На берегу с отцом. 1936 год. 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

На берегу с отцом. 1936 год.



На берегу с отцом. 1936 год.

– Ты, когда прилетаешь в Израиль, чувствуешь прилив особой энергии?

– Да, чувствую. Особенно остро – в первый раз. Странное и очень сильное генетическое ощущение, которому посвящены мои стихи: «Созвездие Рыбы», «Остров Израиль», «Иерусалим»: все они есть в последней книге.

 

– А сам ты что сейчас читаешь – что, как говорится, лежит на тумбочке?

– Случайно, будучи на отдыхе (нечего было читать), купил книжку Пелевина «Чапаев и пустота», и она показалась мне очень интересной. Вообще, я к постмодернизму отношусь, мягко говоря, с недоверием. Потому что там все держится на приеме. А я считаю, что прием в литературе вовсе недостаточен. Все футуристы – это Маяковский. Все имажинисты – это Есенин… Существует не прием, а реализованный поэт, как правило, о д и н. Хвалить метод или систему нельзя. Речь может идти только о талантливой реализации… И у Пелевина – талантливая реализация приема. Во всяком случае, на фоне тех сорока двух романов, которые мы с тобой прочитали в 2002 году, будучи членами жюри премии «Букер», – он белый человек на фоне дикарей. Мыслящий человек.

С родителями. 1949 год.

– А скажи честно: за кого ты болел тогда на «Букере»? Я так и недопоняла…

– Больше всех из шорт-листа мне нравился Александр Мелихов. Он потом подарил мне свои книжки – и я прочел его полней и внимательней. Он очень интересный прозаик и трезвый человек. Со своей системой мышления. В частности, я имею в виду книгу «Исповедь еврея»: полукровка на уровне органически антисемитской семьи. Кстати, самые ярые антисемиты – это, как правило, полукровки. Начиная от Фета и кончая Жириновским. Я уж не говорю о Джугашвили…

 

– Даже Сталин не без этого?

– Что касается Сталина, то – не знаю, насколько серьезно, – но лет так двадцать тому назад в Бухаре (я там случайно оказался) те евреи, которые потом все выехали в Израиль и дальше, очень активно атаковали меня и доказывали, что Сталин был еврей. Почему? «Швили» в отличие от «дзе», «ва» и так далее – это суффикс, который дается только инородцам, так или иначе ассимилированным в Грузии. Не знаю, как дело обстоит с Гурамишвили и другими-прочими знаменитыми грузинами, но я за что купил, за то продаю. Еще. «Джуга» – по-грузински «еврей». Таким образом, эта фамилия в переводе на русский означает «сын еврея». Или – жидович. Третье. Сапожники в Грузии были традиционно евреи. Это как зубные врачи и гинекологи. А Виссарион Джугашвили был холодный сапожник. Такие три соображения.

Праздник Нептуна. 1978 год.

А. Городницкий – справа.

– Года два назад я была на твоем творческом вечере в Музее Герцена, где ты читал стихотворение о трагедии русского еврейства. Оно меня потрясло. Помню общее впечатление. Не мог ли бы ты тут прочесть его снова?

– У меня много стихов об этом. Может быть, такое? «Было трудно мне первое время, / Пережить свой позор и испуг, / Став евреем среди неевреев –/ Не таким, как другие вокруг; / Отлученным капризом природы / От мальчишеской шумной среды. / Помню, в Омске в военные годы/ Воробьев называли “жиды”…» Кончается оно так: «Только он мне единственный дорог, / Представитель пернатых жидов, / Что, чирикая, пляшет “семь сорок”/ На асфальте чужих городов». Стихотворение называется «Воробей», написано оно в 1996-м и впрямь всегда вызывает реакцию аудитории, когда я его читаю.

 

– Наверное, мой следующий вопрос, приготовленный заранее, уже не уместен, но я его все-таки задам: кем ты себя сильнее ощущаешь – русским или евреем?

– Я отвечу. И снова, Таня, стихотворением, которое твой вопрос трактует дословно. Предваряю историей. Несколько лет назад наш общий друг, поэт Женя Рейн мне сказал: «Саня, давай скорей стихи – тут собирается очень богатый сборник “Поэты-евреи о России”, где и Бродский будет, и я, и Самойлов, и кто хочешь…» Я ответил: «Подумаю и позвоню». Потом позвонил и говорю: «Я не буду участвовать в этом сборнике, поскольку считаю унизительной и неверной саму исходную постановку вопроса. Я не “еврей, пишуший о России”. Я – русский поэт с еврейской кровью. Я себя ощущаю так. И участвовать не буду…» Так вот, есть у меня еще одно стихотворение – об этом. Оно называется «Родство по слову» (написано в 99-м) – им заканчивается моя новая книжка «Снег». «Своим происхождением, не скрою, / Горжусь и я, родителей любя, / Но если слово разойдется с кровью, / Я слово выбираю для себя. / И не отыщешь выхода иного, / Какие возраженья ни готовь, –/ Родство по слову порождает слово, / Родство по крови – порождает кровь».

 

– Действительно, ответ на мой вопрос. А теперь пора задать вопрос такой: ты по рождению ленинградец, но вот уже больше тридцати лет живешь в Москве. К какой школе ты себя причисляешь – к питерской или к московской? И вообще, есть ли, на твой взгляд, существенная разница меж той и этой поэтикой?

– Да. Есть. Как говаривал покойный переводчик-испанист (и замечательный человек) Овадий Савич, с которым мы дружили: «Этот ваш лениградский великодержавный провинциализм…» Дело в том, что мы все – и Кушнер, и я – люди одной школы. Мы все вышли из литобъединения, которым руководил прекрасный питерский поэт и педагог Глеб Сергеевич Семенов. Оттуда вышла целая плеяда питерских литераторов. Это была традиционная школа классической силлаботонической русской поэзии, чуждая рыночного модерна и изыска… (Учти: это было в начале 50-х годов, когда большинство из нас даже не знало о поэтике Цветаевой. Не говоря о Ходасевиче и Кузмине.) Возможно, именно поэтому мое стихотворное пространство так ограничено с юности ямбическими размерами. До сих пор, когда я хочу передохнуть, перехожу на пятистопный ямб. Это все равно как не через жабры дышать, а нормально – на воздухе. И это большая беда моя лично – как человека, пишущего стихи (в песнях оно иначе). Есть поэтика, которой я просто не владею. Я, например, большой поклонник поэзии моей жены Анны Наль…

Анна Наль. 1991 год.

– Здорово, что наше восприятие Владимира Корнилова совпадает. Но вернемся, Алик, к твоим стихам и песням. Твои личные шедевры вначале родились у тебя как стихи, а потом легли на музыку, или сначала возникла музыка, или оно произошло разом?

– Отвечу коротко. Если это песня, то всегда – одновременно. И мелодия, и некая строчка, и одно наматывается на другое. В 63-м на палубе «Крузенштерна» я сочинил стихотворение, которое мне не понравилось. Два дня оно лежало. Обычно я такие стихи топил: скомкаю – и за борт! А тут вдруг начала какая-то на него насвистываться мелодия. И я его не утопил. Так получилась песня «Атланты». Но остальные мои песни рождались и словесно, и музыкально – одновременно. И «Перекаты», и другое… А «От злой тоски не матерись…» я придумал за 15 минут, когда шел от трамвайной остановки, в Ленинграде. Она выдохнулась полностью.

 

– От чего вспыхивает у тебя стихотворение – от рифмы, от пейзажа или, например, сон приснится?

– Трудно сказать. Песня – это когда странная такая штука внутри появляется: «Ту-ту-ту-ту-ту-ту…» – и поехало. «Спит в Донском монастыре русское дворянство…» – одна строчка была, и я долго боялся, что, продолжая, испорчу. А иногда стихотворение рождается сразу и целиком. Что касается мелодии, то бывает: тебе кажется, что ты ее придумал, а ты ее вспомнил. В песне «От злой тоски не матерись…», как я понял несколько лет спустя (поет: ля-ля-ля-ля… – Т.Б.), звучит аллегретто из 17-й сонаты Бетховена, часть вторая. Я, как всякий интеллигентный еврейский мальчик, ходил в Питере в филармонию на симфонические концерты… Я сам себя на этом поймал. И случай, полагаю, не единственный. Кое-что вынимается незаметно из подкорки, а потом преобразуется.

 

– Я в твоих стихах ощущаю влияние Гумилева – верность Музе дальних странствий, экзотика и романтизм, воспевание риска и мужественных жестов… Сознательная связь?

– Гумилев перешел в советскую поэзию в странной трансформации. Тихонов, Симонов, чудовищное, хоть и гениальное стихотворение Багрицкого «ТБЦ»… В ранние годы я Гумилева практически не читал, но взахлеб читал поэта (в переводах), который оказал на него огромное влияние. Это Киплинг. Ведь во многом акмеизм вышел и из Киплинга.

 

– Из огумилёвенного Киплинга.

– Да. Итак, я в юности любил Киплинга. А еще любил лучшие тихоновские стихи из «Орды» и «Браги», Багрицкого и начального Луговского. Это всё было п о д Гумилева... А между прочим, под влиянием Киплинга и этих постгумилевцев я пошел в геологию. Я никогда не ходил в соответствующие кружки, я терпеть не могу химию, и с математикой у меня всегда были проблемы. А любил я литературу и историю.

 

– Почему же прямо в гуманитарии не подался?

– Извини: 1951 год. Я кончил школу. В воздухе висело дело врачей. Меня с золотой медалью никуда бы не приняли. А идти в традиционные «еврейские» институты – педагогический или медицинский – я не хотел… Кроме того, мне очень хотелось стать киплинговским персонажем. Я одновременно подал документы в Военно-воздушную академию, куда меня брали на аэродромно-строительный факультет, и в училище Фрунзе, военно-морское, куда у меня было рекомендательное письмо бывшего командующего Балтфлотом адмирала Трибуца. Потом отец уговорил меня от всего от этого отказаться, я забрал документы и пошел неподалеку, на том же Васильевском острове, через одну трамвайную остановку, – в Ленинградский горный институт. Я выбирал не специальность – я выбирал образ жизни. Настоящий, мужской. Большую роль сыграло и то, что там форма была очень красивая, в Горном: с погонами и прочее… Потом покажу фотографию.

И я поступил туда, куда меня взяли без экзаменов как золотого медалиста. Правда, там тоже была антисемитская придумка. Чтобы быть принятым в Горный институт на геолого-разведочный факультет, надо было почему-то непременно прыгнуть в воду с вышки, с трех метров. И я понял, что это конец света, потому что я плавать не умел и перед водой трусил. Но поехал на Кировские острова, на Водный стадион (30 августа в Питере уже был холод…). Когда выкрикнули фамилию Городницкий, я залез на эту вышку (предварительно, конечно, разделся), синий от страха и от холода. И когда я встал на эту доску и посмотрел вниз, то понял, что «ни за что на свете». Зачем? Я жить хочу. Не надо мне вашей героической профессии! Что угодно – только не это. Но я уже стоял на доске и, когда повернулся, чтобы уйти, доска спружинила – я упал вниз. Мне засчитали прыжок. Так я стал геологом… Таким образом, акмеизм, Киплинг, ранние Тихонов и Луговской определили мой выбор специальности, а чистая случайность этот выбор подтвердила. А то, что я выбрал образ жизни, который в течение сорока лет был связан с экспедициями (17 лет на Крайнем Севере и 30 лет – в океане, на разных кораблях), повлияло на то, что я стал писать не только стихи, но и песни.

На берегу с отцом. 1936 год.

– Ты, когда прилетаешь в Израиль, чувствуешь прилив особой энергии?

– Да, чувствую. Особенно остро – в первый раз. Странное и очень сильное генетическое ощущение, которому посвящены мои стихи: «Созвездие Рыбы», «Остров Израиль», «Иерусалим»: все они есть в последней книге.

 

– А сам ты что сейчас читаешь – что, как говорится, лежит на тумбочке?

– Случайно, будучи на отдыхе (нечего было читать), купил книжку Пелевина «Чапаев и пустота», и она показалась мне очень интересной. Вообще, я к постмодернизму отношусь, мягко говоря, с недоверием. Потому что там все держится на приеме. А я считаю, что прием в литературе вовсе недостаточен. Все футуристы – это Маяковский. Все имажинисты – это Есенин… Существует не прием, а реализованный поэт, как правило, о д и н. Хвалить метод или систему нельзя. Речь может идти только о талантливой реализации… И у Пелевина – талантливая реализация приема. Во всяком случае, на фоне тех сорока двух романов, которые мы с тобой прочитали в 2002 году, будучи членами жюри премии «Букер», – он белый человек на фоне дикарей. Мыслящий человек.

С родителями. 1949 год.

– А скажи честно: за кого ты болел тогда на «Букере»? Я так и недопоняла…

– Больше всех из шорт-листа мне нравился Александр Мелихов. Он потом подарил мне свои книжки – и я прочел его полней и внимательней. Он очень интересный прозаик и трезвый человек. Со своей системой мышления. В частности, я имею в виду книгу «Исповедь еврея»: полукровка на уровне органически антисемитской семьи. Кстати, самые ярые антисемиты – это, как правило, полукровки. Начиная от Фета и кончая Жириновским. Я уж не говорю о Джугашвили…

 

– Даже Сталин не без этого?

– Что касается Сталина, то – не знаю, насколько серьезно, – но лет так двадцать тому назад в Бухаре (я там случайно оказался) те евреи, которые потом все выехали в Израиль и дальше, очень активно атаковали меня и доказывали, что Сталин был еврей. Почему? «Швили» в отличие от «дзе», «ва» и так далее – это суффикс, который дается только инородцам, так или иначе ассимилированным в Грузии. Не знаю, как дело обстоит с Гурамишвили и другими-прочими знаменитыми грузинами, но я за что купил, за то продаю. Еще. «Джуга» – по-грузински «еврей». Таким образом, эта фамилия в переводе на русский означает «сын еврея». Или – жидович. Третье. Сапожники в Грузии были традиционно евреи. Это как зубные врачи и гинекологи. А Виссарион Джугашвили был холодный сапожник. Такие три соображения.



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2021-06-14; просмотров: 34; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 18.219.14.63 (0.013 с.)