали себе то, что им нравится. Остатки Флисс разделяла между всеми больными – сотней несчастных, страдающих алиментарной дистрофией третьей степени, вызванной голодом, который и привел организм к катастрофическим, необратимым последствиям.

Венеролог поневоле

 

Сифилитики находились в ведении врача-венеролога Туминаса, литвина по происхождению. Типичный мирный мещанин, не имеющий ничего общего с политикой и признающий лишь одного бога – деньги, и то в таком количестве, чтобы тихо-мирно жить, иметь жену, детей, практику. А там хоть трава не расти!

Но вот наступила роковая для него и для многих жителей Прибалтики ночь на 14 июня 1941 года. В окрестностях происходили маневры советских войск. На мызу, где он проживал со своей матерью, пришли и вызвали его к внезапно заболевшему красному командиру.

– Вот на этой мызе!..

Далеко оказалось до мызы, где лежал больной.

– Нет, на том хуторе! Вон там, где мельница!

А когда наконец дошли, все военные врачи-литовцы были уже там. С них сорвали знаки отличия, объявили, что они арестованы, и погнали на станцию. Дальше – телячьи вагоны, бесконечно долгий путь и – Норильск. Здесь им зачитали приговор – десять лет. Всё!

Туминас – терапевт. Но он сообразил, что это невыгодно, и объявил, что он венеролог. Война породила невероятную вспышку венерических заболеваний: много больных было среди прибывавших с фронта, среди заключенных – мужчин и женщин. Эта болезнь приняла угрожающие размеры.

Венерологи были нарасхват. И разумеется, Туминаса расконвоировали, несмотря на то что он политический. Поди-ка найди венеролога-уголовника!

Кухонные калифы на час

 

Кто в условиях лагеря может подцепить сифилис? Тот, кто может купить себе женщину или принудить ее страхом или силой. К первой категории относятся те, в чьих руках возможность избавить от голода; ко второй – те, в чьих руках власть причинить страдание: замучить голодом, непосильным трудом, невыносимо тяжелыми условиями жизни.

Покупать себе женщин могли пекари, хлеборезы, заведующие продовольственными и вещевыми складами и занимавшие привилегированное положение в лаготделениях, лагпунктах и штрафных командировках. Таков состав больных палаты, в которой находились пациенты Туминаса.

Пекари, хлеборезы – обычно это не столько опасные, сколько противные типы. Самоуверенные и наглые в отношениях с политическими, они всячески пресмыкались перед начальниками, в том числе вольнонаемными, которые подчас всей семьей, с чадами и домочадцами, подкармливались за счет скудного лагерного пайка: жиры, мука, консервы – все это уходило налево. Поэтому начальство смотрело сквозь пальцы на то, что хлеборез систематически опрыскивает изо рта водой «птюшки» хлеба.

 

 

Хлеб... Его едят. О нем говорят. О нем думают, мечтают. «Хлеба горбушку – и ту пополам». Хлеб-соль. «Хлеб наш насущный...» – просили мы Бога. Но в лагере хлеб нам отмеривал строго по выписке хлеборез.

Это не так-то просто: каждому дать не «по потребности» и отнюдь не всегда по заслугам, а именно по выписке: кому – гарантия, кому – «талон + 1» или «+2», «+3» (это максимум!), а кому и штрафной или больничный, кому – этапный.

Жонглируя этой математикой, хлеборез всегда может выкроить в свою пользу достаточно хлеба, чтобы оплатить «любовь» изголодавшейся женщины. Но если можно купить одну женщину, то почему бы не купить двух, трех? Для этого достаточно недовешивать пбйки, а затем щедро их обрызгивать изо рта водой.

Но случалось, что вместе с «любовью» хлеборез получал и сифилис. Таким же путем заражались заведующие складами, повара и прочие. Пусть на заключенного полагался (как в Новосибирске) один грамм жира. Значит, на две с половиной тысячи – это уже два с половиной килограмма, то есть столько, сколько надо, чтобы поджарить для начальства лепешки. И все же поварам удавалось и самим прокормиться, и подкармливать не слишком строгих «девушек», особенно малолеток. Это сословие кухонных калифов на час очень часто проворовывалось, но они всегда опять попадали на теплое и хлебное местечко, так как умели заблаговременно подмазать кого надо.

У нарядчиков, бригадиров и прорабов имелись еще более широкие возможности использовать своих подчиненных. Им не приходилось покупать женщин. Достаточно было припугнуть, а более строптивых «прижать»: заставить выполнять неблагодарную работу, выписывать самую малую пайку, при которой смерть от истощения гарантирована. «Покорных» женщин устраивали на более легкую работу, приписывая им чужую выработку, а следовательно, лучший паек.

И еще сифилисом болели «завы»: завбаней, завклубом... На эти должности назначали также бытовиков (не обязательно эрок). Они по пропуску ходили за зону. В их обязанности входило вербовать информаторов, вызывать на откровенность и доносить кому надо. В виде поощрения им создавали «условия» (отдельная комната, сухой паек и прочее). Многие из них как сыр в масле катались. (И это в то время, когда бушевала война и миллионы людей – по обе стороны колючей проволоки – страдали, будучи ни в чем не виноваты!) Стали бы они себе отказывать в удовольствии, когда за кусок хлеба с маслом и стакан сладкого чая можно купить «любовь»?

Но на самой верхней ступени лагерной элиты стояли те, кто обслуживал за зоной вольняшек: портные, сапожники, всякого рода мастера. Разумеется, такого рода профессиями могли заниматься только бытовики. И это были самые желанные женихи! Уж они могли выбрать себе более изысканную даму, не из числа тех, кто говорит: «Давай пайку и делай ляльку!» Этим – давай модельные туфли.

О врачах не стоит и говорить: они котировались низко, никто их в лагере элитой и не считал, ведь все они контрики. Расконвоированные – те куда ни шло! Но таких мало: венеролог, отоларинголог, окулист... Остальные за зону не выходят. Для необузданного разврата у них не было материальной базы, а может быть, тут действовал и моральный тормоз?

Разумеется, врачи – тоже не без греха: кто спиртом пользовался, кто – морфием. Могли подрабатывать и абортами. Ну, на это в лагере и без врачей специалистов хватает! Одним словом, из числа врачей, насколько мне известно, сифилисом болел один только доктор Людвиг.

Если больные других палат вызывали дрожь ужаса (хоть и с примесью отвращения), жгучий стыд и желание им помочь, то сифилитики – ничего, кроме отвращения и негодования.

Лишь двоих мне было жалко. Один из них – Булгак, студент Бухарестского университета, родом из Бессарабии. Его взяли из больницы в Бухаресте (разумеется, после «освобождения»), признали изменником Родины, два года гоняли по этапам и лишь на третий – направили на лечение.

Он был убит горем:

– Зачем мне жить? Я ведь уже не человек, а развалина!

Второй – парикмахер Крылов, еврей, до смерти напуганный:

– Только бы вылечиться! Я буду всё делать, что доктор велит... Всё! Всё! Лишь бы выздороветь!

Но остальные... Наверное, одному Булгаку угрожала перспектива после первого курса лечения попасть на 102-й километр – раскомандировку, где долечивали сифилитиков. Остальные – уголовники, у них или пропуск, или блат, который, как известно, «старше наркома». Они будут лечиться амбулаторно, продолжая веселую жизнь.

Испанские туфли

 

Нет! Вся атмосфера Филиала была явно не по мне! Но я знала одно: надо делать все, что в моих силах, чтобы облегчать страдания больных. Я не могла и не хотела согласиться с тем принципом, на котором было все построено: спасать нужно лишь самих себя, а эти доходяги обречены. Если не умрут сегодня, то завтра, через неделю, месяц... Даже те немногие, которые будут выписаны «с улучшением»(?), умрут в ближайшее время в лагере. Непригодные к дальнейшей работе, кого сактируют и вывезут на материк, попадут в такие лагеря смерти, откуда и здоровые выходят лишь в могилу.

Отсюда вывод: надо раболепствовать перед начальником отделения, угождать старшей сестре, подрабатывать на стороне, всеми способами, включая самые нечистоплотные и даже преступные. Все это я поняла хоть и не сразу, но очень скоро.

Теперь, когда все далеко позади, а конец жизни близок, говорю, положа руку на сердце: я не отступила ни на шаг от той линии, что мне завещана отцом. И шишки сыпались на меня как из рога изобилия!

Может быть, не следует слишком строго судить Александру Михайловну Флисс... Средний медперсонал был из рук вон плох: каждый думал лишь о том, чтобы хоть что-нибудь урвать в свою пользу, стащить... Все были твердо уверены, что главное – не надо и пытаться выхаживать больных. Они должны тихо лежать и безропотно умирать. Им и так оказано благодеяние: они могут умирать на больничной койке, а не на голых нарах в лагере. Бесполезно им цепляться за жизнь! То, что отпускается на их лечение, слишком ничтожно, чтобы оно могло им помочь, так уж лучше это использовать для своих нужд: с глюкозой попить чаю, аскорбиновой кислотой подкислить суп, витамины съесть, как конфеты, а что касается сульфидина и пенициллина, то их можно реализовать налево. Ван-Вас и Саша Лещинский работали в поликлинике, а вольняшки, болеющие гонореей, щедро платили продуктами за эти препараты.

И с перевязочным материалом дело обстояло не лучше. К чему переводить вату и марлю на инфекционное отделение, если их не хватает и для хирургического? Следуя установившемуся порядку, то малое, что отпускалось для наклеек на пролежни и перевязки, сестры присваивали для личных нужд. Поэтому Флисс запирала перевязочный материал и уносила с собой ключ... В праздничные и выходные дни она, как вольнонаемная, не приходила, и перевязочный материал был заперт. Это послужило поводом к первому конфликту.

 

 

В праздники, кажется октябрьские, дня два или три Флисс отсутствовала. Разумеется, отсутствовал и перевязочный материал. Какое это мучение! Для больных – физическое, для меня – моральное.

– Сестра! Вас зовут в процедурный кабинет!

Спешу. Стремительно вхожу и... замираю на пороге: выстроившись полукругом и спустив кальсоны, стоят 10–12 сифилитиков, наглядно доказывая, что перевязку им сделать и в самом деле необходимо... Зрелище отвратительное, но убедительное.

Вихрем мчалась я через зону к центральному корпусу. Снегом, как наждаком, обдирало голые ноги. Я спешила.

– Ты с ума сошла, Фрося! – всплеснула руками Софья Михайловна.

Узнав, в чем дело, она покачала головой:

– Рассердятся на тебя и Флиссиха, и Андрей Витальевич*!

Но материалом она меня щедро снабдила, хотя из-за этого ей пришлось крупно поговорить с операционной сестрой Мариной Сорокиной – любовницей и наушницей Кузнецова.

Покончив с сифилитиками, я принялась за всех лежачих с пролежнями, фурункулами и разными язвами. Ворочала, мыла, обрабатывала, перестилала... Лишь к утру я закончила эту неблагодарную работу.

Как были счастливы бедняги! Какое это облегчение – свежая, чистая повязка вместо пропитанной гноем нашлепки, разъедающей кожу вокруг раны!

Ну и досталось же мне за эту инициативу!

Я, сдав дежурство, ушла спать. Но меня разбудили и вызвали на расправу. Все накинулись на меня, даже санитары...

Отчего сердились санитары, я так и не сумела понять. Я их помощи не просила: кипяченую воду сама приносила и пол подтирала сама! Санитаров я от их «работы» не отрывала. Они ночью вязали из бельтингового корда испанские туфли. За эти туфли, легкие, прочные и красивые, вольняшки платили хорошие деньги, а испанскими их называли потому, что обучили норильчан этому ремеслу те испанцы, что, спасаясь от Франко, бежали к нам и оказались в лагерях, где и поумирали – по крайней мере в Норильске – все, до последнего.

Сердилась и Задвига Яновна: я кипятила в процедурке инструмент и мешала ей спать (все ночные дежурные Филиала спали в процедурке). Но больше всего сердилась Флисс: мало того, что я допустила «перерасход» материала (а она так гордилась умением экономить!); хуже всего, что пришлось «унижаться», занимая перевязочный материал в хирургическом отделении. А Кузнецов и Миллер откровенно недолюбливали друг друга.

Я знала, что Миллеру нельзя возражать; перед ним можно только преклоняться... Но на его грубое: «Как вы посмели?!» – я резко ответила:

– Я застала тут недопустимое безобразие и исправила, что могла.

Метод Лещинского

 

– Не может быть, доктор! Я... болен сифилисом? Нет! Это исключено, – растерянно бормочет молодой охранник на приеме у Туминаса.

– А ты хорошенько подумай! Припомни, с кем это ты побаловался.

– Да мне ли не помнить? В армию меня взяли совсем мальчишкой. Женщин я не знал. А там – война, ранение, госпиталь, опять война, плен... Затем освободили... и сразу посадили. Затем сюда привезли, этапом. Тут разобрались в моем деле, освободили и оставили работать охранником. Здесь я встретил девушку: молодую, красивую, здоровую – такую, о какой я всю жизнь мечтал. И сразу мы поженились. Она была моей первой женщиной! Единственной! Понимаете? Единственной!

– Ну а кто же она, эта «единственная»?

– О! Она – вне подозрения! Ее судили по указу, за самовольный уход с работы. Срок она отбывала в ЦБЛ – работала санитаркой.

– Но как же ее зовут?

– Рита Соколова! Маргарита Родионовна.

– Высокая такая? Светлая блондинка, красивая, с ямочками на щеках?

– Как? Откуда вы ее знаете? Доктор, откуда?

– Она состоит на учете как сифилитичка. Только бросила лечение после первого курса...

Парень схватился за голову, продолжая растерянно бормотать:

– Это невозможно! Она же в больнице работала...

Вернувшись домой, он убил свою жену, свою «единственную» – ту, что его заразила. Одна жизнь оборвалась. Вторая оказалась исковерканной. Ложь ведет к беде, иногда – и к смерти. Беда состояла в том, что больные после первого курса лечения, когда исчезают внешние признаки (твердый шанкр), считают себя здоровыми и самовольно прерывают лечение. Ведь уколы довольно-таки мучительные. Как это происходит в условиях лагеря, я убедилась, ознакомившись с «методом Лещинского».

Как я уже говорила, большинство сифилитиков или имели пропуска, или могли их получить на время лечения. Всех курсов лечения – шесть. Это длилось очень долго, и все это время больные должны были находиться под надзором врача и регулярно сдавать кровь на анализ.

Амбулаторное лечение проводил Саша Лещинский. Однажды получилось так, что он не смог вести прием. Его любовница Маруся Черемных, медсестра-лаборантка, вдобавок вольнонаемная, забеременела, и Сашу выпустили за зону по блату, чтобы он сам смог ей сделать аборт.

Провести очередной прием Флисс назначила меня.

Не хвастаясь, могу сказать, что внутривенные вливания я делала очень хорошо, даже если вены безнадежно попорчены, а чаще всего так оно и было. Я принялась за дело: отложила карточки больных, отнесла на вахту список тех, кого надо пропустить в больницу, вскипятила шприцы, иглы, пинцеты, расставила на столе все, что нужно. Но не могла я не заметить, что все, входя, растерянно оглядывались и спрашивали:

– А где же Саша?

Приходилось по два и по три раза настойчиво их упрашивать засучить рукав или приспустить штаны, в зависимости от того, что им полагалось по расписанию. «Должно быть, у Саши и впрямь очень легкая рука, – думала я, – не то что затвердения, а даже и следа нет на месте укола!» Мне было даже немного стыдно, что кое-кто просто отказался от очередного укола, о чем приходилось писать в лечебной карточке. Но вскоре все мои сомнения развеялись как дым.

 

 

Самые недисциплинированные пациенты – это нацмены. Просто диву даешься, до чего они боятся даже самого пустячного укола! Впрочем, как правило, все уголовники – трусы: рецидивисту искалечить человека – раз плюнуть; а увидит такой «герой» хоть капельку собственной крови и – хлоп в обморок!

Так вот, входит узбек, возчик с конбазы. Не раздеваясь, с кнутом в руке – прямо ко мне. Сует мне бумажку в десять рублей, после чего поворачивается и идет к выходу.

– Стой! Ты куда? И что это за деньги? А ну спускай штаны! Тебе сегодня биохиноль полагается!

– Ничего мне твой «киноль» не надо! Я же деньги давал.

– При чем тут деньги? Спускай штаны!

– Вай! Никакой совесть нету! Я ему десять рублей давал, а ему мало! Доктор Саша деньги брал, бумажка писал, колоть жопа не надо!

Тут мне все стало понятно: и смущенные взгляды, и вопросы, и даже отсутствие следов от укола.

Я вскипела! Как же это можно допускать?! Ведь недолеченный сифилис продолжает подтачивать организм больного. Да и сам этот человек может – и даже обязательно станет – продолжать распространять болезнь! Я забила тревогу. Прежде всего кинулась к Туминасу. Тот только рассмеялся.

– Ну и хитрец! – говорил он, щуря от смеха свои кошачьи глаза.

Флисс рассердилась:

– Даже если и так, как вы смеете выносить сор из избы? Ведь вы порочите все наше отделение! Да кто разрешит вам делать неприятности доктору Миллеру? А что если Вера Ивановна узнает?

Затем вызвал меня Миллер.

– Я вижу, Евфросиния Антоновна, что вы не сделали никакого вывода из вашей практики в хирургическом и терапевтическом отделениях. Так я вам подскажу: никому ваши добродетели не нужны. У всех есть своя голова на плечах! – затем, усмехнувшись: – Все хотят жить. Живите же и вы. И другим не мешайте!

– Вот именно! Для того чтобы подлецы не мешали людям жить, надо искоренять ложь и обман, где бы они ни встречались! – сказал моими устами Дон Кихот.

Еще один камень лег на мою душу. Даже камни не скажут «аминь!» после очередного и бесплодного моего выступления в защиту правды.

Правда! Кому она нужна?

Подобный метод Лещинского вести амбулаторный прием сифилитиков должен был вызвать всеобщее негодование. Негодовала, увы, я одна...

«Человек стоит столько, сколько стоит его слово!»

 

Тучи вокруг меня сгущались. Чувствовалось, что «в воздухе пахнет грозой».

Я расшибала себе лоб обо все острые углы. А находить такие углы я всегда умела... Когда ночью дежурил Ежов, мы оставались без лекарств. Выписывать лекарства – обязанность ночного дежурного, но Ежов был до того глупым и безграмотным, что выписывать не мог. Приходя на дежурство, я сама их выписывала, а это нарушение правил. Отсюда – скандал: аптекарь жалуется Миллеру, а он разносит меня за то, что выполняю не свою работу.

С Ядвигой я – на ножах. Если мы дежурим вдвоем ночью, то это мучение: стоит двум полуживым доходягам обменяться шепотом репликой, как Ядвига врывается в палату и орет, тараща глазища: «Тихо! Соблюдать тишину! Молчать!!!» – таким голосом, что все больные вскакивают с перепугу.

Я высказываю свой взгляд на подобный способ добиваться тишины. Задвига жалуется на меня Флисс, и я получаю разнос.

Если я дежурю с Зоей, то тоже не лучше.

Зоя запирается с очередным «неопасным» сифилитиком в процедурке, а я ее все время беспокою: то шприц кипячу для очередного укола или вливания, то банки беру, то клизму.

Напрасно Салтыков при каждой встрече с укором декламирует:

А он, мятежный, ищет бури...

Как будто в бурях есть покой.

Буря надвигается... Она уже близка. И неизбежна. Разразилась она, как обычно, по моей вине.

Все сестры так или иначе подрабатывали на стороне. У некоторых были на самом деле золотые руки. Маргарита Эмилиевна мастерила кукол, медвежат, делала аппликации, абажуры; Женя Шитик из бухгалтерии очень хорошо шила.

Но большинство вышивали. Особенным спросом пользовались вышивка «ришелье» и египетская мережка.

Разумеется, официально это не разрешалось, но Вера Ивановна требовала, чтобы ее подчиненные хорошо работали, в нерабочее же время они могли заниматься своим промыслом.

Это допускалось при условии, что все будет шито-крыто, особенно в том, что касается связи с вольнонаемными: до начальства не должно было доходить, что вольняги в обмен на художественные произведения подкармливают заключенных.

Но вышивальщицам нужны ножницы, чтобы вырезать «ришелье». А у вышивальщиц нет твердой уверенности в том, что нужно соблюдать заповеди Моисеевы, и поэтому ножницы из процедурного кабинета исчезли.

Так же таинственно пропали и вторые ножницы. Флисс принесла из дому свои.

В те годы ножницы (как, впрочем, и многое другое) считались весьма дефицитным товаром, и Флисс стала требовать, чтобы, заступая на дежурство, медсестры расписывались в специальном журнале, что «ножницы не будут украдены».

Вечер. Я являюсь на дежурство и иду в процедурку, где обычно происходит сдача дежурства: количество больных, поступившие, убывшие, особенно тяжелые; назначения, анализы... Затем я расписываюсь в том, что дежурство мною принято. Всё! Нет, не всё...

Подходит Флисс и кладет передо мною еще одну тетрадь.

– Распишитесь!

Читаю и с негодованием выпрямляюсь:

– Что такое? Что я «не украду ножницы?»

– Да!

– Я приняла дежурство. Я отвечаю за все! За жизнь более чем ста человек, за то, что выполню все назначения, сделаю все, чтобы им помочь... Наконец, за пожарную безопасность. За все!

– Но вы должны расписаться в том, что ножницы не будут украдены.

– Человек стоит столько, сколько стоит его слово. Подпись – то же слово. Ронять своего достоинства я не могу!

– А я требую. Значит, вы должны!

 

 

Рядом за шахматами сидят Миллер и его ординатор – молодой инфекционист Реймасте.

Миллер – фанатик шахматной игры. Но еще больше – дисциплины. Не отрывая взора от шахматной доски, он рявкает:

– Вы должны выполнять то, что вам приказывают, а не рассуждать!

– Животные могут не рассуждать, а человек обязан!

– Вы или подпишите, или мы расстанемся!

– Тогда прощайте!

Я повернулась, выскочила из процедурки, вихрем промчалась по коридору, рванула входную дверь и выскочила наружу.

Черная полярная ночь меня встретила, завыла и швырнула мне в лицо острый, как битое стекло, снег. Было от чего прийти в отчаяние!

Слоненок! О киплинговский Слоненок! Он задавал неуместные вопросы, и его все, все без исключения, колотили. И после очередной трепки он уходил, изрядно помятый, но нельзя сказать, что особенно удивленный. Мне тоже пора уже перестать удивляться. Только у Слоненка имелось огромное преимущество: он был на воле, а я...

Никогда инстинкт самосохранения еще не поднимал во мне голоса. Молчал он и теперь. Но душа... Душа была ранена, и она корчилась от боли. Не от страха, нет, а именно от боли.

Я знала, что ЦБЛ – это оазис. Он спас меня от смерти и дал возможность акклиматизироваться, окрепнуть, – одним словом, пройти через тот период, который обычно является роковым для тех, кто не умеет приспосабливаться.

Большинство заключенных погибают в первые год-два, от силы – три.

Я балансировала на грани смерти в томской Межаниновке, новосибирской Ельцовке. Пожалуй, в Норильске я бы с этой грани соскользнула. Спасением оказалась ЦБЛ.

Где бы я ни трудилась, я делала все, что могла, и куда больше, чем была обязана, но мне это ничего, кроме «шишек», не принесло.

Прежде надеялись, что после войны все устроится, думали, что все эти нелепые страдания – следствие войны. Теперь война окончилась, а заключенным стало еще хуже: придумали каторгу, строгости усилились. Прибывают все новые и новые партии заключенных; срок заключения с десяти лет поднялся до двадцати пяти. То, о чем рассказывают, приводит в недоумение.

И нигде ни звездочки, ни малейшего просвета! Как темно, как безнадежно темно на душе!

Может быть, именно тогда я подумала о смерти?.. Не о той, что подстерегает на пути. Не о той, что нагоняет и набрасывается из-за спины, а о той, навстречу которой сам идешь.

(Инородное тело тетрадь 8)







Последнее изменение этой страницы: 2017-01-19; Нарушение авторского права страницы

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 34.204.191.31 (0.047 с.)