Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Федор Достоевский. Дневник писателя

Поиск

 

 

Два самоубийства

 

Недавно как-то мне случилось говорить с одним из наших писателей (большим художником) о комизме в жизни, о трудности определить явление, назвать его настоящим словом. <...>

— А знаете ли вы, — вдруг сказал мне мой собеседник, видимо давно уже и глубоко пораженный своей идеей, — знаете ли, что, что бы вы ни написали, что бы ни вывели, что бы ни отметили в художественном произведении, — никогда вы не сравняетесь с действительностью. Что бы вы ни изобразили — всё выйдет слабее, чем в действительности. Вы вот думаете, что достигли в произведении самого комического в известном явлении жизни, поймали самую уродливую его сторону, — ничуть! Действительность тотчас же представит вам в этом же роде такой фазис, какой вы и еще и не предлагали и превышающий всё, что могло создать ваше собственное наблюдение и воображение!..

Это я знал еще с 46-го года, когда начал писать, а может быть и раньше, — и факт этот не раз поражал меня и ставил меня в недоумение о полезности искусства при таком видимом его бессилии. Действительно, проследите иной, даже вовсе и не такой яркий на первый взгляд і факт действительной жизни, — и если только вы в силах и имеете глаз, то найдете в нем глубину, какой нет у Шекспира. Но ведь в том-то и весь вопрос: на чей глаз и кто в силах? Ведь не только чтоб создавать и писать художественные произведения, но и чтоб только приметить факт, нужно тоже в своем роде художника. Для иного наблюдателя все явления жизни проходят в самой трогательной простоте и до того понятны, что и думать не о чем, смотреть даже не на что и не стоит. Другого же наблюдателя те же самые явления до того иной раз озаботят, что (случается даже и нередко) — не в силах, наконец, их обобщить и упростить, вытянуть в прямую линию и на том успокоиться, — он прибегает к другого рода упрощению и просто-напросто сажает себе пулю в лоб, чтоб погасить свой измученный ум вместе со всеми вопросами разом. Это только две противоположности, но между ними помещается весь наличный смысл человеческий. Но, разумеется, никогда нам не исчерпать всего явления, не добраться до конца и начала его. Нам знакомо одно лишь насущное видимо-текущее, да и то понаглядке, а концы и начала — это всё еще пока для человека фантастическое.

Кстати, один из уважаемых моих корреспондентов сообщил мне еще летом об одном странном и неразгаданном самоубийстве, и я всё хотел говорить о нем. В этом самоубийстве всё, и снаружи и внутри, — загадка. Эту загадку я, по свойству человеческой природы, конечно, постарался как-нибудь разгадать, чтоб на чем-нибудь «остановиться и успокоиться». Самоубийца — молодая девушка лет двадцати трех или четырех не больше, дочь одного слишком известного русского эмигранта и родившаяся за границей, русская по крови, но почти уже совсем не русская по воспитанию. В газетах, кажется, смутно упоминалось о ней в свое время, но очень любопытны подробности: «Она намочила вату хлороформом, обвязала себе этим лицо и легла на кровать... Так и умерла. Перед смертью написала следующую записку:

«Предпринимаю длинное путешествие. Если самоубийство не удастся, то пусть соберутся все отпраздновать мое воскресение из мертвых с бокалами Клико. А если удастся, то я прошу только, чтоб схоронили меня, вполне убедившись, что я мертвая, потому что совсем неприятно проснуться в гробу под землею. Очень даже не шикарно выйдет!»

В этом гадком, грубом шике, по-моему, слышится вызов, может быть негодование, злоба, — но на что же? Просто грубые натуры истребляют себя самоубийством лишь от материальной, видимой, внешней причины, а по тону записки видно, что у нее не могло быть такой причины. На что же могло быть негодование?.. На простоту представляющегося, на бессодержательность жизни? Это те, слишком известные, судьи и отрицатели жизни, негодующие на «глупость» появления человека на земле, на бестолковую случайность этого появления, на тиранию косной причины, с которою нельзя помириться? Тут слышится душа именно возмутившаяся против «прямолинейности» явлений, не вынесшая этой прямолинейности, сообщившейся ей в доме отца еще с детства. И безобразнее всего то, что ведь она, конечно, умерла без всякого отчетливого сомнения. Сознательного сомнения, так называемых вопросов, вероятнее всего, не было в душе ее; всему она, чему научена была с детства, верила прямо, на слово, и это вернее всего. Значит, просто умерла от «холодного мрака и скуки», с страданием, так сказать, животным и безотчетным, просто стало душно жить, вроде того, как бы воздуху недостало. Душа не вынесла прямолинейности безотчетно и безотчетно потребовала чего-нибудь более сложного...

С месяц тому назад, во всех петербургских газетах появилось несколько коротеньких строчек мелким шрифтом об одном петербургском самоубийстве: выбросилась из окна, из четвертого этажа, одна бедная молодая девушка, швея, — «потому что никак не могла приискать себе для пропитания работы». Прибавлялось, что выбросилась она и упала на землю, держа в руках образ. Этот образ в руках — странная и неслыханная еще в самоубийстве черта! Это уж какое-то кроткое, смиренное самоубийство. Тут даже, видимо, не было никакого ропота или попрека: просто — стало нельзя жить, «бог не захотел» и — умерла, помолившись. Об иных вещах, как они с виду ни просты, долго не перестается думать, как-то мерещится, и даже точно вы в них виноваты. Эта кроткая, истребившая себя душа невольно мучает мысль. Вот эта-то смерть и напомнила мне о сообщенном мне еще летом самоубийстве дочери эмигранта. Но какие, однако же, два разные создания, точно обе с двух разных планет! И какие две разные смерти! А которая из этих душ больше мучилась на земле, если только приличен и позволителен такой праздный вопрос?

 

Приговор

 

Кстати, вот одно рассуждение одного самоубийцы от скуки, разумеется матерьялиста.

«... В самом деле: какое право имела эта природа производить меня на свет, вследствие каких-то там своих вечных законов? Я создан с сознанием и эту природу сознал: какое право она имела производить меня, без моей воли на то, сознающего? Сознающего, стало быть, страдающего, но я не хочу страдать — ибо для чего бы я согласился страдать? Природа, чрез сознание мое, возвещает мне о какой-то гармонии в целом. Человеческое сознание наделало из этого возвещения религий. Она говорит мне, что я, — хоть и знаю вполне, что в "гармонии целого" участвовать не могу и никогда не буду, да и не пойму ее вовсе, что она такое значит, — но что я все-таки должен подчиниться этому возвещению, должен смириться, принять страдание в виду гармонии в целом и согласиться жить. Но если выбирать сознательно, то, уж разумеется, я скорее пожелаю быть счастливым лишь в то мгновение, пока я существую, а до целого и его гармонии мне ровно нет никакого дела после того, как я уничтожусь, — останется ли это целое с гармонией на свете после меня или уничтожится сейчас же вместе со мною. И для чего бы я должен был так заботиться о его сохранении после меня — вот вопрос? Пусть уж лучше я был бы создан как все животные, то есть живущим, но не сознающим себя разумно; сознание же мое есть именно не гармония, а, напротив, дисгармония, потому что я с ним несчастлив. Посмотрите, кто счастлив на свете и какие люди соглашаются жить? Как раз те, которые похожи на животных и ближе подходят под их тип по малому развитию их сознания. Они соглашаются жить охотно, но именно под условием жить как животные, то есть есть, пить, спать, устраивать гнездо и выводить детей. Есть, пить и спать по человеческому значит наживаться и грабить, а устраивать гнездо значит по преимуществу грабить. Возразят мне, пожалуй, что можно устроиться и устроить гнездо на основаниях разумных, на научно верных социальных началах, а не грабежом, как было доныне. Пусть, а я спрошу: для чего? Для чего устраиваться и употреблять столько стараний устроиться в обществе людей правильно, разумно и нравственно-праведно? На это, уж конечно, никто не сможет мне дать ответа. Всё, что мне могли бы ответить, это: "чтоб получить наслаждение". Да, если б я был цветок или корова, я бы и получил наслаждение. Но, задавая, как теперь, себе беспрерывно вопросы, я не могу быть счастлив, даже и при самом высшем и непосредственном счастье любви к ближнему и любви ко мне человечества, ибо знаю, что завтра же все это будет уничтожено: и я, и всё счастье это, и вся любовь, и всё человечество — обратимся в ничто, в прежний хаос. А под таким условием я ни за что не могу принять никакого счастья, — не от нежелания согласиться принять его, не от упрямства какого из-за принципа, а просто потому, что не буду и не могу быть счастлив под условием грозящего завтра нуля. Это — чувство, это непосредственное чувство, и я не могу побороть его. Ну, пусть бы я умер, а только человечество оставалось бы вместо меня вечно, тогда, может быть, я всё же был бы утешен. Но ведь планета наша не вечна, и человечеству срок — такой же миг, как и мне. И как бы разумно, радостно, праведно и свято ни устроилось на земле человечество, — всё это тоже приравняется завтра к тому же нулю. И хоть это почему-то там и необходимо, по каким то там всесильным, вечным и мертвым законам природы, но поверьте, что в этой мысли заключается какое-то глубочайшее неуважение к человечеству, глубоко мне оскорбительное и тем более невыносимое, что тут нет никого виноватого.

И наконец, если б даже предположить эту сказку об устроенном наконец-то на земле человеке на разумных и научных основаниях — возможною и поверить ей, поверить грядущему наконец-то счастью людей, — то уж одна мысль о том, что природе необходимо было, по каким-то там косным законам ее, истязать человека тысячелетия, прежде чем довести его до этого счастья, одна мысль об этом уже невыносимо возмутительна. Теперь прибавьте к тому, что той же природе, допустившей человека наконец-то до счастья, почему-то необходимо обратить всё это завтра в нуль, несмотря на всё страдание, которым заплатило человечество за это счастье, и, главное, нисколько не скрывая этого от меня и моего сознанья, как скрыла она от коровы, — то невольно приходит в голову одна чрезвычайно забавная, но невыносимо грустная мысль: "ну что, если человек был пущен на землю в виде какой-то наглой пробы, чтоб только посмотреть: уживется ли подобное существо на земле или нет?" Грусть этой мысли, главное — в том, что опять-таки нет виноватого, никто пробы не делал, некого проклясть, а просто всё произошло по мертвым законам природы, мне совсем непонятным, с которыми сознанию моему никак нельзя согласиться. Ergo:[34]

Так как на вопросы мои о счастье я через мое же сознание получаю от природы лишь ответ, что могу быть счастлив не иначе, как в гармонии целого, которой я не понимаю, и очевидно для меня, и понять никогда не в силах -

Так как природа не только не признает за мной права спрашивать у нее отчета, по даже и не отвечает мне вовсе — и не потому, что не хочет, а потому, что и не может ответить -

Так как я убедился, что природа, чтоб отвечать мне на мои вопросы, предназначила мне (бессознательно) меня же самого и отвечает мне моим же сознанием (потому что я сам это все говорю себе) -

Так как, наконец, при таком порядке, я принимаю на себя в одно и то же время роль истца и ответчика, подсудимого и судьи и нахожу эту комедию, со стороны природы, совершенно глупою, а переносить эту комедию, с моей стороны, считаю даже унизительным -

То, в моем несомненном качестве истца и ответчика, судьи и подсудимого, я присуждаю эту природу, которая так бесцеремонно и нагло произвела меня на страдание, — вместе со мною к уничтожению... Атак как природу я истребить не могу, то и истребляю себя одного, единственно от скуки сносить тиранию, в которой нет виноватого».

N. N.

 

Голословные утверждения

 

Статья моя «Приговор» касается основной и самой высшей идеи человеческого бытия — необходимости и неизбежности убеждения в бессмертии души человеческой. Подкладка этой исповеди погибающего «от логического самоубийства» человека — это необходимость тут же, сейчас же вывода: что без веры в свою душу и в ее бессмертие бытие человека неестественно, немыслимо и невыносимо. И вот мне показалось, что я ясно выразил формулу логического самоубийцы, нашел ее. Веры в бессмертие для него не существует, он это объясняет в самом начале. Мало-помалу мыслью о своей бесцельности и ненавистью к безгласию окружающей косности он доходит до неминуемого убеждения в совершенной нелепости существования человеческого на земле. Для него становится ясно как солнце, что согласиться жить могут лишь те из людей, которые похожи на низших животных и ближе подходят под их тип по малому развитию своего сознания и по силе развития чисто плотских потребностей. Они соглашаются жить именно как животные, то есть чтобы «есть, пить, спать, устраивать гнездо и выводить детей». О, жрать, да спать, да гадить, да сидеть на мягком — еще слишком долго будет привлекать человека к земле, но не в высших типах его. Между тем высшие типы ведь царят на земле и всегда царили, и кончалось всегда тем, что за ними шли, когда восполнялся срок, миллионы людей. Что такое высшее слово и высшая мысль? Это слово, эту мысль (без которых не может жить человечество) весьма часто произносят в первый раз люди бедные, незаметные, не имеющие никакого значения и даже весьма часто гонимые, умирающие в гонении и в неизвестности. Но мысль, но произнесенное ими слово не умирают и никогда не исчезают бесследно, никогда не могут исчезнуть, лишь бы только раз были произнесены, — и это даже поразительно в человечестве. В следующем же поколении или через два-три десятка лет мысль гения уже охватывает всё и всех, увлекает всё и всех, — и выходит, что торжествуют не миллионы людей и не материальные силы, по-видимому столь страшные и незыблемые, не деньги, не меч, не могущество, а незаметная вначале мысль, и часто какого-нибудь, по-видимому, ничтожнейшего из людей. Г-н Энпе пишет, что появление такой исповеди у меня в «Дневнике» «служит» (кому, чему служит?) «смешным и жалким анахронизмом»... ибо ныне «век чугунных понятий, век положительных мнений, век, держащий знамя: "Жить во что бы то ни стало!.."» (Так, так! вот потому-то, вероятно, так и усилились в наше время самоубийства в классе интеллигентном.) Уверяю почтенного г-на Энпе и подобных ему, что этот «чугун» обращается, когда приходит срок, в пух перед иной идеей, сколь бы ни казалась она ничтожною вначале господам «чугунных понятий». Для меня же лично, одно из самых ужасных опасений за наше будущее, и даже за ближайшее будущее, состоит именно в том, что, на мой взгляд, в весьма уже, в слишком уже большой части интеллигентного слоя русского по какому-то особому, странному... ну хоть предопределению всё более и более и с чрезвычайною прогрессивною быстротою укореняется совершенное неверие в свою душу и в ее бессмертие. И мало того, что это неверие укореняется убеждением (убеждений у нас еще очень мало в чем бы то ни было), но укореняется и повсеместным, странным каким-то индифферентизмом к этой высшей идее человеческого существования, индифферентизмом, иногда даже насмешливым, бог знает откуда и по каким законам у нас водворяющимся, и не к одной этой идее, а и ко всему, что жизненно, к правде жизни, ко всему, что дает и питает жизнь, дает ей здоровье, уничтожает разложение и зловоние. Этот индифферентизм есть в наше время даже почти русская особенность сравнительно хотя бы с другими европейскими нациями. Он давно уже проник и в русское интеллигентное семейство и уже почти что разрушил его. Без высшей идеи не может существовать ни человек, ни нация. А высшая идея на земле лишь одна и именно — идея о бессмертии души человеческой, ибо все остальные «высшие» идеи жизни, которыми может быть жив человек, лишь из нее одной вытекают. В этом могут со мной спорить (то есть об этом именно единстве источника всего высшего на земле), но я пока в спор не вступаю и идею мою выставляю лишь голословно. Разом не объяснишь, а исподволь будет лучше. Впереди еще будет время.

Мой самоубийца есть именно страстный выразитель своей идеи, то есть необходимости самоубийства, а не индифферентный и не чугунный человек. Он действительно страдает и мучается, и, уж кажется, я это выразил ясно. Для него слишком очевидно, что ему жить нельзя, и – он слишком знает, что прав и что опровергнуть его невозможно. Перед ним неотразимо стоят самые высшие, самые первые вопросы: «Для чего жить, когда уже он сознал, что по-животному жить отвратительно, ненормально и недостаточно для человека? И что может в таком случае удержать его на земле?» На вопросы эти разрешения он получить не может и знает это, ибо хотя и сознал, что есть, как он выражается, «гармония целого», но я-то, говорит он, «ее не понимаю, понять никогда не в силах, а что не буду в ней сам участвовать, то это уж необходимо и само собою выходит». Вот эта-то ясность и докончила его. В чем же беда, в чем он ошибся? Беда единственно лишь в потере веры в бессмертие.

Но он сам горячо ищет (то есть искал, пока жил, и искал с страданием) примирения; он хотел найти его в «любви к человечеству»: «Не я, так человечество может быть счастливо и когда-нибудь достигнет гармонии. Эта мысль могла бы удержать меня на земле», — проговаривается он. И, уж конечно, это великодушная мысль, великодушная и страдальческая. Но неотразимое убеждение в том, что жизнь человечества в сущности такой же миг, как и его собственная, и что назавтра же по достижении «гармонии» (если только верить, что мечта эта достижима) человечество обратится в тот же нуль, как и он, силою косных законов природы, да еще после стольких страданий, вынесенных в достижении этой мечты, — эта мысль возмущает его дух окончательно, именно из-за любви к человечеству возмущает, оскорбляет его за всё человечество и — по закону отражения идеи — убивает в нем даже самую любовь к человечеству. Так точно видали не раз, как в семье, умирающей с голоду, отец или мать под конец, когда страдания детей их становились невыносимыми, начинали ненавидеть этих столь любимых ими доселе детей именно за невыносимость страданий их. Мало того, я утверждаю, что сознание своего совершенного бессилия помочь или принести хоть какую-нибудь пользу или облегчение страдающему человечеству, в то же время при полном вашем убеждении в этом страдании человечества, может даже обратить в сердце вашем любовь к человечеству в ненависть к нему. Господа чугунных идей, конечно, не поверят тому, да и не поймут этого вовсе: для них любовь к человечеству и счастье его — всё это так дешево, всё так удобно устроено, так давно дано и написано, что и думать об этом не стоит. Но я намерен насмешить их окончательно: я объявляю (опять-таки пока бездоказательно), что любовь к человечеству даже совсем немыслима, непонятна и совсем невозможна без совместной веры в бессмертие души человеческой. Те же, которые, отняв у человека веру в его бессмертие, хотят заменить эту веру, в смысле высшей цели жизни, «любовью к человечеству», те, говорю я, подымают руки на самих же себя; ибо вместо любви к человечеству насаждают в сердце потерявшего веру лишь зародыш ненависти к человечеству. Пусть пожмут плечами на такое утверждение мое мудрецы чугунных идей. Но мысль эта мудренее их мудрости, и я несомненно верую, что она станет когда-нибудь в человечестве аксиомой. Хотя опять-таки я и это выставляю пока лишь голословно.

Я даже утверждаю и осмеливаюсь высказать, что любовь к человечеству вообще есть, как идея, одна из самых непостижимых идей для человеческого ума. Именно как идея. Ее может оправдать лишь одно чувство. Но чувство-то возможно именно лишь при совместном убеждении в бессмертии души человеческой. (И опять голословно.)

В результате ясно, что самоубийство, при потере идеи о бессмертии, становится совершенною и неизбежною даже необходимостью для всякого человека, чуть-чуть поднявшегося в своем развитии над скотами. Напротив, бессмертие, обещая вечную жизнь, тем крепче связывает человека с землей. Тут, казалось бы, даже противоречие: если жизни так много, то есть кроме земной и бессмертная, то для чего бы так дорожить земною-то жизнью? А выходит именно напротив, ибо только с верой в свое бессмертие человек постигает всю разумную цель свою на земле. Без убеждения же в своем бессмертии связи человека с землей порываются, становятся тоньше, гнилее, а потеря высшего смысла жизни (ощущаемая хотя бы лишь в виде самой бессознательной тоски) несомненно ведет за собою самоубийство. Отсюда обратно и нравоучение моей октябрьской статьи: «Если убеждение в бессмертии так необходимо для бытия человеческого, то, стало быть, оно и есть нормальное состояние человечества, а коли так, то и самое бессмертие души человеческой существует несомненно». Словом, идея о бессмертии — это сама жизнь, живая жизнь, ее окончательная формула и главный источник истины и правильного сознания для человечества. Вот цель статьи, и я полагал, что ее невольно уяснит себе всякий, прочитавший ее.

Я могу укрыться от пограничных ситуаций, прерывая и забывая их. Я могу их стойко вынести, если перед их лицом в этом мире я делаю то, что возможно. Я могу выйти за их пределы, покидая наличное бытие, либо совершив абсолютный шаг, самоубийство, либо вступив в непосредственную связь с Богом. Религия дает нам возможность остаться в этом мире вместо того, чтобы покончить с собой, но она в конечном счете, то есть если не использовать ее для того, чтобы укрыться от пограничных ситуаций, вынуждает нас покинуть этот мир, оставаясь в мире, а именно, посредством аскетизма, бегства от мира и жизни вне мира, испытывая страдания в состоянии наличного бытия или действуя без всякого влечения к нему.

 

Самоубийство

 

Психиатры, обозначая самоубийство термином «суицид», относят тем самым этот поступок к сфере чистой объективности. Литераторы называют самоубийство «свободной смертью» и, наивно предполагая существование высшей человеческой возможности, в каждом случае представляют этот поступок в несколько розовом свете, а это опять-таки скрывает его истинный смысл. Только слово «самоубийство» с необходимостью требует, вместе с осознанием его объективности как факта, представить весь ужас заключенного в данном поступке вопроса. Первая часть этого слова «само» выражает свободу, которая уничтожает наличное бытие этой свободы (в то время как прилагательное «свободная» говорит слишком мало, если бы отношение к самому себе в этом слове считалось уже преодоленным). Вторая же часть слова «убийство» выражает активность, проявляющуюся в насилии по отношению к тому, кто решился на этот шаг в силу неразрешимых внутренних противоречий (тогда как слово «смерть» соответствовало бы чему-то, аналогичному пассивному участию).

Человек не может пассивно жить, но он не хочет и пассивно умереть. Он живет благодаря активности и только посредством активности он может покончить с жизнью. Наше наличное бытие в том виде, в каком оно существует, девает невозможным пассивное участие в том случае, если мы этого желаем. Чистая пассивность существует только в естественной смерти, вызванной болезнью или насильственными действиями извне. Такова наша ситуация.

Самоубийство — это единственное действие, которое освобождает нас от всякой дальнейшей деятельности. Смерть, являющаяся для подлинного существования (Existenz) главной пограничной ситуацией, это событие, которое само приходит и которое не зовут. Только человек после того, как он узнает о смерти, стоит перед возможностью самоубийства. Он может не только сознательно рисковать жизнью, но решать, хочет ли он жить или нет. Смерть относиться к сфере его свободы.

1.Самоубийство как факт

Поступок, который как таковой не является с необходимостью необусловленным, будучи предметом статистического и специального исследования, никогда не может быть признан необусловленным с точки зрения психологических теорий. Только на границе предметного познания, использующего эмпирические методы исследования, самоубийство всплывает в качестве философской проблемы.

Исследования частоты случаев самоубийств показывают, что в Европе среди германских семей случаи самоубийств более часты, чем среди представителей других народов. Согласно этим данным, больше всего самоубийств в Дании. В Германии же в северных провинциях их число больше, чем в южных. С возрастом частота самоубийств увеличивается и становится наибольшей в возрасте 60-70 лет. Затем она снова падает. Статистика также свидетельствует, что пик самоубийств приходится на май-июнь и что в протестантских странах они совершаются чаще, чем в католических.

Эти и другие цифры, точные данные которых можно найти в статистических исследованиях, касающихся вопросов нравственности, ничего не говорят о душевном состоянии человека. Они не дают никакого закона, которому мог бы подчиниться индивидуум. Эти статистические закономерности только в случае больших обобщений дают представление об общем психологическом типе народов, возрасте и поле самоубийц. Они также указывают на те причины, которые, наряду с другими факторами, влияют, но не определяют характер самоубийства в каждом отдельном случае.

Лишь со стороны, кажется, будто статистика указанных побудительных мотивов более глубоко проникает в психологические аспекты проблемы. Она раскрывает определенные закономерности на основе анализа процентного соотношения числа самоубийств, совершенных вследствие пресыщения жизнью, телесных страданий, пристрастий и порочных наклонностей (в том числе морфинизма и алкоголизма), а также вследствие печали и горя, раскаяния и страха перед наказанием, гнева и ссоры. Однако эти закономерности, пожалуй, скорее выражают типичные оценки события со стороны близких родственников покойного и полицейских, чем действительного психологического состояния самоубийств. Кто однажды пережил самоубийство близкого для него человека, тот, если он человеколюбив и хоть немного одарен прозорливостью, на собственном опыте убедится, что это событие нельзя понять на основе одного-единственного побудительного мотива. В конечном счете всегда остается какая-то тайна. Но из-за этого нельзя прекращать усилий, направленных на то, чтобы понять то, что можно установить и узнать эмпирически.

Самым простым кажется предположить душевную болезнь. Некоторые доходят до того, что каждого самоубийцу объявляют душевнобольным. В этом случае исчезает вопрос о мотивах. Решение проблемы самоубийства лежит за пределами здравого смысла. Однако это не так.

Существуют душевные заболевания в собственном смысле этого слова, которые начинаются в определенный момент времени и закономерное протекание которых либо сопровождается прогрессом болезни, либо ведет к исцелению. Для здорового человека, выступающего в роли наблюдателя, а при исцелении и для считавшихся больными пациентов эти болезни представляются чем-то чуждым. Критически настроенный специалист может с достаточной достоверностью установить такого рода душевные заболевания по их специфическим симптомам. На основе статистических данных можно сделать вывод, что в настоящее время в Германии примерно только одна треть самоубийств совершается душевнобольными. Но и для этой трети не снимается вопрос о доступных для понимания мотивах поведения. Самоубийство не является следствием душевной

болезни в том смысле, в каком лихорадка является следствием инфекции. Возможно, здесь влияние оказал совершенно непонятный биологический фактор болезни. Однако только душевные факторы, возникшие на почве болезни, ведут к самоубийству у некоторых, но не у всех больных. В состоянии меланхолии невыносимое чувство страха непосредственно ведет к самоубийству, которое к тому же может быть осторожно подготовлено. В состоянии слабоумия поражает инстинктивное стремление человека к самоубийству, особенно вследствие использования разных необычных средств. Если здесь в одном случае может показаться достаточным указание на психотическую зависимость (psychtische Kausalitdt), то в другом случае душевнобольной способен отреагировать на свое заболевание путем обращения к бытию собственного Я, которое защищает себя в акте самоубийства.

Среди двух третей самоубийц, которые не являются душевнобольными, имеется очень большое число людей с отклонениями от нормы. Однако это не означает, что самоубийство можно было бы понять на основе этих отклонений от нормы. Напротив. Эти отклонения от нормы психического и невротического характера фиксируются так часто, что отсутствует какая-либо четкая граница между ними и изменениями в рамках нормы. Они еще в меньшей мере, чем душевная болезнь, мешают анализу разумных мотивов совершения самоубийства.

Ни душевная болезнь, ни психопатия не означают выхода за пределы смысла. Они являются только особыми каузальными условиями для экзистенции в действительном наличном бытии, подобно тому, как мы в каждый момент жизни обладаем наличным бытием только благодаря такого рода нормальным, но не доступным нашему пониманию условиям (к числу которых относятся жизненная сила нашего тела, воздух и питание). Правда, данные психопатологии дают нам эмпирическое знание относительно причин, действующих чаще всего неопределенным образом. Однако, если их используют для анализа вполне определенного случая, то они никогда полностью не раскрывают человека как существо, обладающее подлинным бытием (Existenz). Это подлинное бытие, поскольку оно вообще проявляется и наличном бытии, хотя и обусловлено в этом своем проявлении, но не обусловлено этими реальными факторами. Всякое эмпирическое знание о человеке, оказавшемся на границе своих возможностей, требует постановки вопроса о подлинном бытии в возможной или действительной коммуникации.

2. Вопрос о необусловленном

Если мы, не ссылаясь на частные примеры, спрашиваем о разумных мотивах поведения, то мы вступаем в иную сферу. Разумное в качестве мыслимого является только проектом некоторой возможности, но никогда не является в полной мере реальностью. В любой момент оно действительно только вместе с тем, что нельзя понять: нельзя понять не только причины наличного бытия души, но и необусловленность экзистенции, которая выражается в том, что можно понять, но является свободным первоисточником, который как таковой остается тайной для всякого понимания. Отдельно взятый случай самоубийства как необусловленное действие нельзя понять на основе общего каузального закона или некоторого идеального типа в силу абсолютной уникальности реализующейся в нем экзистенции.

Таким образом, акт самоубийства может быть познан, исходя из его оснований только в его обусловленности, а не как необусловленное действие. Но поскольку он может быть свободным действием экзистенции в пограничной ситуации, то он открыт для возможной экзистенции, ее вопроса, ее любви и ее страха. Поэтому он является предметом этической и религиозной оценки, либо отвергается, либо допускается или даже требуется. Необусловленный первоисточник самоубийства остается невыразимой в коммуникации тайной одинокой личности. Если самоубийцы оставляют после себя признания о мотивах своего поступка, то все же остается вопрос, понимал ли он самого себя. Мы нигде не сможем услышать голос необусловленного источника, принявшего решение. Можно только реконструировать возможные мотивы поведения самоубийцы, руководствуясь целью не понять, а, выходя за пределы возможностей всякого понимания, высветить необусловленность в ее первоисточнике.

В некоторый момент кажется, что конструкция делает понятным самоубийство, но только для того, чтобы затем еще решительнее потерпеть крушение, столкнувшись с его непостижимостью.

Экзистенция, находясь в состоянии пограничной ситуации, ставит под сомнение смысл и содержание всякого наличного бытия. Она говорит себе: «Все преходяще; что мне радости жизни, если все гибнет! Вина неизбежна. В конечном счете, повсюду наличное бытие — это нищета и горе. Всякая гармония является обманом. Нельзя узнать ничего существенного. Мир не дает никакого ответа относительно того, что мне следовало бы знать, чтобы правильно жить. Я не был согласен с тем, что я хочу эту жизнь, и не способен ничего увидеть, что могло бы меня заставить сказать этой жизни «Да». Я удивляюсь только тому, что большинство людей живет беспечно в свое удовольствие, подобно курам в саду, которых завтра зарежут. Для того, кто так рассуждает, единственный смысл заключается в том, чтобы совершенно сознательно, не поддаваясь превратностям момента или возникающим аффектам, перевести это отрицание жизни из области мышления в сферу действия. Определенная конечная ситуация становится только поводом, но она не является источником принятого решения. Отрицающая ее свобода, хотя и не может иметь основания в этом мире, но, уничтожая саму себя, она может оставить определенную частицу своей субстанции. Для себя самой она является чем-то большим, нежели ничтожность этого бытия. Она спасает свой суверенитет, говоря «нет» своему экзистенциальному самосознанию.

Однако эта конструкция здесь рушится: причиной самоубийства здесь была несубстанциальность всего. Но акт свободы, выраженный с предельной ясностью, в самом начале своего существования должен был бы привести к осознанию субстанции. В этот момент мы касаемся края пропасти и неожиданно снова приходим к утверждению наличного бытия как пространства, в котором осуществляется только что начавшийся опыт. Правда, тот, кто, сохраняя тайну необусловленности, принял решение, не может повернуть назад, ибо он должен был бы сказать: поскольку я принял решение, я не могу остановиться; ибо решительность составляет смысл жизни. Но я удостоверяюсь и существовании субстанции благодаря тому, что я воспринял границы этого решения как возможность и не сомневался в том, что покончить с жизнью выше моих сил. Так как только мир является для нас тем местом, где экзистенция предстает в своей действительности, то в тот момент, когда субстанция осознает себя как таковую, у нее возникает желание развернуться в этом мире. Таким образом, эта конструкция, доведенная до своего логического конца, как раз не позволяет осуществиться самоубийству. Если оно тем не менее совершилось, то такого рода конструкция не дает нам никакого понимания этого факта. Если бы я продолжал конструирование, то для того, чтобы понять фактически совершившееся самоубийство, я должен был бы признать неясность в некотором конфликте, приведшем к самоубийству, которое к тому же перестает быть необусловленным действием. Или мне следует покинуть путь такого рода конструирования: позитивную близость к небытию в его трансцендентном осуществлении как первоисточнике необусловленности можно было бы, правда, признать, но нельзя было бы понять. С судьбой конфликта меня связывает сострадание и боль, возможно, из-за того, что была упущена возможность решения. Однако меня охватывает ужас перед лицом этой трансцендентной реализации в небытии. В рационально организованном мире не дает покоя вопрос: «Является ли такая реализация истинной?»

Никто не может привести случай, который доказывал бы правильность этой конструкции. Ведь эмпирически действительным всегда является только внешнее, которое, в свою очередь, должно иметь основания вне себя. Так как экзистенция воспринимается исходя из возможной экзистенции, то такая конструкция свободы может быть принята только как негативность, а возможность трансцендентой реализации в небытие только ошибочно может быть принята за знание. Как таковое оно стало бы опасным для имеющих место реальных конфликтов, в которых подобная философия по совершенно другим мотивам могла бы служить для не обладающего ясным сознанием самоубийцы в качестве внешней стороны его сознания, вводящего самого себя в заблуждение.

Свобода отрицательного в этой конструкции принимает в качестве возможности много образов: в случае обладания бедной субстанцией самобытия (Selbstsein) и чрезвычайно большой одаренностью человек может так много пережить, понять и осознать, что в качестве самого себя он, при всей полн



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2016-06-26; просмотров: 181; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 3.138.37.43 (0.023 с.)