Мы поможем в написании ваших работ!
ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?
|
Музыкальное наказание и прочие кары
Я – ее дочь
Откуда-то снизу, из своей детской реальности, из которой на любую взрослую жизнь нужно задирать голову (иногда бывает так неудобно!), я радостно ловлю полуулыбку ее тонюсеньких губ, как обычно тронутых оранжевой (морковной) помадой. О, я знаю эту полуулыбку довольства и гордости за своего ребенка! Мне удалось порадовать мамочку, ведь я хорошо прочитала стишок, главный стишок на детсадовском празднике. Воспиташка говорит маме какие-то приятные слова обо мне, и вот я вижу эту улыбку. Все, больше мне ничего в жизни не надо! Мамочка держит меня за руку, и я прямо чувствую ее поощрительное пожатие. И еще я легко предугадываю слова, которые она мне скажет буквально минут через десять, когда мы будем идти домой: «По-другому и быть не могло: ты же моя дочь, а значит, – самая лучшая». Именно это она и скажет через десять минут… Даже моя ручонка в ее ладони может быть предметом маминой гордости, признаком ее особенного статуса в этом мире, а также знаком моей приобщенности, почти посвященности в мамино высокое, королевское пространство, куда не каждому дано даже краешком глаза глянуть. Слишком высоко и недоступно для обычного, рядового человека. – Приезжали к нам недавно племяшки мужа, погодки, – рассказывает мама кому-то оживленно. – Они сейчас в дошкольном возрасте. Ну, я же помню Катьку в это время… И вот перевожу я их через дорогу к зоопарку, держу, естественно, крепко за ручки… И что же? Как куриные лапки у меня в ладонях: ни мяса, ни жирка, одни косточки мягкие, ужас! То ли дело у Катьки были ручки: держишь и чувствуешь – РУКА, пальчики такие крепенькие! А там – недоразумение какое-то… И хотя мне уже почти десять лет, я с уважением и нежностью разглядываю свои пальчики и ладошки: молодцы, не подвели! Мамочка была так рада и горда за вас. Интересно, это нормально – только в сорок лет понять, что есть все-таки настоящая любовь? Банальность какая получается… И тем не менее… Идеальных людей нет и быть не может. А что же такое идеал? Еще один трюизм: для всякого свой идеал, свой Настоящий мужчина или Настоящая женщина. Нет, не так… Есть вещи, бесспорно, противные: разбросанные по комнате грязные носки, к примеру, какой такой широкой душе понравятся? Или вечно капающее изо рта повидло за вечерним чаем… Красивые же, аккуратные, умные, чистоплотные, белые и пушистые нравятся всем. А вот любовь, оказывается… Любовь, оказывается, может научить прощать даже капельки повидла, умилиться им, и не то что терпеть, а полюбить за это еще сильнее. Вот… Но даже не это главное. Удивительное такое открытие в себе: дикая боязнь его боли (физической или душевной), во сто крат превышающая нормальный человеческий страх боли собственной. Вот чего я от себя не ожидала… Ах, да, конечно, – дочь, доченька, дочуренок. Разумеется, ее боль – это физическая мука для меня. Но если речь идет о родненьком ребеночке, чувство ужаса перед его болью естественно, как дыхание или чихание, оно укладывается в инстинкт продолжения рода, иначе природа и не мыслила, когда лепила нас бог знает из какого сора. Но мы же о другом… Собственно, о чем мы, зачем, к чему? Ах, да… Никогда ты, мамочка моя родная, теперь не узнаешь про меня вот такие удивительные вещи, никогда я не расскажу тебе об этом чуде, что случилось со мной так, возможно, поздно. И не спрошу я у тебя: скажи правду, мам, у тебя такое есть? Было? Или все неправда? Да я просто и не знала, что такое любовь. Даже не подозревала. Смотрю, касаюсь руки, трусь щекой о его чуть колючую щеку, вдыхаю его аромат, утыкаюсь носом в ямку плеча; любуюсь каждый день, не могу надышаться; мир полон красоты и прекрасных звуков, я вижу его очарование, все птицы вдруг запели, и – смотрите! – они же все парами! Они тоже любят! – Как жаль, как жаль, – шепчу я, прижимая родную ладонь к своей щеке, – как жаль, что так поздно, что столько потеряно лет… – Дурочка ты моя! – нежно говорит он, лаская пальцами мое лицо. – Какое счастье, что мы все-таки нашли друг друга. Разве каждому достается подобное счастье? Разве всем дано понять, почувствовать настоящую любовь? Я плачу от счастья, от невозможности поверить, что все это происходит на самом деле и со мной… Мама, не ты ли всегда воспевала в своих повестях и романах подобные чувства?
«Жила-была девочка – сама виновата»
Отношения мамы и папы были для меня терра инкогнита все детство, впрочем, тогда я не очень об этом задумывалась. Просто не всегда все понимала. Большую часть вывалившихся из их шкафов скелетов я обнаружила уже в сильно взрослом состоянии и, лишь занявшись вплотную анатомией и изучением косточек, сумела многое обдумать и проанализировать. М-да… Все стало гораздо понятней. Но это – не моя жизнь и не мои тайны, хотя по башке меня эти берцовые кости «мадридских» секретов тоже шарахнули будь здоров! Хотя уж я-то, видит Бог, совершенно была ни при чем в силу отсутствия присутствия в этом мире в момент зарождения и развития их отношений. Ну, а когда я родилась и пошел новый отсчет жизни нашей семьи, вот с этого самого дня моего рождения ответственность полностью легла на новорожденные плечики. Потому что надо было думать, черт подери, какой рождаться, когда рождаться и зачем это делать! Надо было стараться соответствовать… Как остроумно кто-то подметил: «Жила-была девочка – сама виновата». Так это про меня. Моя мама заслуживала другой дочери, я все испортила в ее жизни. Разве я должна была получиться такой? Конечно, это какая-то ошибка, генетический сбой, неправильно вставшие звезды. Ведь мамуля рассказывала, как они с папой все ловко высчитали еще до моего появления! К примеру, в тот год, на который я была запланирована, случился сильный спад рождаемости в СССР, и мама с папой справедливо решили, что их ребеночку будет намного проще поступить в институт из-за небольшого конкурса. Спустя 17 лет я их страшно разочаровала… Впрочем, чего греха таить, разочаровывать маму и папу я начала намного раньше, возможно, почти сразу после рождения. Уж маму-то точно. Я, насколько мне известно, практически выдрала ее немилосердно из удачно складывавшейся карьеры – просто фактом своего рождения. А потом моего отца стали посылать в далекие командировки. Мало того что я родилась, так еще и вынудила маму торчать с собой в печальном одиночестве, пока карьеру делал МОЙ папа. У мамы случилась по этому поводу депрессия, как она сама говорит. Верю. Жалею. Виновата. Было за что меня невзлюбить. Хотя ведь у меня еще имеется брат. Старший. От маминого первого мужа. От которого она ушла к моему отцу. Там была история некрасивая: измены, кляузы, месткомы-парткомы, суд, разбирательства… Впрочем, опять-таки – не моя жизнь, не мои тайны. Итак, когда я родилась, у меня был восьмилетний брат. Я его, конечно, сильно полюбила с самого детства, как себя помню… А он меня – нет. И совершенно понятно любому ослику почему: у мальчика появился отчим, потом появляется на фиг ненужная ему сестра. Мама обожала своего первенца, и, вполне возможно, он боялся потерять это мамино обожание. А мама боялась его страха, его огорчений, его слез, что опять-таки вполне естественно. Мама дала себе слово: ее сынок никогда и ни в чем не почувствует себя ущемленным! Любой ценой он будет счастлив и храним ее любовью. Любой ценой… К примеру, мама запретила моему отцу применять хоть какие-нибудь воспитательные меры к Саше. Как бы сильно я не напрягалась, у меня не получается вспомнить ни одного раза, когда бы Сашку от души ругали, даже если было за что. Мама рассказывала мне: – Однажды, когда ты еще не родилась, твой папа за что-то повысил на Сашку голос, и я сказала: еще хоть раз посмеешь крикнуть на моего сына, больше никогда не увидишь ни его, ни меня. С тех пор он не смел. Я слушала маму, замирая от восхищения перед силой ее духа и любовью к сыну. Вокруг было всегда столько баб, готовых ради ничтожного мужика, ради штанов рядом со своей юбкой просто-таки передушить своих детей. Поэтому мамина великая Материнская Любовь представлялась мне почти героизмом. Очевидно, что моя мама самая особенная! Сколько ни силюсь, не могу вспомнить Сашкиного взгляда, направленного на меня. Его глаза смотрели всегда куда-то мимо, в сторону, вдаль. Он почти никогда на меня не смотрел. Не хотел. Не интересовала я его ни с какой стороны. Даже, пожалуй, больше того: я его дико раздражала. «Заткнись, дура!», «Пошла ты, дура!» – вот в основном и все, что я слышала от братика. И затрещины по башке тоже бывали, иногда весьма чувствительные. Очевидно, что я была о-о-очень противным ребенком, мерзкой девчонкой, кошмарно действующей на нервы взрослеющему мальчику. Мы жили в одной комнате, и конечно же я ему мешала. Путалась все время под ногами, нудила, задавала вопросы. В общем, не получилось у нас с братом ни любви, ни дружбы. Он рано стал готовиться в медики, и поэтому время от времени я служила ему живым пособием по анатомии (к счастью, до физиологии дело не дошло). Так продолжалось по ночам лет пять, пока он не окончил первый курс и, по-видимому, не сдал экзамен по этому предмету. Я страшно боялась его, и мне было стыдно, поэтому я ничего не рассказывала маме с папой. Сейчас я не знаю, ни где брат, ни что с ним. Последнее, что я о нем некогда слышала, так это, что он окончательно спился, стал законченным алкашом. Хотя помню, Сашка лихо выпивал уже смолоду… Впервые его совершенно никакого притащили домой друзья, когда ему едва исполнилось 18. Потом это периодически повторялось. А лет через 10 в нашей жизни довольно-таки устойчиво прописалось слово «вытрезвитель»… Ну, это его судьба, его проблемы – меня давно ничто в его жизни не касается. И кстати, моя любовь к нему прошла, как и не было вовсе. Оказывается, и так бывает. А мама, наверное, поощряла Сашку в детстве в этом его отношении ко мне… Почему я так думаю? Ну, она ни разу на моей памяти не пыталась нас… связать как-то, сблизить, что ли… Видимо, мудро чувствовала, что это невозможно и не стоит лишний раз нажимать Сашке на больную точку, имя которой – ненужная сестра от нового мужа мамы. Не его папы. Обожал ли Сашка маму так, как я? Думаю, да. По-другому было невозможно. Она на самом деле была достойна нашего детского восхищения и даже преклонения. Брат тоже всегда знал, что она – особенная, не такая, как все прочие тривиальные, примитивные мамы. Я, когда подросла, поняла, что их любовь была взаимной, настоящей. Понятное дело, он был куда лучше меня: красивый, умный, учился в английской школе. Мамочка им гордилась. Давным-давно, наверное еще в юности, мне вдруг стукнуло в голову: у нас в доме не водилось ни одной фотографии, на которой я, маленькая, была бы с мамой, на руках у мамы, в обнимку с ней. Тут надо подчеркнуть такую деталь: фоток в нашем доме всегда был миллион, ибо родители – из журналистов, и у нас вечно обретались фотографы, фотокоры, фотохудожники и прочие фотолюди. Фотки имелись разные-разнообразные: мама и папа, папа и я, я и брат, родители на работе… Но ни единой «мадонны с младенцем женского пола»! А вот когда Сашка был совсем крохой, а мама еще не имела никакого отношения к журналистике и фоток у нее в доме было совсем чуть-чуть… так в этом «чуть-чуть» тогда уже появились как минимум два великолепных изображения этой самой «мадонны» с маленьким сыном на руках. И у мамы на них такой счастливый вид… Почему так? Об этом я задумывалась давненько, но ни разу ничего такого не спросила у мамочки. Возможно, боялась услышать в ответ: – После Сашки я была красивая, а после тебя растолстела и не хотела фотографироваться вообще. И в результате такого объяснения я точно поняла бы, что не очень-то мама меня любила, ибо какую любящую мамочку останавливали подобные соображения, если была возможность зафиксировать счастливейший момент со своим любимым младенчиком? Я подчеркиваю – любящую мамочку… С любимым младенчиком… А может, она честно сказала бы: – Я вообще не хотела с тобой фотографироваться! И что бы я с этим делала? Как жила бы дальше? Впрочем, конечно, правды я никогда бы не услышала. Одна из семейных баек, которую любил рассказывать Сашка: – Батюшка (так брат называл моего папу) спросил меня: кого ты хочешь – братика или сестричку? Я ответил: собаку. Ну, я ее и получил! Все смеются. Я тоже, ведь взаправду смешно и весело. Рассказывалось это безо всякой злости и ненависти. Напротив, можно было подумать, что он таки получил, как Малыш из сказки Линдгрен, милого пушистого друга… В том смысле, что очень был рад. Приятнее думать так. Так я и старалась думать в детстве. Не всегда, правда, получалось… Как и что думал Сашка все свое и мое детство, одному Богу известно. Для меня он был вечно неприветливый, сердитый (на меня?) мальчишка, которого я почему-то любила. Очень любила… Итак, появилась я на свет некстати и для брата, и для мамы. Некстати и не в радость. Явилась миру Катя совсем-совсем некстати… Господи, да кто ж это я такая, чтобы миру «являться»? Явилась маме Катя совсем-совсем некстати…И вот родилась Катя для общества некстати… Для близких всех некстати живет зачем-то Катя… Гм, я так могу до бесконечности.
Пить много, как у Ремарка
Мама с папой всегда очень даже не дураки были выпить… Нет, не в одиночку и не без повода, а с гостями или в гостях (с годами, правда, уже и просто так в привычку вошло стопку-другую водочки тяпнуть за обедом). А гости в прежние времена случались в нашей жизни частенько, тогда еще у родителей было много друзей… Развеселые журналистские компашки, на две трети состоявшие из провинциалов, чудом пробившихся на работу в столицу. Все они мнили себя как минимум Хемингуэями, Ремарками и кем-то еще. А значит, пить много было положено, ибо именно так персонажи этих кумиров нашей «образованщины» и поступали в своих произведениях, причем пили эти романтические герои постоянно и красиво (правда, почему-то не напиваясь при этом до поросячьего визга, а вполне сохраняя человеческий облик – но это апропо). А у нас еще приплюсовывалась старинная русская традиция… В результате посиделок все получалось совершенно по-русски, но почему-то не поремарковски. Правда, без мордобоев (интеллигенция как-никак). Но с песнями. «Тополя-а-а-а! Тополяа-а-а! Беспокойной весной вы шумите листвой…» Растрепанные, сильно нетрезвые женщины со съехавшей набок помадой, растрепанные, нетрезвые мужчины со съехавшими набок галстуками… Они мне не нравились. Но ужас был в том, что мне не нравились такими и мамочка с папочкой. Я старалась на них в таком состоянии смотреть поменьше. А вот Сашка, еще мальчишкой, очевидно насмотревшись на все это до тошноты, однажды задумал решить вопрос пьянства в нашей семье кардинально. Мы в очередной раз ждали гостей, родители ушли за чем-то в магазин. Сашка достал из холодильника дожидавшуюся своего часа бутылку водки, открыл ее чуть ли не зубами и помчался в туалет. Я – за ним. Там он вылил жидкость из бутылки в унитаз. – Саш, а тебя не будут ругать? – испуганно спросила пятилетняя я. – А пусть не пьют! – мрачно ответил брат. Что было потом, я, честно сказать, не помню… Интересно, а его дети не пробовали сливать спиртное в унитаз, когда он спивался? И в какой момент юный борец за трезвость сломался? В 18 лет? Или позже, когда женился? Или это все были этапы большого пути, шаг за шагом, и процесс превращения шел медленно, но поступательно, твердо и неуклонно? Моя дочь ни разу в жизни не видела меня пьяной. Потому что я не пью: не могу (болит голова, тошнит), да и не хочу. А вот бабушку свою дочь видела нетрезвой неоднократно и была в страшном недоумении: – Ма, а что это с бабулей происходит? Почему она начинает так много материться? А что она ко мне с дурацкими вопросами пристает? – С какими вопросами? Дочь передразнивает бабушкину пьяную речь: «Ты, когда первый раз поцелуешься или там будешь с мальчиком, ты же мне обо всем расскажешь подробненько, правда?» Боже! Я закрыла покрасневшее лицо руками, чтобы не показать дочери стыда. – Бабуля слишком много выпила, не обращай внимания, это все ерунда, – пробубнила я из-под ладоней. Потом дочка часто смеялась и говорила: «Бабулька опять назюзюкалась, матерится и лезет с тупостями. Умора! И гадость вообще-то…» Последний пьяный выход мамы на глазах моей дочери случился, когда они (уже без меня) праздновали ее 18-летие. По рассказу дочери, бабуля, уже прилично раскачиваясь из стороны в сторону, произнесла короткий, малочленораздельный монолог: – Вот… уже восемнадцать… Время потери девственности… Гос-с-споди, какое это прекрасное время! Самая дивная ночь на свете – первая ночь с мальчиком… За столом были еще люди, кроме моего отца и дочери, которой, по ее словам, очень сильно захотелось залезть под стол или убежать на край света. Мой любимый… Он совершенно непьющий, как и я. Сидя в Риме в ресторанчике, мы с ним медленно потягивали из бокалов знаменитое итальянское сухое, наслаждаясь друг другом, видами Вечного города, тонким ароматом вина и сытным обедом. Вот примерно к такому «питию» всегда сводятся наши редкие посиделки со спиртным. Кроме того, как правило, один из нас – за рулем. Но это – двадцать пятая причина нашей трезвости. Мы просто оба не любим состояние опьянения, оно нам противно, и если со стороны на это смотреть, и «внутри себя». Впрочем, пьянчуг в его семье никогда не было, а у меня зато – стойкий иммунитет в результате мощной прививки в детстве. Так-то… Какое-то время у нас была привычка по воскресеньям играть вчетвером в покер или в слова. Мамочка, папуля, Сашка и я. И бывало очень весело! Играли по несколько часов, хохотали, шутили… Однажды в один очень хороший момент Сашка вдруг сказал с такой улыбкой, какой я ни до, ни после у него больше не видела, – нежной, мягкой: – А все-таки у нас хорошая семья, правда… – с неопределенной какой-то интонацией в конце фразы. У кого он это спросил… Или он не спрашивал, а утверждал? Почему он ТАК спросил? Хотя мне было всего лет девять, меня почему-то обеспокоил этот вопрос, чуточку так обеспокоил, будто вдруг несильно врезался в кожу шеи крючок от застежки платья. Не помню, ответили ему что-нибудь или нет, ничего больше не помню, а вот его слова и выражение лица запомнила. Забыть не могу.
Я не Кармен
Да, но вернемся к моим правильным ручкам, пальчикам, а также к мамочкиным надеждам на меня. Когда мне было пять лет, родители, как сейчас помню, в кредит, ибо очень было дорого (пятьсот рублей!), купили пианино. Чтобы меня учить. Наверное, всякий родитель, покупая инструмент, надеется, что у него растет Моцарт. Впрочем, для этого нужно иметь ну хоть какие-то основания. Я пела? Как все девочки. Танцевала? Ну, может, любила это дело больше других. Но при чем здесь пианино? – У нас в доме было пианино, и меня учили, – объяснила мамочка, и вопросов больше никто не задавал, тем более я: раз так растили мою ТАКУЮ маму, значит, это единственно правильный метод воспитания. Естественно, я сразу начала долбить по клавишам, и, естественно, некто (убей, не помню кто) научил меня выдалбливать на инструменте «Собачий вальс» – а что же еще? А через короткое время мамочке пришло в голову показать меня вот так сразу в ЦМШ (Центральную музыкальную школу) – весьма престижное тогда заведение для деток, но не для всех, а только самых одаренных. Для этого и устраивали просмотр. Папа меня туда повел. Тогда мне еще не было страшно, тогда я еще не боялась всего и всех. Ну, коридор какой-то длинный, ну, много малышни и родителей… Время от времени кого-нибудь из детей выкликают в специальную комнату, где стоит рояль. Честно сказать, плохо помню все до тонкостей… Какие уж там тонкости! Вызвали меня, спросили, умею ли я играть. Я ответила честно: да! Сыграй – попросили. Ну, я и сыграла им, как могла, «Собачий вальс». Занавес… А могло ли быть по-другому? Разве меня готовили и учили чему-нибудь? Разве я вообще соображала, где я и что происходит? Но я все-все понимаю! Мама была убеждена, что у меня должен быть ДАР. Что от меня все должны АХНУТЬ. Что я – самородок, который нельзя не заметить. Ведь я – ЕЕ дочь. Может быть, это и было ее первым разочарованием во мне? Не знаю. Бедная мамочка… Как, должно быть, она тогда переживала. Ведь примерно в то же время меня не взяли в балет. То есть не то чтобы не взяли, но старенькая балерина из самого´ Большого театра, к которой меня привел папа, покрутив мне ноги в разные стороны, сказала так: – Гибкая девочка, способная, но ступни… У нее же плоскостопие, она не сможет сделать карьеру в балете. Никогда. По той же причине мне было отказано в фигурном катании. Несчастная мамочка! Она все искала и искала, где именно блеснет ее дочь, в какой области человеческих талантов ЕЕ дочь прогремит так, что услышат все. ВСЕ! А никак не складывалось. Почему-то мамочку не так уж радовало, что в детском саду я всегда ведущая всех концертов, главная, Снегурочка и так далее. На это она, пожимая плечами, говорила так: – Это естественно, нормально, я тоже такая была, по-другому и быть не могло, – и грустно вздыхала. Да, это все полная ерунда, конечно, этого мало, это – ничто. Я понимала, понимала и уже переживала потихоньку… Но мамочка вдруг обнимала меня, прижимала к себе со словами: «Силибоночка ты моя трататанская!», и я захлебывалась в ее таком родном запахе, умирала от счастья, что именно она моя мама, что мне несказанно повезло, незаслуженно повезло. Я была самой счастливой девочкой на планете в такие минуты. Хотя угрызения совести уже просыпались. Очень постепенно, но поднимало голову чувство вины: я – не Моцарт, у меня плоскостопие… Мамочка огорчается. По маминым словам, она всегда и везде была первой: в школе, к примеру, – лучшая ученица. Ей все давалось легко и просто: и литература, и математика, и физика. Простой вопрос, почему же ни разу в жизни, начиная с четвертого класса, мама не смогла мне помочь ни в одной точной науке, долго не приходил в мою тупую башку. Позже, разумеется, пришел и вопрос, и ответ на него. Позже… Не помню, чтобы я когда-нибудь имела заблуждения по поводу собственной внешности. С самого детства зеркало меня не очень-то радовало. Вернее, не радовало оно меня с того момента, когда я стала осознавать себя девочкой и придирчиво присматриваться к собственным чертам и прелестям. Никаких радующих самолюбие черт, а тем более прелестей в упор не было видно. Возможно, именно поэтому из всех зазеркалий на меня угрюмо смотрела исподлобья несимпатичная, блеклая девочка с плохими волосиками и дурацким кривоватым ртом. Сколько раз мне говорила мамочка: «Ты – красивая, а уж когда вырастешь, совсем станешь очаровашкой!», а я не верила. Во-первых, потому, что ничто этого не подтверждало. А во-вторых, у меня, к сожалению, очень рано зачем-то прорезалось и проявилось в полный могучий рост клятое критическое мышление и страсть к сопоставлению фактов и сравнениям. (Когда эта дрянь формируется в мозгу, как киста какая-то, от нее уже фиг избавишься, никакая операция не поможет. Впрочем, трепанацию черепа я пока не пробовала, а надо бы.) Так вот: я всегда держала в голове мамины рассказы про то, как она была самой-самой красивой девочкой в классе, в школе, среди всех подружек, как из-за нее с детства кипели всякие бразильские страсти в их маленьком шахтерском поселке, как постоянно и хронически в нее был кто-нибудь влюблен, а нередко даже сразу двое-трое. А уж когда она совсем подросла, то просто стала Кармен местного значения… Вот про «местное значение» я уже сейчас от себя прибавила, а тогда получалось, что просто Кармен, вселенская такая.
Как же мне, заурядной девочке в огромной Москве, среди столичных красоток из благополучных семей (читай – хорошо одетых и ухоженных) было с ними тягаться? Но мамочка тогда не могла (не хотела?) этого понять, и нередко я ловила на себе ее сострадательный и жалеющий взгляд: нет, не унаследовала доча ее красоты, яркости, умения быть самой-самой! Кстати, именно где-то тут рядышком и живет ответ на вопрос о маминой «непомощи» мне в школьных предметах. Чего мама упорно не желала никогда понимать, так это разницы между провинцией и столицей. Заштатный шахтерский поселок на окраине Украины. Школьная программа 30–40-х. Возможно, я тоже там была бы первой девкой на деревне, не очень-то это сложно. Но Москва, дорогие мои, это совсем другая история. Да к тому ж – 70-е, а уже давно каждому известно, что в те годы школьную программу переусложнили до невозможности (даже песня популярная тогда была на эту тему). Так что, милая мамочка, твои знания по математике-физике заканчивались примерно на уровне моего четвертого класса. Надо ли иметь очень высокий IQ, чтобы понять это? Не думаю. Трудно сказать, кого она больше уговаривала-утешала своими нежными речами про мою красоту и будущую «очаровашность» – меня или себя? Ей было горько и грустно. У ее девочки – ни красоты, ни талантов. А так быть не должно, не может! Учитывая постоянный минорный фон маминого настроения (это всегда была ее суть, фундамент ее характера, основа и принцип самого ее существа – минор и страдание), я только могу с ужасом догадываться, как густо, щедро я добавляла в этот «страдательный» замес надрыва, печали, боли.
Московская замарашка
Но у меня ну никак не получалось быть самой привлекательной девочкой! Мамочка рассказывала, что в ее детстве-юности, в шахтерском поселке, а потом и в Ростовском университете, где она училась (лучше всех, естественно!), она в своих перелицованных юбках всегда пучками и снопами собирала восхищенные взгляды парней и завистливые – девиц. У меня этот номер не проходил. Хотя юбки, которые были в моем гардеробе (боже, какое неподходящее слово для пары полочек в разваливающемся шкафу, где помещалось мое тряпье!), вполне годились на звание «недоперелицованных». – Женщина интересна не юбкой, – учила мамочка, максимально округляя свои и без того огромные черные глазищи. – Настоящая женщина прекрасна в любом тряпье. Я была в «тряпье», но не прекрасна. Возможно, потому, что в Москве в 70-е для многих девочек родители уже что-то «доставали» из одежды, уже протаптывали дорожку к спекулянтам, дабы хоть как-нибудь в уродливую эпоху «совка» и повальной серости нарядить своих дочек. Они, эти «мещане» и «недоразвитые люди», понимали, что для девочки – это не блажь, а самая настоящая необходимость, чтобы выжить и преуспеть. Мои родители презирали подобное. – Какая гадость! Обращаться к каким-то жуликам и платить за это безумные деньги! Стыдно, мерзко. И к тому же мы деньги на мясорубке, что ли, делаем? – Мамочка очень сильно гневалась на мои робкие попытки заикнуться о какой-то более-менее приличной, не стыдной одежде. В общем, одевали меня исключительно «из магазина напротив». Можно себе представить… Кстати, так и непонятным для меня остался сей момент: родители моих подруг тоже не печатали деньги на станке, не работали в торговле и не были королевских кровей. Почему же их дочери, в отличие от меня, были более-менее прилично одеты? Апофеозом маразма был случай, когда мне передали, как девочка из не самой благополучной семьи, троечница и вообще «не нашего круга», сказала обо мне: – Вот странно! Вроде у девки нормальные родители, не чмо какое-нибудь, а одевают дочь как чучело. Что они ей, приличных шмоток купить не могут? Это, наверное, забавно, но в ту секунду я прежде всего оскорбилась за родителей, за мамочку: надо же быть настолько неразвитой, чтобы не понимать высокие духовные устремления и сверхвысокую мораль моей семьи, обвинять мою маму черт-те в чем, за пустяками не видя главного. Впрочем, тогда уже мамочка была известным человеком, и та девочка по-своему, по-мещански понимала: известность не могла не приносить денег, так почему же дочь-отличница известной мамы одета как дочь-двоечница последней нищенки? Иногда приходится читать воспоминания людей о детстве, в которых авторы подчеркивают, что хотя мамы и не могли обеспечить им одежду модную и красивую, но зато она всегда была тепла и удобна. Я даже этого сказать не могу… Мерзла я почти всегда, особенно в «нижней части», так как теплых колготок мне мама с папой «достать» никак не могли, а все рейтузы мне почему-то были малы и потому страшно неудобны. Я их и не носила, ну, не могла! Между школьной формой и уродской синтетической шубейкой на рыбьем меху отсутствовала хоть какая-нибудь «прокладка». Сейчас в это трудно поверить даже мне самой, но до взрослости у меня не было элементарной кофты на пуговицах, простого жакета, снимающегося вместе с пальто в школе. – Ну, где ж я это возьму? – порой даже как-то виновато спрашивала мама. Мне нечего было ей ответить. Я просто никак не могла взять в толк, а где же эти «необыкновенные» вещи брали родители моих одноклассниц? У девочек были и колготки, и кофточки… А у меня только жуткие мужские свитера, которые я с определенного возраста стыдилась надевать, предпочитая мерзнуть. О, колготки! Однажды, лет в тринадцать, осатанев от холодов, я сама придумала, как спастись. Купив жуткие бабские панталоны и теплые старушечьи чулки, я просто пришила одно к другому. Можно себе представить, как это выглядело! Но на какое-то время жуткий «гибрид» стал моим спасением. Подчеркну: дело было в конце 70-х, в Москве, и я росла не в бедной семье… Но самое страшное – обувь. Мои ноги лет с десяти уже болели так, что проблематично было просто ходить дольше получаса. У меня в детстве никогда не было удобной обуви! Не знаю, как мама покупала мне туфли, как она их выбирала и подбирала, но и летняя, и зимняя – любая обувь всегда мне жала, натирала ноги, порой до кровавых мозолей, до адски ноющих костей. Иногда, приходя домой и скидывая «испанские сапоги», я плакала. Мама мне сочувствовала, но всегда замечала: – Терпи, ничего не поделаешь, купить ничего невозможно. Разносишь. Надо перетерпеть. В конце концов, все так живут. Вот в этом она меня убедила. Я была уверена, что все другие девочки и мальчики, а также взрослые мучаются, как и я, но, в отличие от меня (как обычно!), они – герои терпения, сильные и мужественные люди, которые спокойно ходят, даже бегают, не жалуются и терпят. А я, ничтожная тварь, опять реву и хромаю… Я перестала жаловаться на боль в ногах, очень рано перестала, поняла, что бессмысленно. И старалась терпеть. Однажды мы с родителями на три дня поехали в Ленинград, на премьеру в тамошнем театре маминой знаменитой пьесы. Один день мы много гуляли, и я «уходила» ноги вусмерть. На следующий день мне было совершенно ясно, что никаких Эрмитажей я не перенесу. – Я останусь в гостинице, никуда не пойду, – жалобно сообщила я родителям. – С ума сошла! – закудахтали те. – Приехать в Ленинград и сидеть в номере? Ты идиотка, что ли? Почему я не стала им объяснять, в чем причина? Трудно сказать… Скорее всего, неудобная обувь и разболевшиеся в связи с этим ноги казались мне стыдной причиной, недостойной какой-то, что ли? Я тупо смолчала. А родители потом много лет всем рассказывали, как «глупая Катька», вместо того чтобы гулять по Питеру, сидела в номере отеля. – Такой позор! – горестно вздыхала мама. А ноги мстят мне по сей день. Они совершенно больные, изуродованные. И потому с обувью теперь пожизненная проблема. Я лечу свои бедные ножки, лечу… Но уже поздно. Зато теперь благодаря удобной обуви они болят намного меньше, чем в детстве. Я могу много гулять, ходить. А тогда это было совершенно немыслимо. Но родителям до этого не было ровным счетом никакого дела. Мой любимый, родной человек поначалу нередко обижал меня: говорил, что я не могу, не умею одеваться. Не умею выбирать вещи в магазинах. Я плакала, мне было ужасно обидно. Да, у меня не развит вкус, да, у меня абсолютно неверные представления о собственной фигуре, о том, что мне идет, а что – нет. Меня, к сожалению, никто никогда этому не учил, не подавал пример, а самостоятельно справиться с этой задачей я не смогла. – Ты выбираешь одежду как маскировку! – сердился он. – Хочешь спрятаться за бесформенные тряпки – и это при твоей-то фигуре! – Именно! При моей! – сквозь стиснутые зубы, чтобы не разрыдаться, бубню я. – Мне надо прятать бедра… – Уймись! – Он уже почти кричит. – У тебя потрясающая фигура! Тебе дурь надо прятать! Я реву. Поначалу все наши с ним походы по таким магазинам, как «Галери Лафайет» в Париже или «Хэрродс» в Лондоне, закачивались ссорами. Я возненавидела магазины, примерки, покупки. Постепенно все наладилось, конечно, я теперь отнюдь не чучело, одета достойно и не стыжусь своего внешнего вида. Надо было дожить до сорока лет… – Да-а, тяжелое у тебя было детство, нищее, – смеется он. Теперь я тоже смеюсь вместе с ним. Хотя боль в душе, как затянувшийся шрам, саднит: ни девочкой, ни девушкой я ни разу не почувствовала себя уверенной и красивой в своем позорном тряпье. Я даже понятия не имела, как это – быть элегантной и уметь выразить себя с помощью одежды. И украшений у меня никогда не было… До второго замужества – дешевая деревянная или пластиковая бижутерия, в самом крайнем случае серебро. Никаких понятий, никакого представления о том, что и как должна носить женщина в моем возрасте. А откуда бы взялось? У мамы до старости – ни колечка, ни цепочечки. Ни-че-го. Никогда папа ей не дарил никаких украшений. Естественно, ни разу в жизни мой папа ничего подобного не подарил и мне. Мой первый муж… Ну, тут вообще разговор неуместен: достаточно было посмотреть на его бедную мамашу. У безлошадных крестьян никогда не было принято хоть както украшать женщин. Какие же могут быть претензии?
Недоинтеллигентность
Первый эпизод с детским садом, с которого я начала свое печальное повествование: когда меня хвалили и мамочка радовалась – ба-а-альшое исключение из правила. Мама посетила мой детский сад. Где-то бегемот издох. Ведь правило было таково: всегда и везде, на все собрания и на все мероприятия, в театры и в кино, на елки и «отвести в гости», со мной ходил только папа. Мама – никогда. Я тогда воспринимала это как нечто само собой разумеющееся. Мама всегда была занята (и это правда!). У мамы часто было очень плохое самочувствие (и это тоже правда). А с папой ходить, к примеру в театр, было весело. Мы никогда ни о чем серьезном не говорили, сплошные шуточки да баечки, обсуждение увиденного и просто пустой треп. А мама нас ждала дома с обедом. В общем, было здорово… Правда, когда я выросла, то поняла, что очень многого в культурном воспитании, какое бывает во всех столичных (и не только) интеллигентных семьях, я недополучила. Ведь папа не водил меня ни на выставки, ни в музеи, ну, может, разок в Пушкинский, и то – безо всяких объяснений, а потому я мало что поняла и усвоила. Мамочка всегда говорила: надо интересоваться культурой, надо знать живопись. Конечно, надо, кто ж спорит. А как? Я с огромным интересом разглядывала художественные альбомы, что были у нас дома. Кстати, любопытный момент: как только я лихо заболевала – с температурой и плохим самочувствием, сваливалась так, что меня укладывали в кровать под теплые одеяла и в шерстяных носках, – я тут же просила дать мне все эти альбомы и часами разглядывала репродукции. Часами! И так каждую болезнь. Мамочка очень радовалась и с гордостью рассказывала об этом всем. «Ребенок интересуется классической живописью!» Ну да, я интересовалась… Но дальше-то что? В конце концов я выучила наизусть все имевшиеся в доме картинки. И постепенно охладела к этому. Но чтоб хоть раз отвести меня в Третьяковку, такого не было, к моему несчастью. Справедливости ради отмечу, что и сами родители ни по каким музеям сроду не ходили. Не спрашивайте почему. У меня нет ни объяснения, ни предположения, кроме одного: не очень-то им самим хотелось. Ибо у мамы был один бог – книги. Она искренне считала, что оттуда можно почерпнуть все, любое знание, любое образование. Мамочка всегда считала себя очень культурной женщиной. Пожалуй, на фоне посещавшей наш дом «интелихенции», большинство которой были примитивной образованщиной (провинциалы, командированные с глубокой периферии, московские недоучки), она могла слыть интеллектуалкой и энциклопедисткой. Ведь на самом деле книг ею прочитано было… сказать – много, значит, не сказать ничего. Она прочитала ВСЕ, что возможно, все, что попадалось ей на русском языке. Но если говорить о живописи… К нам в дом приходят люди и аж приседают: – Ах, какие картины! Боже, сколько у вас картин, это же просто галерея! Ах, искусство… Искусство приобреталось в Измайловском парке по сходной цене. Например, «глубокомысленная» картинка, на которой изображен стол с рублем и
|