Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Часть третья. Пустые хлопоты



 

 

Он никогда не был в командировках, но ему казалось, будто вернулся из такой вот поездки по делам. То, что отодвинулось, выпало из жизни, потому что он занят другим, находясь в ином месте, возвращалось назад, вновь становилось важным. Училищные мастерские, Васильич и Иваныч, спорщики и учителя, оба Петька, шелкопряд Серега, мягко извивающийся, как и в самом деле какая-то гусеница, – все это вернулось на свои места, удивительным образом вновь заполнив пространство жизни и отодвинув за кулисы то и тех, кто заслонял горизонт неделю назад.

О том, что было прежде, напоминал лишь отмытый и надраенный «мерин», стоящий в углу, да ключи от него, тяжелящие карман. Все другое, и впрямь ровно какой-то мелькнувший морок, спряталось в тень, исчезло, пропало.

Валентин не появлялся, амбалы не возникали. Никаких разговоров про убийство до Кольчи не доходило. Пару раз он даже заночевал в общаге, и – ничего, никаких последствий: ни хороших, ни дурных.

Квартира с подушечками по-прежнему не влекла его, хотя и не страшила. А думать о ней, как о своей, просто не получалось: для этого требовались еще какие-то – и неизвестно, чьи – усилия. Да требовались ли? Кольча мало чего понимал пока, но всерьез про квартиру не верил. Это его как бы и не касалось. Но раз так надо хозяину – пусть.

Интернатовская анестезия – так называется нечувствительность к боли, достигаемая уколами, таблетками или даже вдыханием специального газа во время операций, – действовала безотказно. Кольча ловил себя на повторяющейся мысли, что смерть Антона его совершенно не напугала. А ведь это была не просто смерть – убийство. И раскинь мозгами, любому станет не по себе. Во-первых, какое-то странное нападение, во-вторых, могли уложить и Андрюху, а в-третьих, убить всех троих, включая Топорика.

Но Кольча каким-то образом не углублялся в предположения. Второе и третье, конечно, приходило в голову, но не страшило, вот в чем дело. И даже, честно сказать, не очень-то волновался он, когда гнал «Мерседес» с хрипящим Антоном. Да и хрип этот его не перепугал, потому что все вокруг было почему-то очень обыкновенным.

Небо не озарялось красным цветом ужаса, движок машины не сотрясался от напряжения, руки Топорика не дрожали от неуверенности.

Все было именно обыкновенно, обычно, просто. Может быть, этому помог еще и Андрей, выпустивший Кольчу из машины, и он многого так и не увидел? В общем, он не испугался.

Этому, наверное, помогало спокойствие окружающих. Жизнь вокруг продолжалась обычным ходом, в котором Топорик опять разглядел мелочи, как бы отодвинутые на задний план.

Среди этих мелочей были приятные. В группе Кольча снова выделялся среди других, однако теперь его побаивались, а не просто сторонились. Топорик замечал это и раньше, но, занятый работой, как-то не очень обратил внимание на перемену отношения. Теперь эта перемена была устойчивой, основательной, и даже щука по имени Серега тщательно обходила стороной ерша Топорова, опасного острыми плавниками. Зато тиранила карасей, среди которых тут же оказались оба Петьки.

Кольча как-то пропустил эти изменения. Конечно, причина тому была уважительная, он же почти не ночевал в общаге, а когда, нарушив волю хозяина, переночевал и раз, и другой, понял, что Петька-широкий и Петька-узкий ходят у Сереги в самых настоящих шестерках. Непривыкший возмущаться явно, он промолчал поначалу и в этот раз, сперва решив обойти острый угол: Петьки ему не были любы своим крестьянским жлобством.

Но Дубина Серега издевался над ними слишком откровенно. Вечером они накрывали ему стол – тот требовал еще и пивка. Власть над Кольчей ускользнула от него, и он полонил Петек.

Заночевав в общаге первый раз после убийства Антона, Топорик просто отфиксировал новые правила их комнаты. Во второй раз, опять промолчав, он возмутился в душе, а наутро, в какую-то из перемен, подошел к Петрухам, курившим на лестнице. Встретили они его приближение понурыми, потухшими взглядами, и Кольча вспомнил себя – совсем недавнего, когда Серега издевался над ним, но помощи от Петек, к примеру, он так и не дождался. Наоборот, дождался их ухмылок, их раболепства перед сильным. Теперь авторитет сменился. Им стал худой Кольча, а могутный Серега заискивал перед ним. И, ясное дело, Топорик, за спиной у которого здоровые мужики в кожаных одеждах, может припомнить недобрые подначки.

Кольча покурил с парнями, а потом предложил им сыграть в старинную интернатскую игру. Они лыбились, слушая, но боялись. Сейчас Кольча здесь, а завтра его не будет, и они останутся один на один с Дубиной. Да еще в одной комнате. Но Кольче невмоготу просто стало: хотелось свалить Серегу с хлипкого пьедестала, который он сам себе и воздвиг, надеясь только на слабость других. Ведь это первый признак трусости. Впрочем, трусость и так перла из него, не таясь.

На следующем перерыве тощий Петька все же рискнул, зашел Сереге за спину, пока Кольча разговаривал с ним о какой-то ерунде. Присел. Требовалось слабенькое усилие, чтобы толкнуть бревно в грудь. Топорик сделал это, и парень перевернулся. Он тут же вскочил, разъяренный, и полетел на Топорика. Забыл и про трусость. Кольча присел, спружинил ногами, бревно приподнялось, падая снова, и с грохотом долбанулось на пол.

Не узнавая себя, Кольча сел ему на загривок, приподнял обеими руками голову за подбородок и спросил равнодушно:

– Ты знаешь, где основание черепа?

Тот мычал и колотился всем телом, но сбросить Кольчу не мог. Топорик наклонился к нему поближе и сказал:

– Одно несильное движение вбок, и тебя нет.

Серега промямлил:

– Отпусти! Отпусти!

В словах звучал страх.

Кольча встал с его шеи, отошел в сторону. Их окружила вся группа, и Топорик увидел испуганные глаза. Пай-мальчиков здесь не было, они на слесарей не учатся, но и эти смотрели сейчас без одобрения и радости – видать, у Топорика вышло все слишком уж всерьез. Что и требовалось.

Серега в тот же день перебрался в другую комнату общаги и там вел себя, по сведениям, поступавшим от обоих Петек, тишайшим образом.

Но Кольча чувствовал себя отвратно. Казалось бы, интернатским извинительно все, но такое случилось с ним впервой. Никогда никого не притеснял он так всерьез, как этого Серегу. Может, независимо от самого, вылилась в это показательное нападение обида за унижение, которому его самого подвергал Серега? Может быть. Все извинительные оправдания были разложены по полочкам в голове Топорика, а на душе была тоска. Ведь давно переменились их отношения, страх и трусость давили Серегу, а у Топорика собственной силы не прибавилось, ведь боялись не его, а взрослых мужиков за спиной. Выходит, Кольча употребил во зло страх, вызываемый другими…

Оба Петра – широкий и узкий – просто унижались теперь перед ним, приглашали на ужин, обещали, что купят и пиво, и водку, и чем больше они заискивали, тем тошнее Кольче становился он сам, тем больше жалел он трусливого Серегу.

Среди своих бесчувствований неожиданно он услышал неправду.

Неправда эта получалась стыдной.

Было бы справедливо, если он стал вдруг виноват перед хорошим человеком, а Серегу хорошим признать было нельзя. И вот он стыдился, что наказал дурня и дубину.

Смутно у Кольчи на душе, смутно в голове. Все-таки он еще не привык к уравнениям, где все неправда и дрянь…

 

 

Валентайн вернулся в жизнь Топорика недели через полторы совершенно странным образом. После занятий в мастерской, слегка отмывшись, Кольча отправился в квартиру с подушечками и застал дверь приоткрытой, мебель переставленной, а подушечки сваленными в угол. Хозяйничала тут, к удивлению, парикмахерша Зинаида. Одетая в длинный домашний халат, она протирала мелкие предметы на туалетном столике, переговариваясь с двумя мужиками неопределенного возраста. Те переделывали пол в том месте, где раньше стояла кровать, и Кольча сразу понял, в чем дело. Хотя блестящих чемоданов не было, мастера делали в полу углубления для них, отбили целые кучи бетона, а сверху все это должно было прикрываться плахами с наколоченным на них паркетом.

Все при этом делали вид, будто им нет дела до смысла работы, переговаривались о ерунде, Зинаида, увидев Кольчу, ничуть не удивилась, а заставила его таскать ведрами в мусорный бак, стоявший во дворе, строительные отходы.

Мастера работу уже заканчивали, прилаживали плахи в пол, подстругивали низ, чтобы паркет ложился заподлицо, без выступов, а закончив, помогли Топорику таскать ведра. Работа пошла ходче, но парикмахерша не торопилась, ждала, когда дело закончат, потом щедро рассчиталась с мужиками, похоже, так щедро, что они выкатились задами, кланяясь Зинаиде и без конца называя ее хозяйкой.

Она и вела себя как хозяйка, велела вернуть на место кровать, указывала, на сколько и куда ее подвигать, уверенно взбивала подушки и подушечки. Вообще чувствовала себя словно дома. Кольча подумал, что, наверное, хозяин купил эту квартиру у нее. Впрочем, никаких доказательств не было, кроме уверенного поведения парикмахерши.

Так же уверенно она открыла шкаф, стоящий у окна, куда Топорик даже не заглядывал, достала оттуда чистое полотенце, трусы, майку, снесла все это в ванную и пустила воду, кивнув Кольче с улыбкой:

– Давай отмывайся.

Он зашел в ванную и увидел, что вода голубая и пенистая. Хотел поначалу спросить Зинаиду, чего она тут намешала, но постеснялся: все-таки парикмахерша должна знать толк.

Кольча разделся, залез в воду, опустился в нее, ощутив резкий душистый запах. Вода ходила, переливалась, он опустился по самое горло и вспомнил, как Валентайн привел его подстригаться к Зинаиде, и та навела настоящий марафет, сделала классный пробор, закрепила его лаком, а у самой под халатом просвечивали соски.

Топорик прикрыл глаза и неожиданно улыбнулся-то ли от приятного, ласкающего запаха душистой и пенистой воды, от тепла, проникающего во все частицы тела, то ли от давнего видения, взволновавшего его, может быть, больше, чем убийство Антона.

Топорик подумал про амбала. Как-то не по-людски получалось. Человека убили, а Кольчу будто отодвинули от всего. Он даже не знал, где его похоронили и кто был на похоронах. А что вообще он знал про Антона, которого хозяин звал Антониони, по имени какого-то итальянского режиссера? Ровным счетом ничего. Амбал и амбал. Как все остальные. У каждого из них что-то есть, какая-то другая жизнь – без кожаных пиджаков. Наверное, есть и родители, а у кого-то жены и дети, Валентин об этом упоминал. Но Топорик никогда не встречал ни этих жен, ни детей, будто их и не существовало, будто разговоры про них – мельком, неохотные упоминания – касались чего-то ненастоящего, каких-то воспоминаний. Антон же вообще никого не припоминал. Неслышно появлялся, незаметно исчезал. Говорил очень мало, пожалуй, ни одной связной фразы, ни одного длинного предложения. А умер так, точно исчез куда-то по делу и должен вот-вот появиться снова.

Кольча набрал побольше воздуха, ушел под воду с головой, вытерпел, сколько смог, поднялся над водой. Подумал, что ведь и сам такой же. Ничего не знал про Антона, а что Антон знал про него? Что знали еще про него, Топорика, остальные амбалы? Интернатовский? Песни поет? Машину водить научился, хотя еще малолетка? Выделяет его Валентин?

Его будто ударило: а может, потому и выделяет, что он Никто. Пусть даже в этом слове запрятано начало его имени и фамилии, на самом-то деле он и правда никто. Как тот же Антон. Исчез, умер, его схоронили, и все.

Все ли? Про Антона ему неизвестно – может, все-таки у него есть кто-то близкий, а он, Топорик? Выпади ему Антонова доля, кто его станет искать? Интернат? Так он же ушел из него. Училище? Директор – ни рыба ни мясо. Учителя – Васильич и Иваныч? Ну, напишут какое-нибудь заявление в милицию, и все. Кто искать станет? Настаивать, плакать, куда-нибудь жаловаться?

Топорик сидел в голубой душистой воде, прикрытой стеклянной пеной, тело его было расслаблено, разогрето, но что-то другое, непонятное, бросало в жар. Он напрягся, сидел точно окостеневший, докопавшись до горькой истины.

Зинаида вошла без стука, неслышно, впрочем, может быть, все это Кольча пропустил, подавленный своей догадкой. Он увидел ее руки, держащие губку, дернулся, но вскакивать было глупо, он промычал, возражая, но парикмахерша уже терла ему лопатки, сильной рукой наклоняя шею к самой воде.

– Не боись, – приговаривала она, прихохатывая, – кончилась худая жись!

Потом намылила ему голову – ловкими, парикмахерскими какими-то движениями, заметила, что он давно к ней не заходил, не подстригался, а если, мол, уж признаешь фасон, его надо выдерживать не от случая к случаю, а постоянно.

Зинаида отвернулась к умывальнику, до локтя обмывая свои руки, обернулась к Кольче:

– Да не бойся – ты же весь в пене.

Она исчезла, и только тогда Топорик выдохнул, расслабился, помотал головой. Потер вяло губкой грудь, встал, ополоснулся.

Долго не решался выйти из ванной – как он на нее посмотрит, что скажет? А может, она уже ушла – это было бы лучше всего. Вообще присутствие парикмахерши казалось непонятным. Что уж, Валентин, мужика нанять не мог, чтобы организовать эти работы? Ему поручить?

Видать, не мог. С этой, не самой крутой, мыслью Кольча разгреб волосы перед зеркалом и вышел в коридорчик. В комнате горел приглушенный свет, а на кухне сиял вовсю, и он двинулся туда.

Зинаида была все в том же халате, длиннополом, прикрывавшем ноги, но причесанная, принакрашенная. Она сидела у стенки за небольшим, ярко-красного цвета столом с тарелками и тарелочками, наполненными разной снедью. Дрожали, искрились две наполненные белым рюмки.

– Перекусим? – спросила парикмахерша, поднимая рюмку.

Кольча ухватился за идею, спасаясь от этой ванны, от того, что она мылила ему спину и голову, без всяких, конечно, просьб и разрешений – едва чокнулся и глотнул.

Лишь прикасаясь к еде, они выпили по второй и третьей. Только тут, как показалось Кольче, что-то в нем стало притормаживать, останавливаться. Он внимательно поглядел на парикмахершу и установил, что она не глядит на него, смотрит в тарелку, зато под халатом у нее опять ничего нет, а отворачивается она нарочно, чтобы он, не смущаясь, мог рассмотреть ее повнимательнее.

Волосы белые, чистые, как и кожа, и вообще она производила впечатление опрятного, следящего за собой существа, а грудь, слегка обнаженная, натягивающая халат, и вовсе бела. Кольча заполыхал откуда-то изнутри, хотел о чем-нибудь заговорить, но ничего у него не получилось, только вырвалась хриплая убогость:

– Еще по рюмочке?

– Не свалишься? – покровительственно, очень уверенным, знающим голосом спросила Зинаида, по-прежнему не поднимая на него взгляда.

– Не-а! – храбро ответил Топорик, чувствуя, что на самом-то деле красный стол с тарелочками, буфет, газовая плита, да и сама дебелая Зинаида начинают какое-то плавное кружение.

Они выпили, Кольча взял кружок мягкой колбасы, начал ее обкусывать, потщательнее разглядывая парикмахершу.

Была она старуха для него-то, для его пятнадцати лет! Лет на двадцать старше, наверное. А может, на двадцать пять. Но все ее было при ней. А он не знал, что ему делать, как себя вести.

Парикмахерша оторвала взгляд от стола, поглядела на Кольчу. Она не смотрела, а рассматривала его, чему-то слегка усмехаясь. И ему делалось жарко от этого взгляда. Он будто погружался в какую-то сладкую тьму.

– Ну что, – спросила парикмахерша уверенно-спокойным голосом. – Ты хоть пробовал? Девочек-то?

Кольча опять полыхнул внутренним жаром. Набирался духу, раздумывая, как должен ответить на такое. Наконец, выбрал правду. Мотнул головой.

– Оно и видно, – констатировала Зинаида. Все же не отрывала своих темных глаз от Топорика. Будто о чем-то думала. Произнесла:

– Все мальчики лишают невинности девочек. А давай-ка невинности лишу тебя я.

И засмеялась. Потом медленно встала с табуретки, взяла Кольчу за руку и повела его в комнату. Кровать с подушечками была разобрана, Зинаида подвела Кольчу к ней и дернула поясок своего халата.

Комната и без того кружилась в его глазах, а тут завертелась еще быстрее.

 

 

Валентин объявился вечером следующего дня.

Когда утром Кольча проснулся, он оказался один, хотя не было еще и пяти. Обошел квартиру, но никаких признаков, что здесь присутствовала женщина, не обнаружил. Никакого халата, тюбика губной помады или хотя бы тонкой резинки, которой затягивают волосы. Будто парикмахерша Зинаида привиделась ему. Серый день тянулся медленно и скучно, Кольчу всю дорогу клонило в сон, и после занятий он не пошел в мастерскую, а отправился домой. Прибрался как мог и улегся полежать.

Проснулся он под вечер, от включенного света, опять над ним стоял Валентин. Вновь разглядывал его. Когда Топорик встрепенулся, улыбнулся, махнул рукой:

– Давай, давай, – ухмыльнулся, – набирайся сил.

Потом сделал паузу и спросил:

– Какой подарочек я тебе подкинул! А?

– Какой? – спросил, вставая, Топорик.

– Ну ты даешь! Не понял, что ли, цуцик? Да Зинаиду! Надо же тебе когда-нибудь разговеться?

Кольча опять почувствовал жар, который разливается изнутри.

– Да не красней ты, тоже мне! – засмеялся Валентин. – А подарок запомни. Глядь, и меня не забудешь.

Он больше не разглядывал Кольчу, повернулся, взял стоящие у порога металлические чемоданы, было видно, что они тяжелы, пронес в комнату. Потом откатил железную, с подушечками, кровать. Топорик помогал ему снимать крышки с тайника, вкладывать туда серебристые чемоданы. Когда пол выровняли снова, Валентин взглядом велел сесть на диван. Сам устроился в кресле напротив. Дал закурить «Пэл Мэлл», затянулся сам.

– Ну вот, теперь, – сказал, – за груз ты уже отвечаешь. Завтра сделаем новые замки. Ключей всего два. Один у тебя. Носи его на шее. Вот на этом. – И он протянул Кольче плотную металлическую цепочку.

Помолчали, Топорик опять ничего не спросил, зная, если что надо, хозяин растолкует.

– Ну ладно, раз ты такой нелюбопытный – слушай!

Валентин был без фиксы, смотрел внимательно, немного грустно.

– Правило первое – не старайся все узнать. По-настоящему все знаю я один, поэтому мне тяжелее других. Когда чего-то не знаешь, это неизвестное ничем не выбьешь, понял?

Кольча кивнул. Жар с него схлынул, но он был подавлен словами Валентина про подарок. Женщина может быть преподнесена в подарок. Для употребления. На время. Вот это да…

Они в интернате немало всякой грязи всосали – маленькие пылесосы. И выражаться умели, как отпетые алкаши. И прошлая, детская жизнь обучила многих не ахать и не охать при самом что ни на есть человеческом злодействе – сами они были детьми зла. Но про такое – подарить женщину – Топорик не слыхивал.

А Валентин и не сомневался, что вгонит пацана в шок своим признанием. Вглядывался в него волчьим взглядом, усматривал слабину, высчитывал, куда надо погнать волчонка. Нет, не зайчишку, которого гонят играючи, чтобы, запугав вконец, одним легким жимом челюсти придушить, подкинуть, уже дохлого, разок-другой вверх, взгоняя еще текущую, но останавливающуюся кровь, и рвануть на куски, а волчонка – своего детеныша, может, воспитанника, словом, существа общей стаи, которое должно робеть перед старшим, но быть отважным в делах с тварями иной породы, знать опасность и обходить ее без всяких знаков и звуков, идти вторым, третьим, вслед за матерым, за опытным и старшим, запоминая ухватки стаи, ее нравы и законы.

Валентин, как умелый и сильный зверь, с любовью, успокоением, даже нежностью глядел на своего молодого выкормыша, который был сбит с толку, а это самое подходящее состояние, чтобы пройти с ходу несколько сложных препятствий. продвинуться вперед в непростом образовании, потому что когда молодой сбит с толку и думает о другом, ему легче дается новый риск, новая опасность, которые он будет одолевать, не думая о них.

– Варианты таковы, – медленно, будто вбивая колун в податливое, но все-таки твердое дерево, говорил Валентин. – Первый. Нас растопчут. Повторяю, я тебе это говорил – ты будешь последний, о ком вспомнят. Появится небольшой, но люфт. За это время достанешь тачку и чемоданы перепрячешь. Второй. Бунт на корабле. Маловероятно, но я займусь всем сам. Самый хреновый – меня устранят неожиданно. Тогда все переходит тебе. Дело в том, чтобы грамотно смотаться. А потом провести разборку и заплатить за найм киллеров. Это непросто. Требует обучения. Ты освоишь.

Топорик молчал, слушая, запоминая, говоря себе, что вспомнит потом все эти наставления, переберет по фразе, по словечку, вызубрит назубок.

– Все, что останется, заберешь себе. Это не общак, понимаешь? – говорил хозяин. – Это мое. Ну а если все обойдется, всплывем в других водах. Поступишь на юрфак или экономический. Станешь управляющим чего-нибудь.

– Чего? – спросил Кольча.

– Да хоть чего – от магазина до стройки, банка, фирмы. Тебе нельзя пропадать. Иначе – кранты. Борись, парень, учись, пока я живой. Плыви!

Он замолчал, снова закурил. Продолжил:

– И не бойся. На дело больше не пущу. Назначаю запасником. Антон умер не за так. Трое уже пострадали. В профилактических, правда, целях. Это иногородние… Но заказчик ходит рядом, мы его раскопаем. Кто-то хочет кусочек нашего округа, пока мы в городе не одни.

Топорик слушал Валентина не в половину, а в оба уха. «Трое пострадали», – сказал он. Убили, что ли, троих? Хозяин всегда слышал незаданные вопросы – и впрямь волчье чутье.

– Не боись, – усмехнулся, – мы за так мокроту не разводим. Есть и другие кары для виновных. А расплатится по полной заказчик. И исполнитель.

Валентин встал, походил по комнате, вдруг спросил:

– А ты не хочешь мамку-то поискать?

– Чью? – спросил.

– Да твою!

Топорик тряхнул головой, что-то много всего на него наваливалось за какие-то двадцать четыре часа.

– Зачем? – спросил он сперва и, не дождавшись ответа, сказал: – Нет!

– Давай, давай! – ухмылялся Валентин. – Я знаю одно местечко. Прокатимся. Ну нет, так нет, ничего страшного.

Он вытащил вяло противящегося Кольчу сперва с дивана, потом на улицу, сел за руль «Вольво».

Весна летела над землей, ускоряла свой ход дребезжащими золотыми ручьями, птичьим граем, теплыми вздохами ветра. Ей не было дела до человеческих обид и печалей, до бедности и богатства, до верности и лжи – она несправедливо предназначалась всем – и в этом была заключена непонятная правда.

Почему всем – поровну? Почему тем, кому худо, хотя бы на самую малость не добавить солнечной ласки и сладкого вкуса тающего снега? Почему бы не отобрать у злодеев милостей природы? Пусть бы не кивали им приветливо набухшие, пушистые ветки вербы, не бил в глаза, не внушал чувство счастья дрожащий свет ручья…

Но – нет. Отчего-то всем равен, всем вдосталь приходится счастливый, внушающий надежду переворот природы.

 

 

Двухэтажный и когда-то, видать, симпатичный удлиненный дом с облупленной, палевого, теплого цвета штукатуркой стоял на краю города. К подъезду вела старая липовая аллея. Сейчас деревья чернели высокими и мощными колоннами, и где-то вверху голые ветви сплетались в некое подобие крыши, наверное, летом укрывающей прохожих от дождя.

«Вольво» вкатилось в этот древесный коридор, остановилось у подъезда, и, немного поколебавшись, Валентайн попросил Кольчу малость подождать.

Он пошел в дом, и только теперь Топорик обратил внимание на синюю с белыми буквами вывеску: «Городской дом ребенка». Сердце екнуло, но как-то нехотя, несильно, Кольча усмехнулся. Наивный человек этот Валентин. Да спроси его самого, и он пересказал бы слово в слово, что рассказал ему Георгий Иванович. «Топорова Мария Ивановна». И прочерк там, где пишутся сведения про отца. Искать отца не было смысла, а мать? Да ее просто нет. Если бы была, хоть самая последняя забулдыга, давно бы нашла, явилась во двор, как являются несчастные эти коротышки, полупьяные мамашки, от одного вида которых становится муторно.

И свидетельство о рождении теперь у Кольчи, а не в какой-нибудь канцелярии, как раньше, когда был несмышленым. Это кроме паспорта. А паспорт, понятное дело, главный документ, в нем, слава Богу ничего лишнего нет, никаких родителей. Вообще, зачем он вздумал сюда ехать, не спросив по-настоящему согласия Кольчи?

Он подумал минуту, потом решительно перебрался за руль, включил зажигание, развернул машину на узкой площадке и проехал к выходу из аллеи: пусть Валентин знает, как он ко всему относится. Снова пересел на пассажирское место, вздохнул.

Минут через десять дверь открылась, и шеф воскликнул:

– Ты чего?

– Ничего! – беззлобно ответил Топорик. Злоба уже истаяла, испарилась.

– А ну-ка, сдай машину назад, и давай зайдем. Есть что послушать.

– Я не хочу, – вскинулся было Кольча, но, увидев оловянные глаза Белобрысого, подчинился. Опять пересел за руль и отогнал машину к подъезду. Пока она шла, подвывая, Топорик вспомнил тетю Дашу, как повариха сказала возле своего скособоченного домишки: «А ты в Дом ребенка сходи». Он ведь так и не сходил. И вот его приволок Валентин.

Он вздохнул, подчиняясь хозяину, опять покоряясь чьей-то чужой воле. Всю жизнь так. Сначала жил по командам в интернате – подъем, отбой, строиться! – а теперь вот не по команде, а по чужому хотению. Разве он просил? Ему вовсе это не нужно…

Но движок выключил, вышел к шефу, двинулся в раскрытую дверь.

Где-то в глубине дома слышались детские голоса, плач или писк, не поймешь. Валентин вошел в одну из комнат, там сидела женщина, похожая на Зинаиду, только черная и немного старше. А так все сходилось: полная фигура, большая грудь, толстые ноги. Подкрашена по моде.

– Вы знаете, – заговорила она с ходу, продолжая, видно, прерванный диалог, – нам вообще-то это не рекомендуют, да и мы у себя ничего не храним, все передается дальше, в Детский дом, в интернат. У тебя что сохранилось, – спросила тетка, обращаясь к Кольче, – метрика, это ясно, а еще что?

– Ничего, – сказал он в смятении.

– А в метрике какая запись? Только мать? Как ее зовут? Фамилия?

Кольча сказал. Она задумалась.

– На вымышленное имя не похоже. Я здесь недавно, надо ветеранов порасспрашивать, может, помнят… Вообще-то бывает так, – и только теперь предложила: – Да вы садитесь.

Они уселись на стульях возле стенки, и Топорик разглядел комнату. В шкафах неплохие игрушки, сразу видно, иностранного производства – новенькие, детьми не захватанные. На стенах – разноцветные календари и плакаты. Отдельный низенький столик – цветы в хрустальной вазе, еще столик с расписным самоваром и целой горой конфетных коробок. За спиной у детской начальницы негромко погуживал финский холодильник «Розенлев», а на окнах колыхались розовые занавески из красивой ткани. Неплохо тут было, очень недурственно, да и директриса, или как ее там, при внимательном рассмотрении будто в театр собралась: платье, гренадерскую грудь не скрывающее, состояло из мелких черных кружавчиков, явно недешевого происхождения, пальцы обеих рук были усеяны кольцами.

Словно цыганка, подумал Кольча, и сразу себя оспорил: у цыганок колечки недорогие, тонкие, а тут широкие, с каменьями. Откуда такое? Их директор, Георгий Иванович, годами ходил в одном костюме и даже на празднике, в особом, сером пиджаке с синим галстуком смотрелся ненамного лучше приодетого дворника Никодима. И не было у него никаких богатств, кроме книг, об этом интернатские знали хорошо. А потом и книги он покупать перестал – стало дорого.

Тем временем начальница-"цыганка" принялась разъяснять, каким образом дети попадают в ее заведение.

– Первое, – загибала она толстый палец с кольцами, – отказники. Тогда в деле должно быть заявление матери об отказе с данными паспорта и прописки. Найти нетрудно. Второе –подкидыши. Тут уж фантазируем мы! Или милиция, которая нашла. Придумываем имя ребенку и вымышленные имена матери, отца, фамилию изобретаем. Какой-нибудь Светлев! Огнев! На что выдумки хватит. – Она смеялась во весь рот, и во рту у нее опять было золото. – А Топоров? Это – вряд ли! Уж очень простая фамилия. Третье. Если отнят по суду. Но тут – целая кипа бумаг! Судебное решение! Документы о родителях. Тут вообще никаких секретов быть не может! – Она откинулась на спинку добротного кресла. – Да и вообще! Какие у нас секреты? Мы не военный объект! Не оборонный завод!

Опять она расхохоталась уверенным каким-то, довольным смехом. И вдруг обратилась к Кольче:

– А ты очень хочешь найти маму?

Он вздрогнул от глупого вопроса, смутился, мотнул головой. Потом проговорил:

– Не очень…

– Ну и умница! – воскликнула детская дама. И, тыча пальцем, как в американских фильмах, будто ставя точки этими указательными движениями, внушительно произнесла, разделяя слова: – Как! Педагог! Я утверждаю! Что! Лучше! Не искать! – И вдруг добавила каким-то неожиданно человеческим тоном: – А то разочаруешься. Станешь еще более… одинок.

С Кольчей, походило, она разобралась и теперь повернулась всем корпусом к Валентину – прекрасно подстриженному, пахнущему фирменным «афте главе» – лосьоном после бритья – да и вообще, судя по всему, главному в этом визите.

– Я, конечно, запишу, – уже записала, – заезжайте недельки через три-четыре, я запрошу наш департамент, потом заявка в архив, знаете, все теперь не так просто…

– Николай, ступай в машину, – улыбаясь, мягко попросил Валентин, и Кольча, вежливо попрощавшись, вышел в коридор.

Он уже навидался этих торгашеских ухваток. Сколько раз за свою короткую жизнь видал он таких бабенок на Валентиновых объектах. Странно, мужики торговались короче, легче уступали, если речь шла о повышении цены за услуги, а бабы в таких же перстнях начинали всякий раз отбивать свои взносы, рассказывая, как плохо идут дела и растут закупочные цены. Эта дама в кольцах ничуть не отличалась от торговок, облагаемых данью. И Кольча, и Валентин учуяли знакомые интонации сразу, а чувствительный хозяин отослал младшего брата вон.

Топорик постоял в коридоре и уже достал из кармана пачку с куревом, но вдруг и для себя неожиданно сунул ее назад и пошел не к выходу, а вдоль по коридору, застланному красной дорожкой. Детский писк становился внятнее, отчетливее, и Кольча открыл белую дверь. В большой и светлой комнате вдоль стен стояли рядами деревянные кроватки, а в них, как белые коконы, лежали младенцы. Взрослых не было. Топорик двинулся между рядами, разглядывая лица совсем новеньких людей, глядевших на него кто с удивлением, кто с безразличием. Один – или одна, поди пойми! – глядела на него с улыбкой, будто признала родню, и Кольча поцокал ей языком, кивнул, приветствуя. Розовое создание обнажило беззубые десны, радуясь безвестно чему, покрутило в ответ головой, а потом так и смотрело, не отрываясь, на него, пока он шел от кроватки к кроватке.

Писк малость приутих, но это только так казалось. Младенцы существовали по своим правилам, и появление человека не влияло на их поведение. Одни спали, другие пищали, таращились на него или на потолок – без разницы, и тут кто-то воскликнул:

– Как вы тут оказались?!

Он обернулся. Перед ним стояла женщина со шприцем в руке – медсестра, наверное, опять до ужаса похожая на Зинаиду, только ярко-рыжего цвета волосы выбивались из-под накрахмаленного белого колпака.

– Да вот, – развел руками Кольча, – заглянул поздороваться.

Тетка ухмыльнулась, смягчаясь:

– Здравствуйте!

А Топорика била в висок простецкая и ужасная мысль. Он знал, был уверен, но ему требовалось подтверждение, и он спросил:

– Их бросили?

Тетка усмехнулась:

– Ничего страшного. Вырастим. Выходим. Выкормим.

Так уж чтоб сильно, она не удивилась. И в словах ее не было ни гнева, ни досады – вообще ничего.

Кольча выкатился в коридор, а потом на улицу. Закурил. Валентина все не было. Шеф вообще вышел из подъезда не скоро, отслюнявив, похоже, директрисе задаток. Она стояла в дверном проеме, приветливо и довольно улыбаясь, а увидев «Вольво», выразительно сделала брови домиком, выразила уважение. Валентина, сразу заметно, переполняла какая-то тяжесть. Но он ничего не сказал. Просто взял паузу, указав Кольче место за рулем. Когда отъехали, патрон хыкнул, выдувая воздух, и, напялив на себя радостную улыбку, воскликнул:

– А ты боялся! Кольча поежился.

В конце аллеи семенила какая то жалкая старушечья фигурка, согбенная двумя авоськами.

– Ну-ка, – велел шеф, – притормози! – И когда поравнялись со старушкой, приветливо спросил: – Бабушка, вас подвезти?

– Ой-ей-ей! – запричитала старушенция, лицо ее напоминало залежавшуюся в хранилище картофелину – морщинистую и землистую. Она поинтересовалась: – Бесплатно?

– Да неужто на вас заработаешь? – деланно удивлялся Валентин, повернувшись всем корпусом назад и открывая дверцу. – Садитесь! Ведь тяжело!

Когда старуха уселась, он обернулся к ней и все тем же игривым голосом спросил:

– Что-то тяжеленькое тащите? От детишек, поди, отломили?

Старуха и обиделась, и испугалась:

– А вы чё, обэхаэс?

Тут уже и Топорик рассмеялся, а Валентин ответил:

– Совсем наоборот!

– То-то же, – выдохнула старуха, – а то напугали!

– Значит, там работаете? И давно?

– Дак лет тридцать, почитай.

– Здорово! – льстил Валентин. – Сколько ребятишек вырастили!

– Тьму-тьмущую! – согласилась старуха.

– Кем работаете-то?

– Нянечкой.

– А вы такого Колю Топорова не помните? – разъехался хозяин. Пер буром, наивный человек.

– Дак ить разве их всех упомнишь? Какой год-то?

Валентин сказал, старуха напряглась, будто бы вспоминая, но в зеркало заднего вида Кольча увидел, что старушенция вполне лукава, опытна и явственно симулирует умственное напряжение перед Валентином.

– Надо у главврача нашего… Бумаги-то у нее… Дак вы там были, я видела…

– Были, были, – разочарованно отвернулся Валентин. Старуха больше не интересовала его. И вдруг спросил: – А вы чего-то хорошо живете? Колечки с камушками, нарядная одежка, холодильники-морозильники. – Он резко обернулся. – Откуда дровишки, бабуся?

Но ту вопросы не смутили.

– Как же, – ответила она, – к нам всякие мериканцы пачками едут, детишек усыновляют. – Ее личико скукожилось, и морщинок стало больше от лукавой догадки. – Видать, сами рожать разучились, вот наших и берут. А наши-то! Ох! Как огурчики с одной грядки. Беленькие, крепенькие, правда, и больных полно, да разве это для мериканок-то беда? У них вон все есть, всякие лекарства. Вот наших и берут. И подарочки везут, а как же, чего тут плохого? И деткам хорошо, и дому, где выросли.

На углу старуху выпустили, а когда отъехали метров десять, Валентин захохотал:

– Поздно ты, парень, родился! А то забрали бы тебя «мерикашки» –то! И стал бы ты постепенно настоящим нью-йоркским гангстером. Ник Топороу!

Коля смеялся тоже, норовя угодить настроению хозяина. И брата! Чего бы просто хозяину хлопотать, разыскивать какую-то мать?

 

 

Потом они расстались, и Колю снова стало троить, как это бывает с движком. В четырехтактном двигателе на одной свече не возникает искры, вот и звучат только три такта вместо четырех. Движок будто задыхается. Словно человек от недостатка кислорода.

Он и сам знал, а детская начальница только это подтвердила, ведь она хоть и в кольцах, но раз тут сидит, значит, понимает, что затея Валентина никому не нужна. При чем тут какая-то мать, ему и так уже пятнадцать. Все ясно. А вдруг ее найдут?.. Зачем она? О чем они станут говорить? Ничего же не произойдет – он как учился в ПТУ, так и станет доучиваться, а она – только лишняя тоска.

Он чертыхался про себя, злился на Валентина. Успокоился лишь к вечеру. Как весенняя речка, вернулся после половодья в свои берега.

Делать было нечего, и Топорик решил прошвырнуться.

Он пошел по улице без всякой цели и плана, хотел поначалу пошататься возле квартиры с подушечками, обойти один за одним четыре угла, обогнуть квартал, но ноги сами собой понесли дальше, и он двигался бездумно, снова захлопнув все свои створки и форточки, ничего не соображая, тупо отмеривая шаги да вдыхая весеннюю свежесть.

Вечерний город жил неровной нынешней жизнью. Где-то сияли огни, и на стене вспыхивали неоновые, непременно нерусские буквы «Bar», означавшие обыкновенную забегаловку с городскими забулдыгами возле нее, а дальше опять со всех сторон обступала несвежая, без единого фонаря, тьма. Потом светились витрины шустрого гастронома, где приторговывали и шмотками, вновь толкалось десятка два досужих то ли мужиков, то ли парней, вроде скидывались на бутыль или просто тусовались – ничтожная, нищенская, бездельная кучка пестро одетых людей. И снова полквартала тьмы.

Нормальные люди с приходом вечера теперь предпочитали отсиживаться дома, и хотя городок их не Москва или какой другой крупный центр, где, как послушаешь телек, каждый день отстреливают по десятку сограждан – невинных и виновных, – выходить во тьму все же считалось делом рисковым, так что всюду светились огни – народ ужинал, глядел новости или импортную кинуху, а на улицах было пусто, хотя и не тихо.

Взлаивали собаки, проскакивали на высокой скорости нередкие кары, перекрикивались, смеялись алкаши возле освещенных витрин. И все-таки было тихо, так по крайней мере ощущал город Топорик, шагающий краями луж, обросших хрупким ледком, выбирающий сухой, оттаявший за день асфальт, движущийся куда глаза глядят в слегка подмороженном состоянии.

Впереди он увидел церковь с освещенным большим крыльцом. Широкие двустворчатые двери ее были распахнуты, может быть, недавно закончилась служба, люди вышли, а вход за ними не успели закрыть. Кольча остановился. В глубине храма тускло взблескивал иконостас, красными точками горели лампадки, и Топорика что-то настойчиво позвало туда, в эту сумрачную и таинственную глубину.

Он снял кепку еще на улице, сунул ее в карман кожаной куртки, вошел вовнутрь. Сбоку, за лоточком с книгами, картонными иконками и свечками, возились, видно, закрывая торговлю, старик и старуха – оба седые до белизны, а оттого по виду благородные. Чем-то веяло от них хорошим, не уличным, хотя возились они вполне обыкновенно, как все мелкие торговцы, убирающие перед закрытием свой товар.

Кольча протянул деньги, купил тонкую свечку, спросил:

– А куда поставить?

– Во здравие или за упокой? – спросила старушка, отложив свои хлопоты и вглядываясь в него. Топорик смутился. Он хотел просто поставить свечку Богу или Христу. Или Деве Марии, наконец, про нее он тоже немного знал, она родила Христа. А, оказывается, надо по-другому. Он пожал плечами.

– Первый раз в храме-то? – спросил старик, похожий на какого-нибудь святого.

– Ага, – кивнул Кольча. Ему хотелось выглядеть перед стариками независимым, состоятельным, взрослым, он поэтому и сотню протянул, так что седая старушка долго набирала ему сдачу из мятых десяток и мелочи. Но не получалась у него эта независимость, эта взрослость.

– Так за кого, мил сокол, свечку-то поставить желаешь? – мягко спросила его старушка. – За мертвого или живого?

– За мертвого, – сообразил он.

– Тогда вот сюда, где крест…

Под крестом стояла массивная бронзовая подставка с отверстиями для свечей, и Кольча установил туда свою. Долго глядел на нее, мгновенно завороженный десятком чуть потрескивающих, ровно горящих огоньков.

– Как зовут-то? – спросил кто-то из-за спины, и Топорик резко обернулся. Старик в валенках с калошами и черном пальто вглядывался в него пристально, хотя и доверчиво, чуточку улыбаясь, желая помочь.

– Меня? – удивился Кольча.

– За кого свечу ставишь, – едва качнул белой головой старец.

– Антон, – ответил пацан.

– Возьми вон там карандаш, – указал старик на край прилавка, – кусочек бумаги, запишл имя, положи немного денег и на заутренней помянут твоего покойника… Попросят у Господа для него царствия небесного…

Кольча послушно выполнил указанное, повернулся к выходу и заметил, как старик и старуха жалостно глядят на него. Он передернул плечами: чего они? Перед выходом обернулся, мгновение постоял. Вроде следовало перекреститься, но Кольча не умел. Да еще стыдился этих двоих. Так и вышел. Хотя знал Кольча, что нарушил что-то и вел себя как неграмотный и тупой, ему все равно стало легче. На улице опять обернулся. Старик закрывал створки дверей.

Почему Кольче стало легче? И от чего легче? Он и сам этого не понимал. Ровно освободился от какой-то тяжести в плечах, от удушья в горле. Будто кто его подтолкнул в спину, по голове погладил.

Он было подумал про Антона, но ясно – это от растерянности. Если за упокой, то он знал всего лишь одного покойника, хотя, привяжись кто – ничего бы не мог о нем рассказать. Почти ничего. А вот за здравие – таких людей много. И пацаны, хотя бы трое корешков с самого раннего детства. И Георгий Иванович, ясное дело, живи долго, долговязый дядька, наемный отец двух с половиной сотен детей. И тетя Даша, в конце-то концов, пусть тащит свои сумки домашней корове, как та старуха из Дома ребенка, сейчас все тащат, чтобы выжить, выкарабкаться, самим поесть и других накормить. И, ясное дело, Валентайн, фиксатый предводитель, хозяин и брат, о котором, если честно сказать, Топорик тоже ничего и не знал. Вообще, подумал Кольча, в следующий раз он возьмет десяток свечей и поставит каждому за здравие. Попросит у Господа Бога, или у Христа, или, опять же, у владычицы небесной каждому долгой жизни, здоровья и добра.

Он поглядел вверх, небо расчистилось, и звезды целыми мириадами вглядывались в него, в пацана без роду, без племени. То ли теплый воздух земли поднимался в небесные края, то ли от дальности и безмерной величины пространств, но звезды ласково и медленно помаргивали ему, соглашаясь с ним, одобряя за что-то, обещая утешение.

Неведомо почему, ноги несли его к интернату, и минут через двадцать он прошел, незамеченный, в коридор спального корпуса.

Зоя Павловна – а может, кто другой? – уже смоталась к себе домой, грубо нарушив все правила ответственности и распорядка, Кольча переступил знакомый порог, притворил за собой дверь, прислонился к стене рядом с входом.

Он прислушался.

В просторный коридор выходили закрытые двери всех спален, но они не были толстыми, свободно пропускали всякий шум, и Кольча знал это: если прислушаться, услышишь ночные детские звуки. Мало кто храпел в интернате – большая это была редкость. Чаще во сне стонали. Кричали. Плакали и скулили.

Страсти, которыми бедолаги взрослые заразили своих детей, беды и боли, которые досталось несправедливо узнать людям небольшого роста, просыпались ночью, может быть, чтобы вылететь из детских душ, повитать в спальнях до поры, когда начнет светать, и снова, незваными, вернуться в своих хозяев. Беды и боли похожи на летучих мышей, только, в отличие от божьих тварей, они не молчаливы, не безобидны – ничего подобного. Острыми когтями воспоминаний они рвут по ночам детскую память, оживляют умершее, повторяют пройденное, будто двоечники, вдалбливают в память происшедшее однажды.

Эх, если бы мог послушать и услышать разумный взрослый мир эти ночные звуки! А услышав – понять и устыдиться за свои неискупаемые грехи перед миром малых людей, который совсем скоро тоже станет взрослым миром. А поняв – искупить свою безмерную вину, раз и навсегда оградив малых сих от бед их и болей, даруемых взрослыми.

Кольча стоял в начале коридора, справа и слева от которого располагались ночные хранилища детских бед, вслушивался в тихие стоны, в громкие вскрики, в плачи и причитания, в быстрые, скороговоркой, речи. Все, что слышал он раньше, за восемь лет тутошней жизни, и сейчас – в минуты, прожитые осознанно, как бы записано в его сознании на одной, не очень длинной магнитной ленте, и пленка эта крутилась и крутилась, повторяясь, уплотняя звуки страданий, разбросанных во времени и силе, в одну удручающую симфонию.

Топорик закрыл глаза, и в этой своей тьме вдруг как бы спросил:

«За что, Господи? Почему в одном лишь этом коридоре собрано столько бед и печалей? Отчего дети рассчитываются за грехи взрослых? »

Это были не его, а чьи-то посторонние совсем слова. Да он их и не произносил. Они плыли в тишине молчаливым стоном.

Он вспомнил день, большую светлую комнату с полешками детских тел. И те, и эти, подросшие, и он сам – кто они?

Никто!

Неужели никто? Ничто? Нигде?

Первый раз, наверное, в сознательные свои годы Кольча Топорик заплакал. Пацан со стеклянными, почти немигающими глазами, человек, не пожелавший прятаться за стенами интерната, личность без роду и племени, чистый во всех своих родственных отношениях, то есть абсолютно одинокий человек, с детства не отведавший чувства, плакал, думая о себе.

О корешках своих, о детях, укрытых в этом доме, о младенцах на другом краю города и о себе.

Он думал про себя как взрослый, как много испытавший человек. А выдохнул въявь всего два слова: – Господи, помоги!

Кольча вытер рукавом слезы, прошел неторопливо к своей спальне, тихонько, чтобы не скрипнуть, приоткрыл дверь. На каждой кровати спал пацан, и на его бывшей тоже кто-то ночевал. Не было только Гошмана. «Все еще, наверное, в больнице», – подумал Топорик. Он стоял, прислонясь к приоткрытой двери, слушал протяжные вздохи, вдыхал несвежий, отдающий мочой, общежитский дух, теплый, привычный, немножко горький, но родной, вглядывался в сумрак большой детской спальни – полувзрослый человек, вдруг, в одночасье понявший свое одиночество и одиночество этих многих – невинных, казенных, а в общем, ничейных…

Потом тихо наклонился и поставил перед дверью, с внутренней стороны, пакет со сладостями. Топорик накупил опять целую кучу «Марсов», жвачек, шоколада и «Мишек в лесу» по дороге сюда, выйдя из храма. Утром пацаны проснутся, побегут умываться, и первый споткнется о пакет. И все поймут – ночью на них смотрел Колька Топоров.

 

 

Однажды Валентин, появившись, по обычаю нежданно, в квартире с подушечками, велел Кольче подготовить «мерина» к дальней дороге: заправить бак, подкачать запаску, не забыть паспорт и к шести утра быть готовым исчезнуть из городка дня на три, предупредив в училище, что он приболел.

Приболел и забрал тачку из гаража – это, конечно, не соединялось, но Топорик выполнил указание хозяина в точности. Шеф возник наутро без десяти шесть, они вытащили серебристые чемоданы из тайника, вложили их в потертые фибровые углы древних времен, которые приволок Валентин, и перенесли их в багажник.

Никто им по дороге не встретился. Хозяин истратил на это пару лишних минут – покрутился по двору, поглядел на окна. Потом сел за руль, и они тронулись.

Топорик молчал, теперь уже зная, что эта его привычка имеет немалую цену, они не спеша, педантично блюдя скорость, означенную знаками, пересекли город и выехали на шоссе.

Валентин расслабился, протянул Кольче пачку сигарет, затянулся сам.

– Ну вот, – выдохнул дым, – значит, едем в Москву, но об этом знаем только мы с тобой.

Он поглядел на Кольчу, спросил:

– Ты в Москве-то бывал?

– Да не очень и хочется, – ответил Топорик.

– Это точно! – рассмеялся хозяин. – Но бывают каши, которые дома не сваришь. И варить их можно по-разному – цугом, всей кодлой, машинах на пяти. А можно и скромно, как мы с тобой. И это, надеюсь, лучший способ.

Потом объяснил главное. В Москве оставит Кольчу на платной стоянке – это займет несколько часов. Стоянка надежная, там дежурят знакомые, поэтому будет безопасно, но разевать рот и спать запрещается. Когда вернется – поедут по обменным пунктам, надо шанжануть нал на баксы. По мелочи это делается дома, но, когда речь идет о чемоданах, лучше произвести обмен в другом месте, где тебя не запомнят, потому что за день перед обменщицей проходят сотни людей.

Бросалось в глаза, что Валентин возбужден, даже заведен – то ли тайной от всех поездкой, то ли тем, что ждет его в Москве, и Кольча, не удивляясь, не выясняя лишнего, время от времени взглядывал на хозяина, снова спрашивая себя: что знает про Валентина? Да ничего…

Познакомились случайно в березовом колке, потом тот прибрал Кольчу к рукам. Ничего ему не открывал, ни во что не погружал, кроме самого элементарного. Топорик даже не знал, где он живет, надо же… И если ему были известны адреса, по которым они катались, собирая дань, если хозяин объяснил, будто эта дань вроде как яблоки в саду и хозяевам яблонь все равно остается главное, ни во что все-таки Кольча не был включен по-серьезному: переговоров не вел, тарифов не устанавливал, доходов клиентских не контролировал, только умел подъезжать в заранее установленные дни и брать то, что полагалось взять. Был как бы курьером, хотя и за плечами высились амбалы. Но и это – в прошлом. Теперь просто сторож – это ясно.

А Валентин-то? Почему он поехал с ним в интернат с подарками? Зачем хочет найти Кольче мать? Почему взял с собой?

Все перемешалось в душе Топорика. И опять выходило, что, с одной стороны, ему доверяют больше всех, но доверяют потому, что он как бы крайний: дальше, за ним, никого и ничего нет. Кроме корешей интернатских, а им, ясное дело, он раскалываться не станет, чтобы их же и уберечь…

Один он, вот в чем дело. Потому и удобен…

А может, все не так, может, он ошибается и Валентин на самом деле любит его как брата? Да только ведь брат не бывает хозяином…

– Э-э, – услышал его Валентин, – да ты зачем, парень, так глубоко ныряешь? Вынырни!

В который раз Кольча удивился этой догадливости Валентина, его чутью, пониманию, что с человеком происходит.

– Просто я, как ты, детдомовец!

Валентин сказал эту фразу негромко, даже неохотно, но прозвучала она как выстрел. Кольча уставился на него, не веря себе: может, ослышался? Хозяин рассмеялся.

– Брось таращиться, так оно и есть!

– А-а… – замахнулся было Топорик, желая спросить, почему, мол, молчал, но Валентин и без того понял:

– Просто не хочу своим амбалам открываться. Они все равно не поймут. Только усомниться могут, не слиняю ли я. Какую другую муть выдумают…

Кольча все смотрел на него, не отрываясь, не зная, как вести себя дальше, что спросить.

– В Афгане воевал, потом в Чечне чуть не испекся. Уже прапорщиком. Знаешь, Афган уже все позабыли, а зря. Тот, кто оттуда вылез, – крутой народ, не зря друг дружку взрывают, утешиться не могут, все воюют. Герои, безрукие, безногие, а мало! Хотят после войны победителями быть, вот беда-то для командиров! Ну а мы, солдатня, еще круче!

Валентин затормозил, остановил машину, кивнул Кольче, чтобы садился за руль. Когда тронулись дальше, сказал, закуривая:

– Видишь, опять руки затряслись. Как вспомню, горло сохнет и руки дрожат, хочется напиться. Но – нельзя. Слушай дальше.

Теперь Кольча слушал, глядя на дорогу, лишь изредка взглядывая на хозяина, будто удостоверяясь, он ли все это говорит.

– Когда был Афган, детдомовцев там я встречал десятки, а вот в Чечне уже сотни. И еще деревенских! Кого ни спросишь, все вроде твоих Петьков из общаги – сельские жители. Городские тоже были, но меньше – городские умеют отмазываться, и это в глаза бросается: как груз двести, так адрес – деревенский.

– А Чечня? – спросил Кольча, почувствовав, что хозяин затухает.

– А что – Чечня? И там, и тут – мусульмане, но эти свои, домашние… Сегодня в тебя стреляет, а завтра с тобой бутылку разопьет в каком-нибудь русском кабаке. Я и подумал: а чем мы сами-то хуже? Они хозяйствуют на рынках, они подати с торговли собирают, им полстраны сметану взбивает – но чем мы-то хуже?

Кольча подумал, что Валентин говорит как-то вообще, спросил:

– А ты сам кого-нибудь убил? В Афгане или Чечне? – и почуял, что пересек черту, переехал границу, про такие вещи, наверное, не спрашивают, но хозяин только взблеснул глазом, даже не поперхнулся.

– А то! Из автомата по толпе стрелять не страшно. Вот из винтовочки, когда через оптику целишь, совсем другое дело, говорят, потом снятся эти покойнички-то. Хоть и черномазые, бородатые, не наши.

«Говорят», значит, из винтовочки не стрелял. Валентин опять словно услыхал. Сказал:

– Тот, кто это умеет – оптикой-то выцеливать! – конченый человек. Раз укокошит, страдает, мыкается. А потом ему снова подавай. И снова. Получается, меченый.

– Кто же Антона? – спросил, задумавшись, Кольча.

– Вот мы и едем, чтобы выяснить. Придется заплатить. Немало. Какие-то у этого дела непонятные нити.

Он примолк, видать, притомился. Потом, откинувшись, уснул. Всякий раз, как приближались к ментовским постам, Кольча тормозил, а за руль на всякий случай – вдруг захотят права сверить с паспортом – садился хозяин и, если останавливали, с легкой ухмылкой охотно протягивал документы, переговаривался доброжелательно и терпеливо. Отъехав пару километров, они опять менялись, и Валентин повторял, что ему надо сохранить силы для трудных переговоров.

 

 

В переговорах этих Кольча, понятно, не участвовал и никого рядом с Валентином не видел. Как тот и объяснял, в Москве они заехали на платную стоянку, шеф о чем-то поболтал с охранниками, слова из-за толстого стекла не доносились, но было ясно, что его ждали и был он тут вполне известным человеком.

Дальше Топорик просто ждал, да так долго, что чуть не лопнул мочевой пузырь. Когда Валентин появился, Кольча побежал в туалет рысью, а едва добежав, долго отводил душеньку. Ругал себя за питье в дороге.

Валентин же, распахнув чемодан в чемодане, долго перекладывал тайный груз в сумку поменьше, а потом опять исчез в новеньком, поджидавшем его такси. Вернулся через час с лишком – одновременно задумчивый и радостный.

С собой он привез два теплых больших пакета из «Макдоналдса». Кольча с осторожным любопытством доставал биг-мак, запивал его колой из стакана, в который вставлена пластиковая соломинка, надкусывал пирожок с повидлом. Валентин незлобиво подсмеивался над пацаном, без слов понимая, как ему нравится поливать кетчупом из пакетика этот мягкий бутерброд, но, когда трапезу закончили, посерьезнел и сказал:

– Дерьмо это все, Кольча! То ли дело пельмешки! Да ты хоть вспомни наши братские ужины.

Кольча кивнул, но не согласился. Ему этот пакет понравился, он бы не отказался еще разок…

– Ну а теперь я буду твоим шофером, – усмехнулся Валентайн. – Приготовь паспорт. Он снова полез в чемодан, набрал пластиковую суму туго перепоясанных сотенных, они спокойно поехали вдоль улицы.

Под управлением хозяина Кольча наполнял свои карманы денежными пачками, заходил в обменники, которые располагались в столице через каждые полета метров, менял их на баксы. При этом предъявлял свой паспорт. Менять шеф велел не больше чем на тысячу долларов, и тормозить приходилось часто.

Кольча наполнял карманы деньгами, менял, возвращался в машину, передавал доллары Валентину, они отъезжали, и все повторялось сначала.

Кассирши – сплошь женщины – были, конечно, разными на лицо, но Кольче бросилось в глаза, что все это девчонки. Смазливенькие, накрашенные и не очень привередливые. Большинство на Топорика даже и не глядело, паспорт и деньги – вот все, что им требовалось, и только двое взглянули на него попристальнее.

Обе они были гораздо старше других и смахивали на парикмахершу Зинаиду! Такой же конструкции – полноваты, но не толсты, с лицом, похожим на овал: правильной геометрической формы, подбородок и лоб одинаковой округлости, отсутствие скул, подчеркивающее овальность, означало одновременно еще и равнодушие. Отличались они только цветом: одна оказалась ярко-рыжей, явно крашеной, а вторая была блеклой, будто выцветшей.

Обе они отнеслись к Топорику одинаково: сперва посмотрели на него, выразили внутреннее сомнение, впрочем, сомнение касательное, невыразительное, потом раскрыли его паспорт, всмотрелись в фотографию, вновь посмотрели на Кольчу, и успокоились. Все последующее происходило как у всех: справка об обмене вылезает из компьютера, трещит машинка, считающая рубли, а потом с ловких рук слетают зеленоватые баксы.

Капуста, как пренебрежительно говорит Валентин, настоящий миллионщик.

Кольча понимал, что две кассовые Зинаиды, поначалу взглядывая на него, думали о его подозрительном для таких денег несовершеннолетии, но паспорт был, и этого хватало. Разве придет кому в голову вычислять, сколько ему лет на самом деле, да и указов таких, похоже, нет – с пятнадцати можно покупать валюту или с восемнадцати. Это тебе не водка, паспорт есть, налог на покупку платишь – и хватит.

Денек был радостный, приветливый, у касс безлюдно, доллары в них наличествовали, и дело шло ходко. Настроение у Валентина улучшалось всякий раз, как Топорик возвращался, он подхваливал его, а в конце дня дал ему пять сотенных бумажек.

Кольча вспотел от такого подарка, отказался поначалу, но долго упираться хозяин ему не позволил, как-то странно закипев.

Ночевали они в шикарной гостинице. Было даже страшно. Валентин подрулил к сияющему огнями подъезду, но швейцар в малиновом пальто и фуражке с таким же верхом помахал ему, чтобы проехал чуток вперед. Хозяин матюкнулся, а Кольча увидел, как сзади на них надвинулся настоящий бульдог: серая и длиннющая, со множеством дверей, машина. Швейцар, торопясь, открывал дверцы, склонялся в полупоклоне, помогал выбраться из темного нутра разномастным красавицам в шубах, ухоженным мужикам в пальто до пят, с бабочками у горла.

– Эх, Колька, – воскликнул Валентин отчаянно-весело, – видишь, как люди живут! А мы чем хуже?

Он выхватил из его руки паспорт, выскочил из «мерса», обогнал знать, вылезающую из лимузина, исчез в сверкании крутящихся, золотистых от внутреннего сияния дверей, через миг появился в сопровождении похожего на швейцара же пожилого мужика, тоже в малиновой форме, только на этот раз она состояла из брюк и жилета.

– Давайте, давайте ваши чемоданчики, – радостно причитал мужик, но когда в багажнике обнаружились обтерханные фибровые углы, причитать перестал, но и сомнения не выразил: подхватил их и попер в отель.

Кольча следовал за Валентином, а тот шел за носильщиком – или как его там? – и они приблизились к сооружению вроде прилавка, окантованному золотистым металлом; золотой цвет сиял повсюду – на перилах, люстрах, витринах, заполненных и внутри золотыми часами, ручками, украшениями для баб.

Топорик чувствовал себя обалдело, ему казалось, все на него смотрят, народу вокруг было полно, но таких людей Кольча в жизни не видывал: тетки, вылезшие из длинного лимузина, раздевались, освобождались от мохнатых блестящих шуб, обнажая голые плечи и руки, сверкающие украшениями, переливаясь золотистыми платьями, громко цокая каблуками по сверкающему мрамору. Ему показалось, что некоторых он знает – надо же! Где-то видал. И пару мужиков в смокингах с бабочками тоже.

Носильщик подцепил фибровые чемоданы на каталку, переспросил номер, который они оплатили, и Валентин с Кольчей разместились вслед за ним в кабине лифта. Потом был сияющий коридор с полом, выстланным ковром, а дальше открылась дверь в настоящее чудо.

Номер был из трех комнат, а в центре гостиной, на красном ковре, стоял белый круглый стол с золотым орнаментом, окруженный такими же стульями.

Кольча бродил по спальням с голубыми кроватями, по розовым туалетам, которых оказалось целых два, по коридорам и переходам, ошарашенно молчал, вслушиваясь в одну и ту же, повторяемую на разный лад, Валентинову фразу.

– Понял, парень, как живут, падла!.. Как живут, падла!

В голосе Валентина слышались нескрываемая зависть, негодование, злоба. Но еще и восхищение.

Наконец Топорик вернулся в прихожую, разделся, снял ботинки, прошел в носках к дивану, уселся.

– Знаешь, сколько это стоит? В сутки?

Кольча, конечно, мотнул головой.

– Семь сотен.

– Рублей? – удивился Топорик.

– Баксов!

– А зачем? – опять удивился Кольча. – Дешевле не было?

– Дешевле – опаснее, – ответил хозяин, становясь серьезнее. – Теперь понимаешь, почему чемодан в чемодане?

И впрямь, их затертая фибра не смотрелась в этом роскошестве. Серебристые чемоданы, похожие на кейсы, больше соответствовали бы обстановке. Но только здесь, в этой гостинице и этом номере.

Пока Кольча умывался, Валентин вызвал в номер официанта. Топорик еще удивился: зачем? Официантом оказался совсем молодой парень, почти пацан, постарше, конечно, Кольчи, но сразу видать – ненамного. Был он тоже в малиновой одежке, но совсем по-друтому, нежели у швейцаров, сшитой, похожей на фрак, с золотыми позументами, в накрахмаленной рубашке и с малиновой же бабочкой у горла.

Он походил на артиста, этот молодой официант: чуть вытянутое, породистое лицо, очень черные волосы ежиком, черные же глаза, осматривающие все вокруг стремительным, все засекающим взглядом.

Увидев его, Кольча сразу как-то внутренне взъярился, насторожился, а Валентин кейфовал, ничего особенного не видел, плавился от окружающего роскошества, не отделяя от него и этого чернявого парня.

Официант прикатил серебристый столик на колесиках и, как виртуоз-фокусник, принялся выставлять всякие закуски, бутылки, ножи, вилки, тарелки. Круглый стол на красном ковре покрылся яствами – а Кольча глядел на него со страхом, вжавшись в угол дивана.

Удивлялся ли он? Конечно! Восхищался? Вряд ли… Скорее просто боялся. Было как-то не по себе, особенно когда Валентин, достав пачку долларов, стал рассчитываться почему-то ими, хотя Топорик знал, что платить надо рублями.

Официант угодливо благодарил Валентина, кланялся и вовсе не отказывался от валюты, а был, кажется, очень доволен. Сверх всех цен и услуг хозяин дал ему зеленую сотню, и Топорик в душе возмутился: за что?

Сотня баксов – это целое состояние, а этот щенок только и сделал, что небесплатно привез харчи – всего-то навсего. За что такая щедрость?

Но он одернул себя: какое ему дело? Брат одарил и его своей щедрой рукой. Да и как!

Валентин наконец выпроводил хлыща в малиновом фраке, закрыл дверь на ключ, повесил золотистую цепочку. Хохотнул, потер руки, подошел к столу, крикнул Кольче:

– Ваш-сиятельство! Ужин подан-с!

Да уж! Кто от такого откажется? Сияющие фужеры, бокалы, рюмки. Сверкающие инструменты для удобного поедания. Бутыли с непонятными наклейками. Закуски, рыба, мясо, икра!

Опять эта злополучная икра. Но сейчас и здесь Кольча рассматривал ее как-то по иному, она не казалась ему противной, даже черная, осетровая, не представлялась больше дерьмом. Удивляясь сам себе, он намазал кусок похрустывающей булки маслом, нанес на нее толстый слой черной икры и откусил. Долго прожевывал, прислушиваясь к вкусу и к самому себе. Черт, это не было больше отвратно. Это было вкусно, надо же! Это было настоящее объедение.

Он как будто был в забытьи, и вдруг очнулся – от тихого звона горлышка бутыли о хрустальную рюмку. Осторожно, будто боясь спугнуть, Валентин налил ему коньяк, потом наполнил свою рюмку. При этом не отрывал от Кольчи глаз. Все так же, внимательно вглядываясь, поднял рюмку, стукнул ею о край Кольчиного сосуда, выпил, вновь не отрывая глаз, а когда выпил и Кольча и опять закусил булкой с икрой, сказал негромко:

– То-то же!

 

 

Они ели молча. Валентин был в какой-го глубокой задумчивости, казалось, он что-то вычисляет. Топорик, вспоминая приключение с Зинаидой, рюмки опустошал только наполовину и хотя помаленьку пьянел, происходило это постепенно, не враз: приятное тепло вливалось в голову, растекалось по рукам и ногам. Он больше не стеснялся, накладывал себе вкуснятину с блюд и тарелочек, наслаждался тишиной, стенами, сияющими люстрами, ковровым пушистым полом.

Нет, не может быть, что есть люди, которые так живут все время. Пусть не каждый день, но часто. Живут неделями в таких номерах. Конечно, он видел похожее в кино, но на экране можно всякое показать, это специально снимают. Жизнь устроена по-другому. Вот они сейчас с Валентином просто на ночь в кино окунулись за семьсот долларов. Завтра этого не будет, завтра они покатят, пусть и в «мерсе», домой, и он опять окажется в комнате с подушечками, а может, и в общаге – вот и все. Просто хозяин устроил аттракцион. Сам, похоже, офонарел от него.

Валентин оторвался от еды, прошелся по гостиной, помотал головой, будто отряхивался, потом попросил:

– Помоги!

Он взял из прихожей свою куртку, пиджак, прошел в спальню. Стал вытряхивать из сумки баксы. Они летели на голубое шелковое покрывало, плюхались в кучу, образовалась вполне внушительная гора.

– Устраивайся, – указал хозяин на кровать. – Складывай тысячами. Потом одна на другую, чтоб не сбиться, крестом.

Считать до десяти – невелика арифметика, хозяин замурлыкал песню без слов, Кольча, ходячий песенник, подхватил:

 

Уходили, расставались,

Покидая тихий край.

«Ты мне что-нибудь, родная,

На прощанье пожелав!»

 

Валентин ожил, слова он, ясное дело, знал, а то, что Кольча подтянул, его непонятно обрадовало. Он улыбался счастливо, и Топорик вдруг увидел его совсем непохожим – не грозным, не таинственным, а простым, даже наивным. Громко и слаженно пропели они знаменитый куплет:

 

И родная отвечала:

«Я желаю всей душой,

Если смерти – то мгновенной,

Если раны – небольшой!

 

Но всего сильней желаю

Я тебе, товарищ мой,

Чтоб со скорою победой

Возвращался ты домой».

 

Когда петь закончили, Валентин спросил:

– Кольча, чо мы делаем-то, а? Считаем доллары, а поем про что?

– Про нас! – не смутясь, ответил Кольча. И усмехнулся: – А чо?

– Про нас? – удивился хозяин. Помолчав, проговорил: – Черт его знает!

Тысяч они насчитали почти пятьдесят. Кольча знал, что второй чемодан еще не тронут и завтра им предстоит немало повозиться. Наверное, придется переночевать тут еще раз.

Валентин подошел к окну, раздвинул небрежно тонкие, дорогие занавеси, позвал Топорика:

– Иди-ка. Гляди!

Внизу, перед гостиницей, Кольча ничего особенного не увидел: только маленькие группки женщин – у самого подъезда – и дальше, вдоль улицы, вверх, вдоль пологого, ярко освещенного подъема.

Он не понял, пожал плечами.

– Гляди, друг, это все продается – бери не хочу.

– Чего продается?

– Да вот все эти бабы. Проститутки. Большой выбор.

Топорик вгляделся в женские фигурки, отсюда, сверху, лица разглядеть было невозможно, зато открывалась хорошая панорама: вверх по улице, через каждые десять – двадцать метров стояли по двое, по четверо. На другой стороне широкого асфальтового полотна тоже жались женщины. К некоторым причаливали автомобили, и кто-то садился в них, но большинство машин летело мимо, а если притормаживало, то тут же трогалось дальше.

– Хочешь? – вдруг спросил Валентин, и Кольча вспыхнул, поняв, что он намекает на свой подарок, отшатнулся от окна, а хозяин хлопнул его по плечу: – Да не тушуйся ты, парень! Ведь уже взрослый! Первый класс окончил. Пора во второй. И ничего в этом худого нет. Только не здесь, ты прав.

Они вернулись к кровати, Валентайн подхватил пиджак, велел:

– Никому не открывай, накинь цепочку. Когда вернусь, стукну три раза.

– Надолго? – спросил, напугавшись, Кольча.

– Да нет. Вниз и сразу назад.

Топорик закрыл дверь, погулял по номеру. Зашел в спальню, где на покрывале лежала пухлая пачка долларов. Сорок девять тысяч триста. Ни фига себе! Он такого никогда не видал. Полез в свой карман, пересчитал пять сотен, подаренных Валентайном. Что-то в этом было и впрямь. Какая-то маленькая уверенность. А если иметь в виду всю эту кучу? Да нетронутый, необмененный чемодан? Целое богатство, может, целая жизнь. Он ухмыльнулся: разве одна? Весь их интернат, наверное, можно переобуть и переодеть! Все скрипучие кровати переменить в спальном корпусе. Да еще устроить пир горой! Какой пир! Целый год кормить двести пятьдесят ртов. И дать каждому после окончания сотен по пять, как ему.

Топорик принялся думать, куда и как истратит интернатский народ по пятьсот долларов, и грустно ухмыльнулся: ничего хорошего, по его расчету, не получалось. Истратят на какую-нибудь ерунду в один день. Никто из них не обучен экономить, в лучшем случае купят модную шмотку, и все. Ну а что можно-то? Крышу над головой – не получится, пятьсот – это ничто, совсем крохи, так что пойдет все в распыл. Опять хмыкнул: кто даст-то? Он, что ли? Кольча?

Представил, что все это его, опять хмыкнул: ну уж! Подумал всерьез и сказал сам себе: избави Бог! Это же такая тяжесть – у кого-то отнятые деньги. Пусть даже справедливо отнятые.

Он стоял над кучей долларовых бумажек, уже пересчитанных, глядел на них отстраненно, размышлял печально, потом спросил: а смог бы вот он сейчас взять и спрятать бумажки две или три в добавление к тому, что дал Валентин? Мысль эта ударила чем-то скользким, и он вжал голову в плечи.

Это была бы подлянка. Хуже того, предательство. А за предательство – известно что… Да и не в том дело. Предать Валентина невозможно…

В дверь стукнули трижды, послышался голос шефа:

– Это я!

Он вошел, накинул за собой цепочку, сказал:

– Я договорился.

Потом пояснил: они мотались по городу и меняли не больше тысячи, чтобы не привлечь внимание. Здесь же, в сверкающем золотом отеле, есть казино, и обменник, работающий круглые сутки, ничем не удивить. Тут готовы обменять хоть десять раз по девять тысяч девятьсот – о суммах, больше, чем это, положено доносить.

– Первым пойду сам, – сказал Валентин, и они распахнули вторую фибру, вытащили из него серебристый ящик. Рублевыми пачками он набил все карманы, велел Топорику собирать следующую партию в сумку и вышел, паспорт прихватив все же Кольчин. Топорик не очень думал над этим, бумажки, объяснил Валентин, проформа, не больше, там даже адрес ведь не указывается, а поди-ка, поищи, где и когда выдан документ, он к тому же может быть краденым, так что все это мура… И все-таки Кольча засек этот момент: свой паспорт хозяин не предъявляет.

Минут через двадцать Валентин вернулся, очень довольный, кинул на кровать пачку долларов, перевязанную резинкой, объявил:

– Иди спокойно, – кассиршу зовут Ольга Степановна, – я ей подсыпал, так что даже паспорт твой у нее, она готовит следующую пачку. Не боись! – и объяснил, где находится обменный пункт.

Кольча вышел в коридор с пушистым полом, вызвал лифт.

Через минуту негромко звякнул колокольчик, извещающий о прибытии лифта, золотые створки разошлись, и Кольча увидел того лощеного парня в малиновом фраке, официанта. Он вступил в лифт с нелегкой сумкой в руке, а лощеный, улыбчивый, черноглазый парень будто обыскивал его, осматривал короткими, стремительными взглядами с ног до головы, не оставив без внимания и сумку. Неожиданно спросил:

– Ну что, пацан, ты – крутой?

Кольча растерянно захлопал глазами. К такому он готов не был, не знал, что ответить: вопросец оказался не так уж и прост.

– Да не волнуйся, – сказал официант, – у нас тут глухо. Абсолютная безопасность. Не такие, как вы, пасутся. – Дверь распахнулась, перед ними открылся блестящий, как гладкая морская поверхность, мраморный пол холла, в центре которого волновалась новая толпа разодетых девиц и мужиков во фраках и бабочках. И официант, кивнув на эту публику, спросил: – Видал?

Кольча вышел из лифта, стесняясь своего совершенно обычного вида, и, следуя указанию, прошел в обменник. Из-за толстенного стекла, разделенного золотистыми металлическими накладками, ему улыбалась очередная парикмахерша с овальным лицом, теперь она занималась разменом денег, и стоило Кольче поздороваться, как золоченое корытце под окошком услужливо протянулось вперед, будто ладошка. Топорик стал вкладывать в нишу пачку за пачкой, а взамен получил упакованные баксы с разорванной банковской лентой.

За вечер он сходил вниз еще шесть раз плюс первая ходка хозяина. Второй серебристый чемодан опустел, командировка резко сократилась.

Утром, позавтракав остатками ужина, они уселись в машину, и Валентин объявил цель:

– На хаус!

Когда отъезжали, Кольча увидел, как за вертящейся дверью отеля мелькнул молоденький официант. Он смотрел на машину и шевелил губами.

 

 

На обратном пути они многое обсудили. Вернее, обсудил Валентин, Кольча только иногда переспрашивал и уточнял.

Сперва хозяин объявил, сколько стоила ему гостиничная эпопея с обменником: тысячу баксов. При этом он заметил, что рыжая кассирша еще милая женщина и запросила недорого.

Кольча спросил:

– За что?

– За то, что такую сумму перевернула. Могла и отказаться.

Потом Валентайн мечтательно и завистливо пообсуждал разряженных баб и мужиков в холле отеля, которые рассасывались потом по ресторанам, утекали в казино или в такие же роскошные номера, как у них, а то и покруче. Он спросил Кольчу, узнал ли он такого-то и такую-то, которые частенько возникали на экране телека, и Топорик только теперь соображал, откуда в толпе знати знакомые ему лица.

«Тусовка!» – Валентин злобно повторял это слово, хмыкал, ругался и задавал Кольче безответный вопрос:

– Это мы-то с тобой бандиты? Бледные беззащитные мотыльки! Вот кто бандиты!

Топорик не понимал, и Валентин принимался объяснять, какое в столице чудовищное блатнерство, как банкиры крутят деньги близких им людей, среди которых вся эта поганая шушера, какие безумные деньги получает хотя бы Пугачиха вместе со своим юным мужем Филей, и есть команды, которые провозят из-за речки в обход налогов тысячи иномарок. Но и это все мелочь, утверждал он. Главное – казенные капиталы, которые получают блатные банки, крутят их, воруют или хотя бы прячут, чтобы на деньги получить новые деньги. Не говоря про нефтяные и газовые компании, которые давно стали частными.

– Ты ведь проходил в школе – сколько лет образуется нефть?

– Тысячи, наверное!

– И кому принадлежит она?

Кольча пожал плечами.

– То-то и оно! Принадлежит всем! И не только тем, кто сейчас живет. Но и тем, кто до нас жил. После нас будет! Это общее богатство, понимаешь? И вдруг эту нефть ни с того ни с сего получает банда ублюдков. Только потому, что они где-то наверху. Они ею торгуют, гребут капусту, тырят ее в заграничных банках. Заежись!

Хозяин вертелся в кресле, даже подпрыгивал от ярости – никогда Кольча его таким не видел. Ясное дело, он завидовал всем этим смокингам, которые окопались в Москве и им достается что-то, недоступное Валентину. Но эта зависть смешивалась с презрением. Слушая шефа, Кольча соглашался, что сладости новая знать получает не за труды, а просто так или за что-то другое, неизвестное им, может, потому, что она близко к власти и деньгам.

– Тебе, наверное, кажется, что мы вчера наменяли кучу долларов, – возмущался Валентин, – так вот, для них это – тьфу! Плюнуть да растереть! В одном казино просаживают за вечер по десять штук. Один человек! Асколько их тут, настоящих крутых? И сколько этих казино? Сколько рестораций, куда без тысячи не появляются! Сколько роскошных гостиниц со всеми усладами развелось? И там снимают номера для офисов – на месяцы, на целые годы, чуешь?

Кольча кивал, пытался чуять, но что-то слабо у него выходило. Зато, чем ближе они подъезжали к родным пенатам, тем чаще он думал про эти доллары в чемоданах. Раньше ведь представления не имел, сколько там и чего в этих серебристых углах, и это сильно облегчало дело. А теперь он знал точную сумму. И она давила, жала на самую макушку: а что, если…

Что, если кто-нибудь узнает про такие деньги, про то, где они хранятся? Ведь это только кажется, будто знают об этом двое: Валентин и Кольча. А парикмахерша Зинаида – ведь она следила за работами в квартире с подушечками? А те два мужика – рабочие? И, может, кто-то видел Валентина, когда он приходил и уходил с этими приметными чемоданами?

Может, хозяин и правда был слегка экстрасенсом и угадывал чужие мысли, а скорее всего просто их соображения, как машина, катили в одну сторону, но на подъезде к своему городу Валентин пересел за руль, и они завернули в знакомый березовый колок. Кольча разглядывал рощицу, где они увиделись первый раз, – теперь безлистную, ранне-весеннюю, голую. Шеф остановился, сунул руку во внутренний карман – и вдруг достал пистолет.

Он нахмурил брови и наставил ствол на Кольчу. Сказал хрипло, ни с того ни с сего:

– Выходи!

Топорик хлопал глазами, ничего не понимал, но Валентайн был серьезен и строг. Сердце у Кольчи стало запоздало раскачиваться. Ничего не понимая, он выбрался из машины, и только тут хозяин расхохотался.

– Ну ты даешь, парень! – радовался он. – Неужто поверил?

«Это ты даешь!» – про себя отвечал Кольча. – Ну и шуточки!» Какая-то слабость утишала стук сердца, сползала в низ живота, в ноги. «Неужели я напугался? – спрашивал себя Кольча. – Неужели мог во все это поверить?»

Выходило, мог.

Они отошли от «мерса» шагов на десять, Валентин прицелился в дерево. Жахнул выстрел, потом второй. Он обернулся к Топорику, протягивая оружие, сказал:

– Попробуй!

Подал несколько советов: как стоять, как держать пистолет, как целиться, как нажимать курок. Сердце Кольчи вновь затрепыхалось, рука задрожала. Остановив дыхание, он нажал курок и увидел, как от березы, в которую целился, отлетел кусочек коры.

Удивительно, но с каждым выстрелом он успокаивался больше и рука становилась тверже. Грохот и толчок в руку наполняли непонятной радостью. Будто ты становился сильней, рука твоя получила продолжение: длинное, стремительное, убийственное.

Когда патроны кончились, Кольча уже не помнил никаких волнений, никаких обид. Он опять горячо любил Валентайна и ничего не хотел больше, чем пострелять еще.

Валентайн сказал, принимая оружие, вглядываясь в Топорика, примечая в его облике перемены:

– Нравится? Вот еще бы из снайперской винтовочки, а?

– Она есть?

– Найдем! Было бы желание!

– Найди! – попросил Кольча с необыкновенным жаром, и опять смутился: имел ли он такое право, просить – да не что-нибудь, а винтовку, Боже ты мой. Пистолетом бы овладел для начала-то! Впрочем, брякнул он все это по инерции, от перевозбуждения, и всерьез к разговору не отнесся.

Валентин засмеялся: было чему.

– Обязательно, – сказал он, – раз тебе так понравилось.

Они уселись в машину – опять за рулем хозяин, – спокойно выехали из рощи, подкатили к Кольчиному дому. Удивительно, но, когда выносили старые фибровые чемоданы, никто на них и внимания не обратил, хотя народу было немало. Все двигались по своим делам, все о чем-то думали, что-то разглядывали. Рассматривали и «Мерседес», но никто не обращал внимания на задрипанные углы, которые привез этот кар. Кольча и Валентин спокойно вошли в дом, сняли забавную одежку с серебристых чемоданов, уложили их в тайник.

Ну а там, в роще, когда Кольча закончил стрельбу, Валентин обвел руками место, где они стояли:

– Смотри!

Снег еще лежал между стволами, а там, где оттаяло, рыжела прошлогодняя трава. День стоял солнечный и теплый, свет и радость сопровождали их беспрестанно в этой, еще не до конца завершенной, поездке, и Кольча устыдился снова, когда Валентайн произнес:

– Через неделю – дней десять мы закопаем где-нибудь здесь чемодан с валютой. А я куплю еще один, точно такой же. И два пустых у тебя дома будут опять потихоньку наполняться рублями. Понял?

Да, Кольче было стыдно, что он поверил в пистолет, наставленный на него, подумал, будто брат сможет что-нибудь ему сделать. Убить? Какая глупость – среди бела дня, рядом с городом? За что? Да и кого? Надо было расхохотаться, вот и все, а он по своей угрюмой привычке опять отнесся к этому всерьез. Затрясся, сердце уронил, подумал… Впрочем, ничего не подумал, просто поверил хозяину, его всерьез отданному приказу, оказался в дурацком положении. Ну и шуточки!

А он! Действительно, без всяких дураков верит ему до последнего, раз посвящает в эту тайну одного-единственного. И если про тайник знают парикмахерша Зинаида и двое работяг, о березовой роще и правда знают лишь они двое.

И все-таки опять что-то в Кольче нехорошее ворохнулось, снова он не поверил хозяину до конца, хотя и звал его в мыслях братом. Он подумал: если тот сам никому больше не скажет…

Перебрал в памяти всех, кого знал. Получалось, что сказать Валентин про рощу может очень многим, но если они закопают чемодан вдвоем, как сказал шеф, место станет известно, таким образом, действительно лишь двоим..

 

 

Наутро Кольчу разыскал Гнедой, попросил денег на курево и, между прочим, перебирая убогие интернатские новости, сказал, что Гошку увезли в московскую больницу, потому что здешняя ничего поделать не может.

Кольчу сильно кольнуло где-то меж лопаток, каким-то непонятным шильцем – острым и быстрым. Он вспомнил, как Гошман рассказывал ему про свою болезнь и про то, что спасти его могла бы только кровная родня – братья да сестры. Требовалось пересадить костный мозг, его частицу.

Всякие мысли про человеческое устройство Кольча с содроганием выкидывал из себя, вот уж кем бы он не сумел стать, так врачом или хотя бы санитаром. Разбирать и чинить машину – простое дело, там бесчувственные железяки, но залезть внутрь человека, в его кровь и кости – от этого воротило, от одних лишь мыслей об этом.

Костный мозг. Что это? Кольча ел, бывало, то, что называли костный мозг, похожий на жир, выколачивая его из больших говяжьих костей, – неужто такое же и у людей? Только Гошман говорил, в позвоночнике… Бр-р…

Что же с Гошкой? В Москве… Эх, был бы настоящим другом, заехал к Гошке, привез передачку, вот бы обрадовался, ведь он там совсем один, но… Нет, заехать бы не смог. Валентин велел эту поездку держать в совершенной тайне. И не надо разжевывать, почему. Так что в ответ на рассказ Гнедого Кольча просто задумчиво посмотрел на него да отстегнул на курево лишнюю десятку, слушая восторженную повесть о том, как они тогда наутро споткнулись о его мешок со сладостями.

Гнедой ржал, показывая длинные прокуренные зубы, чего-то такое говорил пустяковое, а когда ушел, Кольча подумал о себе как бы со стороны, что ли, будто бы поднявшись вверх и глянув на себя оттуда, или, может быть, вовсе никуда не поднимаясь, а только отойдя или просто подвинувшись в сторону.

Кого он увидел, что разглядел, как бы вдруг разбуженный не хотевшим этого Гнедым?

Тонкого, недурно одетого пацана на диване в ухоженной, прибранной квартирке, не принадлежавшей ему? Умелого водителя легковых автомобилей, полуумелого автослесаря, которому еще далеко до настоящей мастеровитости? Человека, в кармане которого лежат приличные для начала бабки, сытого, с крышей над головой?

А может, он просто потерялся? Теряться можно не только в лесах, но и среди людей. Потерялся, хотя в мире материальном, где все измеряется адресом, тарелкой еды, теплой постелью, учением или работой, он как раз нашелся. Все у него есть! Но и ничего нет!

Он потерялся без всякой своей вины, просто потому, что лежал, как монетка, на виду, чуточку блестел, и его увидел и подобрал Валентин. Стал служить хозяину, стал его братом, посвящен в самые главные Валентиновы тайны, и оттого еще потеряннее, потому что легче и яснее не будет, ежели тягота давит на плечи.

Вот пришел Гнедой, поклянчил денег, поржал, ударил известием про Гошку, исчез опять и, сам того не понимая, ошпарил одиночеством. Кто он, этот Гнедой, который рад мелочевке на сигареты? Кому он нужен? А добрый мэн Гошка, которому никто не даст свой костный мозг, потому что никого у него нет? А он сам, Кольча? Никто!

Никто, ничто, нигде, никогда…

И вообще – как же все устроено среди людей? Почему, когда ты совсем один, ничего не можешь? Какую силу надо, чтобы выжить, выстоять самому, без помощи, без подпорок? Выбраться, получить специальность, работу, завести семью, родить ребенка?

Кольча вспомнил те полешки в Доме ребенка. Каждый из людей поначалу такой вот полешек. И сколько их, брошенных? Но если взять – и не бросить? Это значит, спасти человека. Так должно быть, но вот – не стало. Ни у тех полешков, ни у него.

Топорик представил себя вот таким беспомощным, глазеющим по сторонам кульком, ничего еще не соображающим, никакой такой беды не понимающим, и кровь ударила ему в голову. Таким он и добрался до своих пятнадцати лет – ничего толком не соображая. Плыл по течению.

Но вот пора остановиться, встряхнуться, понять, ухватиться за берег, взойти на него и жить.

Он ненавидел, злобно, до сердечного гула ненавидел неизвестную свою мать. Оставить его этаким вот беспомощным полешком – да как она сумела, смогла, посмела? За что наказала его вот этой сегодняшней его неприкаянностью, ненужностью, одиночеством? Первый раз он с удивлением подумал хорошо о полупьяных мамашках, бродящих по интернатскому двору – бесстыжие, срамные, стыдные, они в тысячу раз лучше матери… нет, женщины, родившей его и тайно канувшей в неясность, скрывшейся, сбежавшей, даже пусть умершей – ведь и смерть не извиняет это постыдное убегание…

Значит, подумал он по-взрослому, я должен подрасти, получить специальность, обязательно жениться и родить ребенка. Только тогда между ним и его дитем – не важно, кто это будет, – появится ниточка. У его ребенка будет он, отец, и этот его невидимый пока малыш, конечно, обопрется о него, а он обопрется на это будущее маленькое создание. И этот маленький человек спасет его, да, спасет.

У каждого человека есть две нити – от родителей и от собственных детей. И если одна нить оборвана, его держит другая, пусть даже если протягивается она от слабого, от маленького и бессильного. Это кажется – от бессильного. На самом деле сын или дочь – великая сила. Только не дай Бог, чтобы и эта ниточка не порвалась.

Мать! Где ты? Кто ты? Почему? Кольча мучительно, до слез в бесстрастных своих глазах, пытался вообразить ее облик – лицо, руки, одежду. Но ничего у него не получалось. Никаких намеков даже не подавала ему его младенческая память. Не кроилась его внешность и из мозаики встреченных им женщин – поварихи тети Даши, воспитательниц, не дай Бог, вроде Зои Павловны, и уж совсем спаси, из частей образа парикмахерши Зинаиды, вернее, множества Зинаид, встреченных им в разнообразных обстоятельствах, – с неподвижными, ничего не выражающими подбородками, равными им по ширине лбами – этакие овальные брикеты с наклеенными сверху волосами разного цвета, с одинаковыми отверстиями для глаз, носа, рта, размещенными лишь чуть выше или чуть ниже относительно лба и подбородка… Эти Зинаиды давно уже слились в его сознании в стандартную болванку, не выражающую чувств, но он бы согласился и на самую убогую и стандартную форму головы, окажись только это частью матери, его матери, пусть полупьяной, шепелявой, вонючей – лишь бы объяснила она хоть что-нибудь, пусть самую бесстыдную ложь рассказала, пусть только бы протянула от себя эту ниточку, соединяющую людей в невидимую цепь…

Только вот теперь, спустя почти год, как исчез с интернатского двора, Кольча неожиданно понял, почему, презирая мамашек, даже в самом неустойчивом возрасте, когда и море по колено, когда они все уже были рьяными курильщиками и знали вкус взрослого зелья, – даже тогда он странно сомневался в своем к ним отношении. Презирая, не смеялся над ними, испытывая отвращение, признавал их право на существование и, похоже, втайне завидовал тем, к кому хоть такие матери заявлялись на свиданку.

К нему никто не заявлялся, вот в чем дело, и хотя таких была целая ватага, а он, их признанный главарь, усмехался, наблюдая встречи заблудших мамашек с сопливыми чадами, втайне и он, и весь прочий безматерный люд тоскливо чего-то предчувствовал, ждал неведомого озарения, которым еще охолонет его жизнь, заставит вздрогнуть и опечалиться не детской тревожной тоской, а взрослым пониманием печального края, которое – не после них, выросших, повзрослевших, состарившихся, а – перед ними.

Краем кончается всякая жизнь, но не всякая – начинается.

Топорик сидел на диване, забившись в угол, сжавшись, занимая малую долю этого чужого пространства, весенние сиреневые сумерки вползали в окно, окаймленное палевыми занавесками, аккуратными, как и все остальное в этом запахнутом доме, неслышным криком, спорящим с разорванным, клочковатым, нестройным миром Кольчиного существования.

Ему хотелось крикнуть, но не кричалось, перехватило горло, а слезы пересохли в нем давно, еще в детстве. Говорят, такое случается с пустынниками – теми, кто всегда под иссушающими лучами солнца: все в них иссыхает, все выходит через пот, даже слезы.

Молчаливое, бесстрастное, неподвижное решение вступило в Кольчу: мать найти, ее судить своим собственным судом и отомстить.

А самому… Когда вырастет – жениться и родить дитя, спастись самому ниточкой, которая протянется от малыша к отцу. О любви он слыхал, даже как бы ее знал, но, как это часто бывает с недоросшими мальчиками, что это такое – не догадывался.

 

 

Право дело, Валентайн слышал все шевеления Кольчиной души. Наутро он появился в квартирке сам, велел запрягать «мерина», а когда выехали со двора училища, сказал, что они едут в Дом ребенка.

Адреналин, а это такое вещество, которое вырабатывает организм в свою же защиту при всяких волнениях, вплеснулся в сердце Топорика, но в меру, не очень бурно, и так вот – волнуясь, но не сильно, Кольча вслед за хозяином вошел в уже знакомый кабинет, увидел поднявшуюся навстречу даму, услышал ее толкования.

Протягивая Валентину четвертинку бумажного листа, причитая, что нарушает все мыслимые распоряжения, тетка рассказала, как ей с огромным трудом в каких-то там недоступных архивах удалось раздобыть вот этот адрес, где когда-то и проживала отказница Топорова Мария Ивановна.

Ни знакомое уже имя, ни слово «отказница» совершенно не зацепили Кольчу, он будто сквозь вату слушал обмен любезностями, который вели Валентин и главврачиха этого белоснежного склада живых полешков, и даже во дворе, прочитав адрес, переданный ему хозяином, Топорик был почти спокоен, совершенно недоверчив.

Адрес оказался местный, Валентин потребовал, чтобы они поехали тотчас же, и Кольча исполнил его волю. Своей у него не было.

Впрочем, а что делать? Не ехать? Забрать адрес, а потом пойти одному? Смысл? Ведь хозяин был его другом, он выполнял свои обязательства, немало ведь времени прошло с тех пор, как они были здесь первый раз, – Валентин помогал Кольче. Можно ли отвергнуть это?

Они пересекли город, с трудом нашли улицу, указанную в листке. Летом здесь, должно быть, настоящая деревенская благодать, а сейчас – глубоченные лужи, дорога не для «Мерседеса», и вокруг скучные серые ветви каких-то оттаивающих кустарников. Нашли дом – двухэтажную покосившуюся деревяшку, постучали.

Дверь открылась сразу, и в темном проеме, на фоне черной прихожей или, может быть, сеней явилось нечто нежданное, как вспышка какая-то, какой-то непонятный свет.

Перед ними, в деревянном обрамлении, стояла девочка в голубом платье – русая, гладко расчесанная и с косой, перекинутой вперед, на грудь.

Глаза у девочки были тоже голубые, прозрачные и глядели на двух взрослых людей, возникших перед ней, беззащитно и доверчиво.

Ноги ее были в больших, похоже, мужских тапочках, голубые, как и платье, колготки облегали тоненькие ноги. Вообще вся она походила на мотылька, радостно замершего на пороге свободы и заключения, света и темноты, не знающего, лететь ли дальше или вернуться назад.

Валентин вежливо поздоровался, боясь спугнуть явившееся чудо, эту Дюймовочку из древней сказки, вежливо же поинтересовался, живет ли тут Мария Ивановна Топорова, и девочка открыто улыбнулась, показав ровные, сияющие белизной, как в рекламе зубной пасты «Аквафреш», зубы, ответила тоненьким голосом:

– Вы ошиблись, здесь таких нет.

– А может быть, когда-то жила? – не изменяя своей вежливости и не выказывая нетерпения, настаивал Валентин.

– Не знаю. Нет, – отвечала девочка, а Топорик, стоя за плечом у хозяина, ощущал, как адреналин, непонятно по какой причине, переполнил его: ведь он, как ему казалось, совершенно не волновался.

– Может быть, в доме есть кто-то постарше? – настаивал галантный Валентайн. – Понимаете, это было довольно давно.

Дюймовочка не обиделась, согласилась, кивнула и крикнула, не оборачиваясь:

– Ма!

Что-то хлопнуло, в сенях или прихожей, как ни назови, в полутьме, одним словом, замаячила женщина, но на порог не вышла, а оттуда, из сумерек, спросила, в чем дело, и когда Валентин повторил, ответила, не колеблясь:

– Да, была тут когда-то квартирантка, но уехала в Сибирь, на какую-то стройку, и, говорят, умерла. А вы откуда? Кто? Зачем ищете?

Валентин обернулся на Кольчу, отыскивая в его взоре ему одному понятный ответ, – да и то верно, чего теперь таиться, раз умерла эта его неизвестная мать, и его понесло:

– Мы вообще-то из городского управления образования. Видите ли, Топорову разыскивает ее сын, прислал нам запрос из Москвы, он теперь видный человек, учится в институте международных отношений, будущий дипломат, ему за границу на работу ехать, вот и выясняет – для анкет, понимаете, разных, туда-сюда…

– Из Москвы? – удивилась недоверчиво женщина. И приблизилась к девочке. Лицо ее оставалось в полумраке, но все же высветилось: не очень старое и вовсе не похожее на портреты Зинаид, худощавое, с чуть выпуклыми голубоватыми, как у девочки, глазами.

А Валентайн, заслуженный мастер трепа, завершал, чуть утомляясь, свой пируэт:

– Ну что ж, раз умерла, сделаем запрос в органы актов гражданского состояния, ответим будущему дипломату – надо уважить его. А… куда она убыла-то? В какой, вы сказали, сибирский город?

Женщина на мгновение замялась, будто что вычисляла на скоростном компьютере, потом ответила:

– В Новосибирск.

Валентин произносил завершающие округлые фразы о том, как они благодарны, что извиняется за беспокойство, а Топорик все разглядывал Дюймовочку в голубом, ее глаза, тонкое лицо, русую косу – такую удивительно чистую и целомудренную, ее хрупкую, худенькую фигурку, светлеющую на фоне темного мрака сеней.

Наконец они попрощались окончательно и ушли, и хотя Кольча больше не оглядывался, спиной чувствовал, как Дюймовочка глядит на машину, да и мать тоже разглядывает их, конечно же, вовсе не похожих на работников управления народного образования, и разве могут быть в этом управлении такие машины, как этот первоклассный зверь?

А Валентин, точно грузчик, сваливший с себя тяжкий куль, расслабленно толковал, что теперь Топорик может жить вольно, выкинуть из головы свое прошлое, ведь незримое же, невидимое ему, а значит, и несуществующее, потому как Топорик не помнит его, а вот теперь, когда выяснено, что матери больше нет, надо забыть это смутное прошлое так, как будто его никогда не было и другого не дано… Это значит, распорядилась судьба…

Валентин был явно рад, смеялся, тормошил Кольчу, и это ему слегка удалось, Топорик откликался его репликам, кивал, пытался тоже неуклюже, но шутить, если шутка приходилась к месту. И все же не покидала его какая-то тяжесть. И даже память о девочке в голубом платье не могла стереть какую-то непонятную тоску.

К вечеру, в тот же день, запасшись двумя титановыми лопатами, они закопали чемодан с деньгами.

Он оказался самым настоящим сейфом, который сперва прошел крутое испытание. Наполнив полную ванну в Кольчиной квартире, Валентин положил вовнутрь кирпич, а сверху стопу старых газет.

По периметру открытого чемодана была черная резиновая прокладка, верхняя крышка плотно входила в нее, такой чемодан мог хранить бумаги под водой, что и было испытано с блеском: ни единая капля не проникла внутрь.

Валентин наполнил водонепроницаемый чемодан баксами до упора. Хранилище было размером примерно сантиметров семьдесят длиной, пятьдесят высотой и пятнадцать шириной, так что влезло раз в десять больше того, что они наменяли в Москве, – Валентин довез недостающее в несколько ходок. Топорик все это время старался выходить из комнаты, пока там священнодействовал хозяин, – то в кухню, то в туалет или в ванную, без всякой к тому нужды. Но брат и шеф без конца его подзывал, как будто втягивал в свои хлопоты. А может, поглубже, поосновательней погружал в тайны?

 

 

Они работали во тьме, поставив машину так, чтобы с дороги ее заслонял кустарник. Было это в том самом месте, между березовых колков, которое выбрали, возвращаясь из Москвы. Весной здесь все зальет, потом вода спадет, но поскольку это низина, все быстро зарастет густой травой, так что сюда редко кто забредет. Люди ищут где посуше, а тут будет влажно.

Блистающий металлом чемодан белел, прислоненный к березе.

Было тихо, стыло, по ночам весна отступала, позволяя усталой зиме вернуться в поля хотя бы на несколько часов, да и земля еще не оттаяла, так что копать было нелегко, благо лопаты были титановые – нашелся же сообразительный умелец – острые и легкие. Откопали не глубже полутора метров, чемодан ко всему, еще дома, запаяли на несколько раз в пластик, и уложили этот гробик с богатством на дно. Засыпав, излишки земли разбросали, отходя от могильника подальше. Вроде вышло все как следует. Ногами утоптали рыхлость. Присыпали остатками снега из рощи, побросали старой травы.

Кольча отвез Валентина на его таинственный перекресток, высадил, поставил машину в гараж, вернулся домой. Побаливали с непривычки плечи, есть не хотелось, но и уснуть чего-то не мог.

Девочка в голубом платье стояла все перед ним, улыбалась ему. Ничего подобного на самом деле не было, если она и улыбалась, то, наверное, Валентину, это ведь он говорил, или улыбалась вообще, никому, просто потому, что она вообще такая, нормальный человек, которому некого опасаться. Нормальные люди должны улыбаться, разговаривая даже с незнакомыми. Это Валентин да Кольча, и вообще вся их стая – или глядит недоверчиво, или хохочет, поднабравшись, да и то – смеется не от радости, а судорожно, удовольствуясь короткой удаче, и смех этот совсем другой.

Топорик лежал с открытыми глазами, и выходило так, что, не стараясь думать о себе, он без конца возвращался к своей судьбе.

Зачем, например, Валентин так основательно погрузил его в свою тайну? Как связано все это с той шуткой, по дороге из Москвы? Может, объясняется просто: копать трудно, без помощника не обойтись, и если он всего-навсего один, этот помощник, да еще и такой, что его искать некому, от него нетрудно избавиться – это факт. И никуда не убежишь с такой тайной. Побег – дело ясное, и хозяин просто перепрячет свои деньги.

Сколько там? В пачке десять тысяч сотенными. В чемодане – уйма пачек. Сотня пачек – миллион. За меньшие деньги – голову отрывают, без всякого следа.

В команде – это ясно – что-то произошло. Все движется по-старому, но Антона похоронили, и никакой разборки. Впечатление, будто хозяин не очень хочет, а остальные молчат – не их дело, в общем-то. Хотя это только с виду. Неспроста Валентин прячет капитал.

Нет, все неспроста в жизни. Валентин покупает адрес у главврачихи в Доме ребенка. Почему надо взять деньги за это, а не дать просто так, если известно, где жила эта женщина, родившая его? Зачем вранье про архивы? Ну а если даже и так, почему как-то все из одолжения, через силу, ведь и так понятно, о чем речь. Заплати, мол, в установленном порядке. Но дело в том, что порядка нет. Установленного.

Или вот эта тетка, мать девочки в голубом платье. Что-то ведь она не так спросила. Удивилась не тому. Ага, вот. Она удивилась, что сын этой Топоровой в Москве. Переспросила: «Из Москвы?» Этому удивилась. А не тому, что у той сын был, ее разыскивает. Выходит, знает, что у той был ребенок.

Люди, люди… Думают одно, а говорят другое. Неужели вся жизнь вот такая: скрывать, что знаешь, и если есть малый шанс, на этом зарабатывать?

Что ж, выходит, и он заработать может на том, что знает? Вон как дорого стоит его тайна. Сколько, поди, ждут: только продай! Эти же амбалы из Валентиновой шайки. Остановятся? Устыдятся? Убоятся, что это их собственный хозяин? Ха-ха! С радостью найдут причину, объяснят, что это их долю он хапнул и присвоил, и окажутся, пожалуй, правы на все сто.

Отмахнулся как от назойливой мухи от этой дрянной мысли, только ведь мысли не страшны, если их не превратить в действие, хотя и коротка дорога от мысли к слову, а действие останется за другими.

И все же, почему грозный и хитроумный Валентайн, хозяин, барин, шеф, патрон, так опасно доверился ему, безродному пацану? За что поверил, если поверил? Или испытывает? Только уж испытание-то опасно! А вдруг пацан все-таки сбежит с чемоданом-то?

Да куда убежишь? Нет, просто Валентин знает Кольчины шансы: никуда не денется, никому не скажет, ничего не возьмет. И все потому, что он – никто. Ни с кем в жизни ничего не связывает. А если связывает, то только с ним одним, Валентином, человеком для кого страшным, для кого опасным, а для этого пацана – добрым, надежным, незаменимым, как брат. Брат, он и есть брат. Говорят, что и брата можно предать, от самого близкого можно отвернуться, отвернулась же, предала Топорика его помершая в Сибири мать, да вот вся беда, что ответить тем же, так же точно поступить самому, это значит, оказаться таким же. Таким же… Но это невозможно, если сердце твое не высохло до конца.

А может, высохло? Но как же девочка в голубом платьице? Эта Дюймовочка? Зачем она?

Не бывает, говорят, бессонниц в юности. Но это говорят те, кто мало испытал и чьи чувства коротки, оттого, что они не страдали.

Те, кто страдал, не спят, бывает, по ночам. Особенно если им пятнадцать лет и не знают они – узнать не могут! – как дальше жить и куда дальше деваться.

А правда, куда?

Вот живет он по воле брата-хозяина, плывет по воле волн и не ведает, что станет дальше. Через год закончит училище, станет слесарем по ремонту автомашин – и все? Скажет Валентину: отпусти, брат, спасибо за все, но я ухожу. Буду ишачить, как все, на такой плохой заработок, буду ходить пешком или ездить на автобусе, как все, а не на «Мерседесе», и квартиру эту забери обратно, устроюсь на частную, к какой-нибудь старушке, там видно будет…

И что скажет добродушный брат? Неужто я просто так доверил тебе свою тайну?.. Да просто за то, что ты видел столько долларов сразу – жить дальше не дают, а ты еще знаешь – где они. И вообще, что ты о себе вообразил? Тебе помогли, тебя включили в систему, как какую-то важную деталь в машину, ты столько всего знаешь про точки, облагаемые налогом, про амбалов… Нет, молодой браток, ходу обратно нет. Или живи со мной, и много получишь, или исчезни навсегда, если себя не жалко… Вот что скажет добрый брат. И будет прав…

Но как же девочка в голубом платье?

Измотанный, потный, уснул Кольча только под утро, а утром заверещал, как встревоженная громкоголосая птица, дверной звонок.

В одних трусах распахнул Топорик дверь. Перед ним стоял Гнедой, друг родной по интернатским страданиям. Глаза его были вытаращены, а речь отрывиста.

– Где ты пропал? – сказал он. – Тебя ищут! Гошка помер! Привезли из Москвы! Сегодня похороны!

 

 



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2024-06-17; просмотров: 4; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 13.59.107.152 (0.052 с.)