Стряхнув с ресниц хрустальную слезинку 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Стряхнув с ресниц хрустальную слезинку



 

– Расскажите, что случилось в ту ночь, – попросил Гэндзи, деликатно отвернувшись от Коломбины. – Отчего она вдруг побежала топиться?

– Да ничего такого и не было. – Чиновница развела руками. – Приехала она поздно, позже рбычного. Сашенька у меня вольно жила. Знала я, что ничего скверного она не сделает. Она часто поздно возвращалась, чуть не всякий день, но я ее обязательно дожидалась. И расспросами, где была да что делала, никогда ей не докучала. Захочет – сама расскажет. Она ведь особенная была, не такая, как другие девушки. Сижу, жду ее, и самовар наготове. Сашенька кушала мало, как воробышек, а чай любила, с липовым цветом… Стало быть, слышу – извозчик подкатил. А через минуту и она вошла. Лицо всё светится – никогда ее такой не видала. Ну тут уж я не выдержала, давай допытываться: «Что с тобой? Снова чудо какое? Или влюбилась?» «Не спрашивайте, мама», – говорит. Только я-то ее хорошо знаю, да и на свете не первый год живу. Видно мне: свидание у ней было, любовное. Страшно мне стало, но и радостно тоже.

Коломбина вздрогнула, вспомнив тот вечер, – как Просперо после сеанса велел Офелии остаться. О, мучитель! Тиран бедных кукол! Хотя что же ревновать к покойнице? Да и вообще ревность – чувство пошлое, недостойное. Если у тебя много соперниц, значит, ты выбрала достойный предмет любви, сказала себе она и вдруг задумалась: а кто, собственно, предмет ее любви – Просперо или Смерть? Неважно. Попыталась вообразить себе Вечного Жениха, и он предстал перед ней не юным Царевичем, а убеленным сединами старцем со строгим лицом и черными глазами.

– Чаю выпила всего одну чашку, – продолжала рассказывать губернская секретарша. – Потом встала вот тут, перед зеркалом, чего отродясь не бывало. Повертелась и так, и этак. Засмеялась тихонько и к себе пошла. Минуты не миновало – выходит обратно, даже башмаки переменить не успела. И лицо то самое, особенное. А глаза будто две льдинки прозрачные. Я перепугалась. «Что, – говорю, – что такое?» Она мне: «Прощайте, маменька. Ухожу я. – И уже не здесь она, далеко, и на меня не смотрит. – Знак мне дан». Я кинулась к ней, держу за руку, все в толк не возьму: «Куда ночью-то? И какой такой знак?» Сашенька улыбнулась и говорит: «Такой знак, что не спутаешь. Как царю Валтасару. Видно, судьба. Я привыкла ее слушать. Пустите. Тут уж ничего не поделаешь. – Повернулась ко мне, посмотрела ласково. – И не прощайте, а до свидания. Мы непременно свидимся». Очень уж спокойно она это сказала. Я, дура, ручку-то ее и отпустила. А Сашенька поцеловала меня в щеку, накинула платок и за дверь. Задержать бы ее, остановить, да только не привыкла я ей перечить, когда она в своем особенном образе состояла… Наружу за ней я не выходила. Уже потом, по следам ее каблучков разобрала: она прямо из сеней вышла в сад, да к речке, да сразу в воду… Даже не остановилась ни разу. Будто ждали ее там.

Гэндзи быстро спросил:

– Когда она вышла, вы в комнату к ней не заходили?

– Нет. Сидела тут до самого утра, ждала.

– А утром?

– Нет. Два дня туда не входила, то в полицию бегала, то у ворот маялась. К речке невдомек было сходить… Это уж потом, когда из мертвецкой, с опознания, сюда вернулась, вот тогда прибрала у нее. И не хожу туда больше. Пусть всё как при ней будет.

– Можно заглянуть? – попросил Гэндзи. – Хотя бы через п-порог? Входить не будем.

Комната у Офелии оказалась простенькая, но уютная. Узкая кровать с металлическими шарами, на ней горка подушек. Туалетный столик, на котором кроме гребня да ручного зеркала ничего не было. Старый шкаф темного дерева, весь набитый книгами. У окна небольшой письменный стол с подсвечником.

– Свеськи, – сказал японец.

Коломбина закатила глаза, решив, что сын Востока простодушно проговаривает вслух всё, что видит – читала, что есть у незамысловатых народов такая привычка. Сейчас скажет: «Стол. Кровать. Окно». Но Маса покосился на своего господина и снова повторил:

– Свеськи.

– Да-да, вижу, – кивнул тот. – Молодец. Скажите, Серафима Харитоньевна, вы что, вставили в канделябр новые свечи?

– Не вставляла я. Они нетронутые были.

– Значит, когда ваша дочь сюда вошла, огня она так и не з-зажгла?

– Выходит, что так. Я всё, как при ней, оставила, ничего не потревожила. Книжка вон на подоконнике раскрытая лежит – пускай так и будет. Туфельки ее домашние под кроватью. Стакан с грушевым взваром – она любила. Может, душа ее когда-никогда заглянет сюда передохнуть… Некуда ведь душе-то Сашенькиной приткнуться. Не разрешил отец Иннокентий в освященной земле тело схоронить. Закопали мою девочку за оградой, как собачонку. И крест ставить не позволил. Говорит, дочь ваша – грешница непрощаемая. А какая она грешница? Она ангел была. Побыла на земле малое время, порадовала меня и отлетела обратно.

Когда шли назад, к коляске, и потом ехали по окутанным предвечерними тенями улицам, Маса сердито бурчал что-то на своем клекочущем наречии и все никак не умолкал.

– Что это он вдруг разучился говорить по-нашему? – шепотом спросила Коломбина.

Гэндзи сказал:

– Из деликатности. Чтобы не оскорблять ваших религиозных чувств. Ругает последними словами христианскую ц-церковь за варварское отношение к самоубийцам и их родственникам. И он совершенно прав.

 

Черные розы

 

У входа во флигель на Поварской, где еще три дня назад проживала Лорелея Рубинштейн, лежали целые груды цветов – прямо на тротуаре. Преобладали черные розы, воспетые поэтессой в одном из предсмертных стихотворений – том самом, которое она впервые прочитала на вечере у Просперо, а вскоре вслед за тем напечатала в «Приюте муз». Среди букетов белели записочки. Коломбина вынула одну, развернула. Мелким девичьим почерком там было написано:

 

Ты покинула нас. Лорелея,

Указав и проторив путь.

Буду грезить, твой образ лелея,

Чтобы в ночь за тобой шагнуть.

Т. Р.

 

Взяла другую. Прочла: «О, как ты права, милая, милая! Жизнь пошла и невыносима! Оля 3.».

Гэндзи тоже прочел, глядя спутнице через плечо. Насупил черные, изящно очерченные брови. Вздохнул. Решительно позвонил в медный колокольчик.

Открыла пожухлая дама с боязливым, плаксивым личиком, беспрестанно вытиравшая платком мокрый красный носик. Назвалась Розалией Максимовной, родственницей «бедной Лялечки», однако из дальнейшего разговора стало ясно, что при Лорелее она состояла на положении не то экономки, не то просто приживалки.

С нею Гэндзи вел себя совсем не так, как с матерью Офелии – был сух и деловит. Маса же вовсе не раскрывал рта – как сел за стол, так и не шевелился, только смотрел на Розалию Максимовну в упор своими щелочками.

Жалковатая особа взирала на строгого господина в черном сюртуке и молчаливого азиата с испугом и подобострастием. На вопросы отвечала пространно, с массой подробностей, так что время от времени Гэндзи был вынужден возвращать ее к нужной теме. Розалия Максимовна всякий раз сбивалась и начинала беспомощно хлопать глазами. Кроме того, беседе ужасно мешала собачонка – злобный карликовый бульдог, который беспрерывно тявкал на Масу и всё норовил вцепиться ему в штанину.

– Давно ли вы живете с госпожой Рубинштейн? – вот первое, что спросил Гэндзи.

Оказалось, что уже семь лет, после того, как Лорелея (которую дама именовала то «Лялечкой», то «Еленой Семеновной») овдовела.

На вопрос, предпринимала ли усопшая попытки наложить на себя руки прежде, ответ получился очень длинным и путаным.

– Лялечка раньше совсем не такая была. Веселая, смеялась много. Очень уж Матвея Натановича любила. Они легко жили, счастливо. Детей не завели – все по театрам, да по журфиксам, на курорты часто ездили, и в Париж, и еще в разные заграничные места. А как Матвей Натанович умер, она, бедняжка, будто умом тронулась. Даже травилась, – шепотом сообщила Розалия Максимовна, – но в тот раз не до смерти. А потом ничего, вроде как привыкла. Только на характер стала совсем-совсем другая. Стихи начала сочинять, ну и вообще… будто немножко не в себе сделалась. Если б не я, то и не кушала бы, как следует, все один кофей бы пила. Думаете, легко мне было при Елене Семеновне хозяйство вести? Все деньги, что от Матвея Натановича остались, она ему на памятник потратила. За стихи ей сначала платили пустяки, потом всё лучше и лучше, да что толку? Лялечка что ни день на кладбище десятирублевые венки слала, а дома иной раз и куска хлеба нет. Я ей сколько говорила: «Откладывать надо, на черный день». Да разве она послушает! А теперь вот и нет ничего. Она умерла, а мне на что прикажете жить? И за квартиру только до первого числа уплачено. Съезжать надо, да только куда? – Она прикрыла платком лицо, завсхлипызала. – Жу… Жужечка привыкла хорошо кушать – печеночку, косточки мозговые, творожок… Кому мы с ней теперь нужны? Ах, простите, я сейчас…

И, плача навзрыд, выбежала из комнаты.

– Маса, как тебе удалось з-заставить собачку умолкнуть? – спросил Гэндзи. – Большое спасибо, она мне очень мешала.

Коломбина только теперь заметила, что на протяжении всего монолога, с учетом сморканий и всхлипываний изрядно растянувшегося, бульдог и в самом деле не лаял, а лишь злобно похрюкивал под столом.

Маса ровным голосом ответил:

– Собатька морчит, потому сьто кушает мою ногу. Гаспадзин, вы спросири узе всё сьто нузьно? Есри нет, я могу почерпечь есё.

Заглянув под стол, Коломбина ахнула. Подлая тварь вцепилась бедному Масе в лодыжку и, свирепо урча, трясла своей лобастой башкой! То-то японец выглядел бледноватым, да и улыбался вымученно! Настоящий герой! Просто спартанский мальчик с лисенком!

– О господи, Маса, – вздохнул Гэндзи. – Это уж слишком.

Быстро наклонился и стиснул собачонке двумя пальцами нос. Малютка фыркнул и тут же разжал челюсти. Тогда Гэндзи взял его за шиворот и удивительно точным броском выкинул в прихожую. Донесся визг, истеричное тявканье, но вернуться в комнату мучитель не посмел.

Тут как раз вошла немного успокоившаяся Розалия Максимовна, но Гэндзи уже принял непринужденную позу: немного откинулся на спинку стула, пальцы самым невинным образом сцепил на животе.

– Где Жужечка? – спросила Розалия Максимовна осипшим от рыданий голосом.

– Вы еще не рассказали нам, что п-произошло в тот вечер, – строго напомнил Гэндзи, и приживалка испуганно заморгала.

– Я сидела в гостиной, читала «Домашний лекарь», Лялечка мне выписывает. Она как раз перед тем вернулась откуда-то и пошла к себе в будуар. Вдруг вбегает, глаза горят, на щеках румянец. «Тетя Роза!» Я перепугалась, думала пожар или мышь. А Лялечка как закричит: «Последний знак, третий! Он любит меня! Любит! Сомнений больше нет. К нему, к царевичу! Матюша заждался». Потом глаза рукой вот так прикрыла и тихонько говорит: «Всё, отмучилась. Ныне отпущаеши. Хватит шутиху из себя корчить». Я ничего не поняла. У Елены Семеновны ведь не разберешь, на самом деле что-то случилось или так, нафантазировала. «Который, – спрашиваю, – любит? Фердинанд Карлович, Сергей Полуэктович или тот усатый, что с букетом вчера приезжал?» У нее поклонников много было, всех не упомнишь. Только она их в грош не ставила, поэтому мне ее восторги странными показались. «Может, – говорю, – кто-то совсем другой объявился, новый?» А Лялечка смеется, и вид у ней такой счастливый, впервые за столько лет. «Другой, – говорит, – тетечка Роза. Совсем другой. Главный и единственный…. Я спать иду. Не входите ко мне до утра, что бы ни случилось». И ушла. Утром вхожу, а она лежит на постели в белом платье и сама вся тоже белая…

Розалия Максимовна снова расплакалась, но теперь уже выбегать из комнаты не стала.

– Как дальше жить? Не подумала обо мне Лялечка, ни гроша не оставила. И обстановку не продашь – хозяйская…

– Покажите, где будуар Елены Семеновны, – сказал Гэндзи, поднимаясь.

Спальня Лорелеи разительно отличалась от простенькой комнаты Офелии. Тут были и китайские вазы в человеческий рост, и расписные японские ширмы, и роскошный туалетный столик с мириадом пузырьков, баночек, тюбиков перед тройным зеркалом, и много всякого другого.

Над пышным ложем висели два портрета. Один самый обычный – фотография бородатого мужчины в пенсне (очевидно, это и был покойный Матвей Натанович), а вот второе изображение Коломбину заинтриговало: смуглый красавец в кроваво-красном одеянии, с огромными полузакрытыми глазами восседал на черном буйволе; в руках он держал дубинку и петлю, а к ногам буйвола жались два устрашающих четырехглазых пса.

Гэндзи тоже подошел к литографии, но заинтересовался не ею, а тремя мертвыми черными розами, положенными сверху на раму. Одна была еще не вполне увядшей, другая изрядно пожухла, а третья совсем высохла.

– Господи, это еще кто такой? – спросила Коломбина, разглядывая картину.

– Индийский бог смерти Яма, он же Царь Мертвых, – рассеянно ответил Гэндзи, в упор глядя на позолоченную раму. – Глазастые псы высматривают добычу среди живущих, а петля нужна Яме, чтоб выдергивать из человека душу.

– «Царевич Смерть, приди в кроваво-красном облаченьи, подай мне руку, выведи на свет», – прочла Коломбина строки из последнего стихотворения Лорелеи. – Вот кого она имела в виду!

Но Гэндзи не оценил ее проницательности.

– Что за розы? – обернулся он к приживалке. – От кого?

– Это… – Она часто-часто замигала. – Разве упомнишь? Мало ли Лялечке цветов дарили? Ах да, вспомнила! Это она в последний вечер букетик принесла.

– Уверены?

Коломбине показалось, что Гэндзи слишком суров с бедной старушкой. Та вжала голову в плечи, пролепетала:

– Принесла, она сама принесла.

Кажется, он хотел спросить что-то еще, но взглянул на свою спутницу и, очевидно, понял, что она не одобряет его манер. Смилостивился над несчастной, оставил ее в покое.

– Благодарю вас, сударыня. Вы нам очень помогли.

Японец поклонился церемонно, в пояс.

Коломбина заметила, как, проходя мимо стола, Гэндзи незаметно положил на скатерть купюру. Устыдился? То-то.

Экспедиция была закончена. Коломбине так и не удалось установить, влюблен ли в нее Гэндзи, но на обратном пути она думала не об этом. Вдруг сделалось невыносимо грустно.

Она представила, что будет с папой и мамой, когда они узнают, что ее больше нет. Наверное, будут плакать, жалеть дочку, а после скажут, как мать Офелии: «Побыла на земле малое время и отлетела». Но им легче, чем Серафиме Харитоньевне, у них остаются еще сыновья, Сережа с Мишей. Они не такие, как я, утешала себя Коломбина. Их не подхватит шальной восточный ветер, не унесет на закат, навстречу погибели.

Так разжалобилась, что слезы потекли ручьем.

– Ну, как вам экскурсия? – спросил Гэндзи, посмотрев на мокрое лицо спутницы. – Может, все-таки поживете еще?

Она вытерла глаза, повернулась и расхохоталась ему в лицо. Сказала:

– Может, да, а может, нет.

Возле дома выскочила из коляски, небрежно махнула рукой и, легко постукивая каблучками, вбежала в подъезд.

Села за стол, не сняв берета. Обмакнула ручку в чернильницу и написала стихотворение. Получилось белым стихом, как у Лорелеи. И почему-то в народном стиле – из-за старушки-чиновницы, что ли?

 

Нет, не белой простыней – черным бархатом

Ложе брачное мое позастелено.

Ложе узкое, деревянное.

Всё в цветах – хризантемах и лилиях.

Что ж вы, гости дорогие, запечалились?

Что слезинки с лиц утираете?

Полюбуйтесь лучше, как светятся

Под венцом черты мои тонкие.

Ах вы, бедные, убогие, незрячие.

Вы всмотритесь-ка и увидите:

На постели, свечами обставленной.

Возлежит со мной рядом возлюбленный.

Как прекрасен его облик божественный!

Как мерцают глаза его звездные!

Его легкие пальцы так ласковы!

Хорошо мне с тобою, мой суженый.

Интересно, что скажет про стихотворение Просперо?

 

 



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2016-06-26; просмотров: 245; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 3.145.97.248 (0.051 с.)